сомнения, статьи эти имеют по крайней мере всю цену материала для специалистов-историков.
Кроме этих двух статей, общий интерес имеет также статья г. Крупенина: "Краткий исторический очерк заселения и цивилизации Пермского края". Очерк этот, впрочем, слишком уж краток и, несмотря на множество ученых примечаний, дает довольно мало: укажем только на то, что развитие просвещения в Пермском крае с начала прошлого столетия - изложено на трех страницах!
В статье г. Крупенина заметили мы еще до некоторой степени местно-патриотическое направление, впадающее в идиллию. По его словам, во всем крае господствует благосостояние и довольство, все население смышленое переимчивое, готовое сочувствовать всякой реформе к лучшему, нравственность прекрасная... Мы не смеем ничего говорить против этого; но - воля ваша - такое повальное восхваление целого края всегда бывает подозрительно: или это общее место, или прямо - ошибочный взгляд. Отчасти то же настроение нашли мы в статье г. Теплоухова: "Краткое описание лесохозяйства в пермском майорате графов Строгановых", и особенно в "Очерке юго-западной половины Шадринского уезда" священника Тихона Успенского. Статья г. Теплоухова, впрочем, содержит в себе очень много любопытных данных и основательных замечаний о крестьянском населении в тех местах и о способах предотвращения лесных преступлений. Он рассказывает, между прочим, что в имении графов Строгановых введена теперь система легких оштрафоваиий. Открытые лесным смотрителем виновные записываются в судную тетрадь, с подробным обозначением всех обстоятельств проступка и свойств преступника. Суд назначается в неопределенные сроки, по мере накопления дел; он состоит из окружного лесничего и сельского приказчика. Лесные смотрители и сторожевые должны на этом суде уличить виновного, и тогда назначается ему штраф: лесничий, как техник, определяет важность проступка, а приказчик принимает в соображение личность подсудимого. Затем в нескольких словах весь суд и решение записывается в судную тетрадь. Штрафы вообще бывают легкие, но крестьяне, по свидетельству г. Теплоухова, боятся не столько самых наказаний, сколько заиисыванья в книгу, которую они называют черною. Рассказав все это, г. Теплоухов делает еще следующие замечания (стр. 63-64):
Простота судопроизводства и легкость штрафования не ожесточают и не разоряют крестьян, облегчают стражу в исполнении ее обязанностей, а главное - предохраняют стражу от взяточничества, крестьян от лукавства. Исполнение штрафов лежит на обязанности местного начальства. Штрафные деньги хранятся особо от местных доходов и употребляются на награды лесной страже; присужденные к работе употребляются при устройстве лесов.
Нелишне здесь заметить, что опыт привел к такой форме судопроизводства, существующей только с 1846 года. Основанием же прежнего судопроизводства было ложное убеждение, что строгие взыскания могут застращать крестьян и предотвращать проступки. Но многочисленность и запутанность постановлений, которых крестьяне даже не понимали, а еще менее помнили, недобросовестность лесной стражи и слабость местных начальств по исполнению штрафов имели последствиями: 1) Неудовольствие крестьян на тяжесть штрафов, от уплаты которых они, впрочем, всегда имели возможность уклоняться. 2) Бесчисленное делопроизводство по апелляциям крестьян, сопряженное с разными проволочками. 3) Медленность в исполнении приговоров, по причине трудности самого исполнения. 4) Подкуп лесной стражи, ибо виновному легче было дать небольшую взятку сторожевому, чем заплатить в десять раз больший штраф по приговору суда. Таким образом, бедняк, которому нечего было заплатить страже, подвергался суду, а богатый откупался. Я еще застал в Инвенском округе одного лесного смотрителя, который постоянно пьянствовал и ездил в лес, как будто за добычей. Поднявшись на ближайшую гору, он смотрел, нет ли где-нибудь в лесу дыму от жжения костров на подсеках; ехал по направлению дыма, находил виновных и, угрожая им штрафом в 20-30 руб., брал с них откупного, сколько нужно было ему на вино... Крестьянин, если с ним поступают не жестоко и справедливо, добр, послушен; в суде не лжет, по природной простоте; от умеренного штрафования не уклоняется; исполняет все полезные для лесов постановления, когда к ним привыкнет и ознакомится с ними. Если у нас существует поныне много проступков, то это происходит от недостатка лесов, несовершенства лесной стражи, которая, спуская вины одним, вводит тем в соблазн других, наконец, от новизны самых запрещений, число которых с каждым годом увеличивается.
Кроме указанных статей, особенно любопытною показалась нам статья г. Фирсова:14 "Открытие народных училищ в Пермской губернии". По литературному своему достоинству это едва ли не лучшая статья "Сборника". Назвавши г. Фирсова, мы вспомнили, что уже встречались с этим именем в литературе. В конце прошлого года г. Фирсов поместил в "Русском педагогическом вестнике" статью о воспитании девиц в Пермской губернии. Мы не знаем этой статьи, потому что "Педагогический вестник", как известно, составляет большую библиографическую редкость (и охота г. Фирсову помещать свои статьи в подобных изданиях!)15. Но в 68 No "Русского дневника" была рассказана по этому поводу очень любопытная история, к которой мы и отсылаем любознательных читателей, заметив только, что она, по нашему мнению, нисколько не компрометирует г. Фирсова...16
Что касается до статьи г. Фирсова в "Сборнике" - она замечательна по тому живому, реальному воззрению, с которым автор приступает к своему предмету. Подобное воззрение еще ново в нашей науке, оно должно еще завоевать себе место на этой арене, по которой ползают дряхлые ученые. У нас до сих пор господствует формальность воззрений, не проникающая в жизнь, довольствующаяся книгами, да и в книгах отрицающая все, что отзывается чистой реальностью. Для наших ученых - если издан закон, так это значит, что он уж и вошел жизнь народа; коли кто получил публичную овацию значит, что он популярность имеет; коли в школах преподаются такие-то предметы, значит, что образование процветает, и т. д. А что было на деле, как принимался народом известный закон, какие обстоятельства вынудили овацию, чему ученики выучились, на это ученые господствующей у нас школы и не думают обращать внимание. "Как можно больше форм и слов, как можно меньше дела!" - вот их тайный девиз, обыкновенно прикрытый громкими фразами... Но теперь с каждым годом он становится яснее для массы простых, неученых людей с каждым годом смешнее становятся ученые карлики роющиеся в пыли и составляющие понятие о жизни людях по плевкам, оставшимся на песке, через который проходили толпы. Еще мало людей живого воззрения в нашей науке; но уже довольно того, что они есть. Как скоро они начинают появляться, старые формалисты отжили!..
К числу людей живых принадлежит, несомненно г. Фирсов. В его статье рассматривается открытие народных училищ в Перми в 1786 году. Кажется, ясно, о чем тут следует толковать? Училище открыто - это факт, теперь надо объяснить этот факт, то есть показать: когда, при ком открыто оно, какие лица в нем были начальниками и учителями, какой был устав его, какие науки преподавались, по каким методам и т. д. Но г. Фирсов задал себе другие вопросы; он повернул дело вот как: открыто училище,- какие же отношения установились между ним и народонаселением? что оно хотело и что успело сделать для народа? Вопросы эти несравненно труднее и глубже, и для их разрешения нужна не одна кропотливость и терпение,- нужен и здравый смысл и сочувствие к благу народному. Мы не станем рассказывать все содержание статьи г. Фирсова: его исследования приводят к убеждению, что пермское училище открытое в 1786 году, представляло собою один из печальных образчиков того, что вообще делалось тогда в России с училищами вслед за формальным их открытием. Но мы не можем не привести некоторых мест из статьи г. Фирсова, дающих понятие о его взгляде и изложении.
Рассказав подробно акт открытия училища, г. Фирсов приводит, между прочим, речь учителя Назаретского по этому случаю, утверждающую, что древняя Греция уже ничто пред тогдашнею Россией", что "уже вводится все местное просвещение, яко надежнейшая подпора, утверждающая благосостояние народа", что теперь "и погруженный в мрачном невежестве вогулич восприимет участие в славе просвещенных сынов российских", и пр. Приведя эту речь, г. Фирсов говорит (стр. 148):
Прошло с тех пор семьдесят лет, а между тем вогулич и с ним его братия - татары, вотяки и другие - еще не принимали участия в славе просвещенных сынов российских, оставаясь по-прежнему в невежестве; да и масса русских в Пермском краю, да и во всей России, успела ли в эти семьдесят лет стать лучше своих дедов и прадедов, сбросила ли с себя ярмо суеверий, предрассудков, неурядицы? Привила ли к себе начала истинного порядка, любви к ближнему, сознания своего человеческого достоинства - эти истинные плоды образования народного, для произращения которых и учреждаются училища? Где же это народное образование, которого ждали от народных школ Назаретский и другие мыслящие люди старого времени и которому бы уступила образованность древнего грека? Где же это внешнее благосостояние и нравственное богатство, которые должны были, по их словам, войти в жизнь народа, вместе с образованием, долженствовавшим распространиться посредством училищ? А ведь училища, в течение этих семидесяти лет, в своем складе улучшались, умножались, преобразовывались, и между тем современный нам русский человек, отвечая на эти вопросы, все-таки придет к убеждению, что еще далеко не выросли мы до той мерки, чтобы иметь право сказать: мы образованный народ.
Для объяснения этого явления, действительно очень странного, г. Фирсов обращается к вопросу о значении вообще школы в жизни народа и указывает два требования, необходимые для того, чтобы школа имела благотворное влияние. Первое требование относится к самой цели образования, предположенного школою, второе к внешним условиям ее существования. Мы приведем вполне рассуждение автора об этом предмете (стр. 149-151):
Школа есть один из главнейших проводников образования в народ; в этом, кажется, сомневаться никто но станет. Но дело в том, что под образованием, которое хотят провести чрез учебные заведения в народ, нередко самые учредители школ разумеют совсем не то, что составляет истинное образование, разумеют часто под словами "образовать ум и сердце" - не свободное развитие духа человека, а известного рода цели, более или менее односторонние, нередко эгоистические; понятно, что такие учреждатели школ всегда хлопочут, под видом образования, только о том, чтобы училища, ими учрежденные, поставляли людей именно так образованных, как они понимают это слово, и для достижения этой цели предписывают бесчисленное множество правил, долженствующих определить каждый шаг воспитанника, каждое действие школы. Не мудрено, что училище, которое обязано образовывать питомцев по известной мерке, не пойдет далеко, будет не привлекать к себе, а отталкивать от себя большинство, массу; потому что инстинкты массы никогда нельзя обмануть, каким бы громким титулом ни прикрывалась цель заведения. Так схоластические школы в средних веках, иезуитские школы в новых - никогда не пользовались доверием, уважением со стороны массы народной; потому что те и другие, под вывескою образования, преследовали узкие цели, удовлетворяющие людям известного направления, но не удовлетворяющие всем сторонам человеческого духа.
С другой стороны - положим, что учредитель школы понимает образование как следует, хочет посредством школы развить свободно-разумного человека, без задней мысли о своих личных интересах; но этим еще не будет все сделано, чтобы иметь право требовать от школы поставки истинно образованных людей, благотворного ее влияния на страну, среди которой она основана. Школа прежде всего существует не среди ангелов и не для ангелов, а среди людей и для людей, у которых есть свои понятия, привычки, верования, потребности, отношения, условливающиеся местом, временем и другими обстоятельствами и обнаруживающиеся всегда в известных формах. Выступая с своими началами, школа должна заявить их тоже в видимых формах, сообразных самым этим началам, и должна иметь под рукою достаточно материальных и нравственных средств для их осуществления; стало быть, школе должна быть дана такая организация, которая бы вполне соответствовала цели свободно-разумного развития, ни одною своею частию не противореча ей; то есть лица, которым вверяется школа, должны быть поставлены вне всякой зависимости от разных общественных отношений, в своих взаимных действиях быть чужды характера полицейства, должны проникнуться одним духом, иметь в виду одно только свободное развитие питомцев; для этого им должны быть даны достаточные материальные средства и способные понимать истинное образование и в духе его действовать - педагоги или учителя. Если же школа дурно управляется, если правящие ею, забывая об ее цели, в своих действиях руководятся правилами, принесенными бог весть откуда, - правилами, может быть пригодными для казарм, но совершенно противными этой цели; если школа в своем содержании пробавляется кое-как, с грехом пополам; если учителей набирает она, не разбирая, может ли каждый из них быть воспитателем, может ли привить семена истинного образования к питомцам, а так, для комплекта, то не пойдет далеко школа, не принесет долго плодов истинного образования стране, в которой и для которой существует, хотя бы цель, указанная ей, именно заключалась в истинном образовании.
И основа школы может быть надлежащая, и управление ею может быть целесообразно, и средства ее материальные могут быть вполне достаточны, и учителя ее могут иметь нужный педагогический такт, и все же, при этих благоприятных условиях, школа не вдруг произрастит плоды, если только общественный и семейный склад народонаселения, среди которого она основана, диаметрально противоположен ее началам, если интересы его и потребности - другие, чем потребности школы. Осуществите идеал школы среди народа, который задавлен деспотизмом, у которого одна забота, как сохранить жизнь свою, не умереть с голода,- и не скоро влияние ее отразится на жизнь этого народа.
О ходе образования в России г. Фирсов говорит также с большим сочувствием к делу образования в его высшем, благороднейшем значении. Мы надеемся, что доставим удовольствие нашим читателям, если приведем еще страницу, представляющую сжатый, но полный силы и правды очерк развития русского общества и народа (стр. 180).
Развитие русского народа шло так болезненно, долго, что свет истинного образования, долженствовавший внести силу в его больной остов, не вдруг мог подействовать на него благодетельно, не вдруг мог сдружиться с ним. Сначала вековая борьба государственных стремлений с родовыми преданиями, с требованиями князей, крестьян, при постоянном давлении отовсюду извне, потом кровавая победа государства над противогосударственными элементами, долговременное, в течение целого XVII столетия, брожение этих элементов, наконец эпоха Петра Великого - привели народ русский к тому состоянию, в котором несравненно меньшая часть его резко отделилась от массы: с одной стороны, помещик, чиновник и частию священник, с другой - податной и крепостной; первый владеет, управляет, судит, научает; другой торгует, пашет землю и, трудясь до нравственной и физической истомы, вместе с тем кормит первого, дает ему средства к роскоши, защищает его от внешних врагов... Таковы были отношения между двумя неровными частями русского народа в половине XVIII века, и в это время, когда все громче и громче говорилось и в Европе, а вслед за тем и у нас в России, о правах человеческих, о необходимости образования, - в это время более, чем когда-либо, раздавали крестьян во владении другим, в это время крепче затянул чиновник тот узел, который связывал его с подчиненным. Какими восхитительными красками ни восписуй отношение между помещиком и крестьянином, между чиновником, смотрящим на свое место как на вотчину, как на кормление, как сладко ни называй его чем-то родственным, патриархальным, - на деле эту патриархальность не скоро найдешь; но крайней мере в XVIII веке ее не существовало; напротив, обе половины враждебно смотрели друг на друга. Не мудрено при этом quasi-патриархальном складе нашего быта, когда одна часть находилась в крепости у другой, - не мудрено, что голоса, возвышавшиеся в пользу истинного образования, в пользу признания прав человеческих, в пользу свободного развития человека, в пользу необходимости трудиться на благо общее, оставались, и прежде половины XVIII века и после того, голосами вопиющими в пустыне и не были слышны ни тою, ни другою частию: одна часть не хотела слышать этих воззваний потому, что в таком случае ей нужно бы было расстаться с опекою над другою, а другая... другая, пожалуй бы, и рада слышать их, да что толку в этом для нее?.. Эти воззвания к ней походили на приглашение к связанному по рукам и ногам и лежащему пластом в грязи, выраженное хоть в таких словах: пойдем, любезный друг, гулять! - Не мудрено, что народные училища, на которые возложен был труд распространить в России образование, шли чрезвычайно туго, и нет ничего удивительного, если пермские народные училища разделяли участь с своими собратьями; ибо тот общественный склад, о котором мы говорили, лежал со всеми своими темными сторонами и на почве пермской.
Затем, говоря о пермском народе, г. Фирсов замечает, что здесь условия были в некоторых отношениях еще неблагоприятнее: отдаленность края от высшей власти способствовала увеличению произвола чиновников и их безнаказанности, вся страна сделалась жертвою немногих тунеядцев, сам народ в течение многих годов не только не смягчил нравов своих, но закалился в грубости, тем более что население было составлено из различных элементов, враждебных друг другу. "Одно было у них общее,- говорит автор,- это недоверие ко всему, что носило мундир". Переходя отсюда к пермским училищам, г. Фирсов заключает (стр. 183):
При таких условиях масса народная не могла сочувствовать образованию, даже если хотела принять его, по одному только тому, что оно предлагалось болярами. Ее можно было только силою заставить отдавать детей в училища, - и силою, приказом это и сделано; потому что хотя и старались тогда уверять, что городские общества добровольно изъявили желание завести у себя училища народные, но это было говорено для красоты слога; на самом же деле малые народные училища открыты по приказанию генерал-губернатора Волкова, что подтверждает очень наивно рапорт к нему чердынского городского головы. Да притом массе народной, при ее забитости, духовном растлении, недоступны были те начала, с которыми выступали народные училища; она если и понимала нужду в образования, то под образованием она разумела простую грамотность, уменье читать и писать в той степени, чтобы хотя поспорить с подьячими. Таким образом, легко объяснить, почему некоторые простолюдины в Пермском краю не хотели отдавать детей в малые народные училища, тогда как охотно посылали их на выучку к каким-нибудь книжникам, за дешевую цену сообщавшим книжную мудрость.
Нельзя не пожелать, чтобы г. Фирсов изложил, как обещает, дальнейшую историю пермских училищ, и вообще - чтобы он писал сколько возможно больше и чаще. В таких именно статьях, в таких взглядах нуждается наша литература.
Есть еще в "Пермском сборнике" довольно значительный сборник песен, сказок и загадок, собранных в Чердынском уезде, и описание свадебных обрядов города Чердыни, составленное г. Предтеченским. Составитель описания обрядов доказывает, что в пермском населении сохранилась еще память о древних свадьбах уводом и покупкою, о которых говорится в летописи. Самые обряды, впрочем, не представляют ничего особенно оригинального и любопытного; в числе сказок есть любопытные, как, например, 8-я сказка: о крестьянине и незнакомом человеке.
В смеси довольно любопытны воспоминания о Феонове, учителе пермской гимназии тридцатых годов, местном сатирике и пасквилянте. Редакция обещает полную биографию Феонова17, и потому мы теперь не станем о нем распространяться. Скажем только, что, по словам заметки, помещенной в "Сборнике", Феонов "подвергся жесточайшим преследованиям, вполне достигшим цели", за стихотворение "К лицемеру", напечатанное в 1825 году в "Вестнике Европы"18. В стихотворении изображается лицемер, святоша, и больше ничего,- но тогдашний губернатор Тюфяев принял его на свой счет!..
Любопытно также в приложениях письмо Никиты Демидова заводским приказчикам, писанное в 1788 году. Оно любопытно по манере выражения: через каждые дне строчки бранное слово, а иногда и такая тирада: "Проснись, отчаянный, двуголовый архибестия, торгаш и промышленник озерный и явный клятвопреступник и ослушник! Ребра в тебе, ей-же-ей, божусь, не оставлю за такие паршивые малые выходы!.." и пр. (стр. 57).
Заключим нашу рецензию опасением, что "Пермский сборник" многих оттолкнет от себя своею высокою ценою. В нем около тридцати печатных листов, а цена его три рубля. Очевидно поэтому, что на большой успех книги сами издатели мало рассчитывали; но, во всяком случае, жаль будет, если такое издание не пойдет.
И. Бабста. (Из "Атенея".) Москва, 1859
Две великие партии существуют издавна между русскими учеными по вопросу об отношениях России к другим народам Европы. Одна партия выражает свое убеждение на этот счет формулою: "Россия цветет, а Запад гниет"; а когда ее представители приходят в некоторый пафос, то начинают петь про Россию ту самую песню, которую, по свидетельству г. Милюкова, в недавно изданных им заметках о Константинополе (стр. 130)1, оборванный мальчишка в константинопольской кофейной пел про Турцию,- а именно:
Нет края на свете лучше нашей Турции, нет народа умнее османлисов! Им аллах дал все сокровища мудрости, бросив другим племенам только крупицы разумения, чтоб они не вовсе остались верблюдами и могли служить правоверным.
Нет города под луною, достойного быть предместьем нашего многоминаретного Стамбула [Здесь разумей Москву с ее сороками, но никак не Петербург.], да хранит его пророк. Нет в нем счета дворцам и киоскам, дорогим камням и лунолицым красавицам.
Если бы Черное море наполнилось вместо воды чернилами, то и его недостало бы описать, как сильна и богата Турция, сколько в ней войска и денег и как все народы завидуют ее сокровищам, могуществу и славе.
Г-н Милюков заверяет, что его проводник из греков, переведши ему эту песнь, нагнулся к нему и шепнул, в pendant [Соответствие (фр.).- Ред.] к ней, "Собаки! Настоящие собаки!.." (стр. 131).
Но дело не о собаках...
В противоположность первой великой партии, сейчас охарактеризованной нами, другая партия должна бы говорить: "Нет, Россия гниет, а Запад цветет". Но столь крайней и дерзкой формулы до сих пор в русской литературе еще не появлялось и, конечно, не появится, ибо никто из нас не лишен патриотизма. Партия, противная туркоподобной партии, останавливается на положениях, гораздо более умеренных и основательных. Она говорит: "Каждый народ проходит известный путь исторического развития; Запад вступил на этот путь раньше, мы позже; нам остается еще пройти многое, что Западом уже пройдено, и в этом шествии, умудренные чужим опытом, мы должны остеречься от тех падений, которым подверглись народы, шедшие впереди нас".
К этой второй из двух великих партий принадлежит и г. Бабст, как удостоверяют нас, между прочим, его путевые письма, о которых мы намерены теперь говорить. Нужно отдать справедливость г. Бабсту: он является в своих письмах очень ловким адвокатом того дела, за которое взялся. На каждом шагу он умеет напомнить нам, как нас опередила Европа; в каждом немецком городке умеет найти какое-нибудь полезное или приятное учреждение, которого у нас еще нет и долго не может быть; по каждому из главнейших наших вопросов он представляет такие соображения и параллели, из которых ясно, что если уж Запад гниет, то и наше процветание придется назвать плесенью. Приведем несколько таких параллелей, сделанных им мимоходом, во время кратких отдыхов от скакания по железной дороге, как он сам выразился о своем путешествии" (стр. 1)2.
В Берлине, говоря о неудобствах бюрократии вообще, г. Бабст отдает, однако же, справедливость прусскому чиновничеству и делает при этом следующее замечание (стр. 45-47):
Взгляните на прусского полицейского, на берлинского Schutzmann, войдите в первое присутственное место, в почтамт, в тюрьму, и на вас повеет все-таки иным воздухом; вы чувствуете себя и среди бюрократической атмосферы свободней, самостоятельней; вы знаете, что честь ваша не будет и не может быть оскорблена наглым поступком, безнаказанною, бессознательною грубостью; вы начинаете сознавать себя человеком свободным, который имеет свои права, начинаете понимать, что не вы существуете, работаете и живете для чиновничества, но что последнее существует для вас. С нами, русскими, происходят, как мне показалось, самые разнообразные изменения с первым шагом за границу. Мы, как хамелеоны, беспрерывно меняем цвета, покуда наконец не успеем примениться. Сначала русский является таким подобострастным, вежливым, так боязливо подходит к чиновнику на дороге, к полицейскому, что обращает на себя общее внимание. "Вероятно, русский", - случалось мне не раз слышать о каком-нибудь пассажире, о чем-то упрашивающем чиновника железной дороги, и упрашивающем непременно уже о каком-нибудь снисхождении, о чем-нибудь противном правилам дороги. Чиновники при дорогах вообще чрезвычайно вежливы, и редко встретишь с их стороны отказ, если только есть какая-нибудь возможность услужить. Но потом, видя, как все угодливо, видя, что люди здесь свободны, наш брат начинает чувствовать в себе сознание собственного достоинства, самостоятельности, начинает хорохориться, и у многих прорываются уж барские замашки, своевольничанье и даже грубость, - но это до первого отпора. Дадут окрик, укажут на закон, и опять сделаешься как шелковый. Привыкнешь, конечно, обойдешься и станешь действительно гражданином, уважающим закон, сознающим и свои права и обязанности, - к сожалению только, кажется, до первого шага на родной почве, где нас разом обдаст иною жизнью, где вы и после короткого отсутствия, несмотря на радость свидания с близкими и друзьями, несмотря на родную вашему сердцу жизнь, чувствуете себя сначала неловко и не но себе. Вы отвыкли уже немножко от дикой обстановки, хоть и из Европы же заимствованной, но дикой по форме и переложенной как-то на казацкие нравы, и в то же почти мгновение вы чувствуете, как в вас самих начинают шевелиться скифские привычки, и смотришь - едва ступил на родную почву, норовишь уже кого-нибудь выбранить, хоть извозчика на первый раз.
Позвольте вам сообщить несколько наблюдений.
Много пришлось мне проехать таможен: везде вас встречает чиновник с холодною вежливостью; берут ваши вощи, с невозмутимым спокойствием осматривают их; везде довольно народа, все это делается быстро, но без шума, без суетни, без грубости, без диких форм; комнаты, где смотрят вещи, - удобные; для всех есть место, и отпускают вас очень скоро.
Но вот бросает пароход якорь в Кронштадте. Подъезжает лодка с таможенными чиновниками и солдатами. Был с нами на пароходе денщик одного офицера, с которым ездил за границу. И он и мы все с любовью приветствовали родной край. "Вот они, орлы-то наши! - закричал, не выдержав, служивый, глядя на усачей таможенных.- Сейчас признаешь. Воинственное есть нечто".- Мы засмеялись, но не прошло и десяти минут, как слух наш был оскорблен самым грубым ругательством, которым чиновник чествовал одного из почтенных, увешанных медалями усачей. Вот мы и у пристани в Петербурге. Все наши вещи взяли, ввели всю ватагу пассажиров в комнату. У одних дверей стоят два часовых, чтобы никого не впускать в комнату, где досматриваются вещи и куда должны входить пассажиры по частям. Грешно каждому из нас было бы пожаловаться на чиновников петербургской таможни. Они несравненно любезнее и обходительное многих заграничных. Так же вежливо спрашивают вас, нет ли чего запрещенного, всеми силами стараются скорее вас отпустить; но спросим их же самих, и каждый из них сам сознается, что внешняя обстановка дика, многосложна, запутанна и отзывается осадным положением. "Что, брат, воинственное есть нечто?- спросил я служивого, с грустью ожидавшего своей очереди. "Точно, ваше благородие, порядок-то тот лучше-с".
Едете вы в Берлине на железную дорогу. Закон говорит, и в каждой карете прибито объявление, что для избежания сумятицы вы должны извозчику платить вперед, дабы извозчики не имели права толпиться у подъезда к станции. И действительно, вы приезжаете, носильщики берут ваши вещи, вы выходите, извозчик отъезжает, а на его место тотчас становится другой. Ведь очень просто, кажется. Посмотрим же на наши станции. Извозчики кричат: кто просит прибавки, кто ругается, что недодали; жандармы кричат, чтобы отъезжали, казаки грациозно трясут нагайками; а ведь ларчик так просто открывается, и можно избежать всей этой безурядицы. Дело только в том, что там нечего полиции ни изъяснять закона, ни истолковывать его по-своему. Постановления об извозчиках найдешь прибитыми в каждой карете или коляске; каждый извозчик знает грамоте, и он не может отговориться незнанием, точно так же как ни полиция, ни кто иной не может с него потребовать ничего лишнего. Чего бы мы, следовательно, ни коснулись, какой бы вопрос ни затронули - результат один, что без грамотности ничего не сделаешь и что и образовании одно спасение.
Заметки и сравнения такого рода беспрестанно делаются г. Бабстом в его письмах. Осматривает он библиотеку в рославльском университете: его поражает обыкновение, господствующее здесь,- снабжать книгами из нее учителей гимназий, даже иногородних, и он сравнивает с этим прекрасным обыкновением печальное положение наших библиотек, в которых большая часть книг похоронена, как в гробу,- точно будто библиотека имеет единственно назначение архива.- Ходит он в Берлине по гуляньм и музеям: он обращает внимание читателей на то, как дешевы и просты у немцев изящные удовольствия, как легок доступ в музеи, как развит интерес к изящным искусствам во всем народонаселении.- Проезжая мимо одного местечка, наш путешественник встречает сцену мирной семейной жизни саксонского лесничего: он не упускает рассказать, как жена лесничего прядет лен и пряжу отдает ткать, как сам лесничий носит пальто из грубой парусины, ходит пешком и пр. И затем прибавляет: "Бедный, глупый окружной начальник саксонских королевских лесов! Как же ты не дошел, много учившись и трудившись, до простой операции с попенными деньгами, обращающимися в хороших лошадей, в коляски, шляпки, тонкое полотно, вытканное, может быть, из той же пряжи, которую продала твоя жена?" (стр. 91). Осматривает г. Бабст элементарную школу в Лейпциге: и тут находит он повод сделать несколько любопытнейших применений к нашему быту, указывая на отношения между собою служащих лиц в лейпцигской школе. Здесь, говорит он, все просто, все показывает вам, что люди, собранные здесь, имеют в виду одну цель и общими силами, каждый в своей сфере, к ней стремятся. Директор - это тот же учитель, только с большей опытностью, и другие учителя доверяют ему, но и сами имеют в своем деле голос и суждение. Затем, переходя к нашим училищам, г. Бабст рассуждает (стр. 134-135):
Вся разница между такою организацией училищ и другою, внешним образом, пожалуй, с нею и сходною, состоит в том, что здесь директор имеет значение н первенство действительно только потому, что он ведет целое заведение, а вовсе не потому, что он старше чином или кавалер, тогда как в иных местах он прежде всего начальник и из-за начальнического своего значения забывает свое настоящее положение и цель своей должности. В одном месте цель и назначение каждого директора и учителя - воспитание, образование детей, в другом обязанность директора - это быть исправным по службе, чтобы была у детей хорошая выправка, чтобы на ногах мозолей не было, чтобы дружно кричали дети "Здравия желаю!", чтобы застегнуты были мундиры. Может ли директор, будь он отличнейший человек и педагог, заботиться и действовать в пользу образования так, как бы ему хотелось, когда -
Свежо предание, а верится с трудом -
все внимание его было обращено не на учение, а на порядок, когда приезжавшие ревизовать его начальники об учении не только не заботились, но даже и не могли справляться, когда они больше всего смотрели на стены, да на мундиры, когда под заботой о нравственности детской разумелась забота о стрижке волос. Чиновничество всосалось во все стороны нашей педагогической жизни, развилось до удивительных размеров и породило такую сложную администрацию, которой подобную не встретим мы в целом мире. Штатный смотритель, стоя в полном мундире униженно перед директором училищ, распекает, в свою очередь, бедного уездного учителя, осмелившегося явиться к нему без формы. Каждая гимназия совершенно, подумаешь, на военном положении,- столько в ней сторожей и солдат: одни для чистоты, другие для порядка, одни, чтобы по субботам сечь мальчиков, другие, чтобы мыть их. Довольно того, что в гимназиях на сторожей расходуется нередко гораздо более денег, чем на всех учителей. Но кому это неизвестно? Все мы это хорошо знаем, у всех у нас оно перед глазами; наши директоры, наши учителя - первые от этого страдают и жаждут выйти из такого неестественного положения; им главным образом оно невыносимо и грустно, - я же, с своей стороны, прибавлю здесь одно скромное замечание, что и за образцами ходить не нужно далеко. Администрация наших частных пансионов, которые в отношении к ученью не только ни в чем не уступают гимназиям, но даже во многом превосходят их, хотя лучшие учителя одни и те же и здесь и там,- администрация их, своей простотой и экономией, могла бы во многом служить образцом для будущей реформы гимназий. И это не мое личное мнение, но многих из моих почтенных товарищей-учителей. Когда содержатель пансиона с четырьмя надзирателями и прислугой из пяти-шести человек может вести заведение, где обучается до 150 мальчиков, - неужели же невозможно то же самое и в гимназиях? Наконец, за образцами можно обратиться и к нашей старине. Она иногда может дать очень спасительные советы. Я сам воспитывался в гимназии, которая в 1838 году управлялась директором да советом учителей, из которых один исправлял директорскую должность, когда сам директор отлучался на ревизию уездных училищ. При гимназии был всего только один сторож (Calefactor), и все было в порядке. Я помню живо наше удивление, когда вдруг явилось раз в 1840 году, во время утренней молитвы, новое лицо и когда нам объявили, что это инспектор. К чему? зачем? - этого, вероятно, хорошо никто не мог объяснить - ни мы, ни директор, ни сам инспектор, ниже кто другой. Инспектор был прекраснейший человек, умевший снискать впоследствии глубокое уважение целого города, но сам же сознавался, что он - лицо совершенно лишнее, мало того - что его появление внесло своего рода безурядицу, вместо ожидаемого свыше порядка, - безурядицу уже потому, что директор не мог сносить нового лица, с которым ему пришлось делить свои занятия.
Вообще письма г. Бабста наполнены указаниями на хорошие стороны европейской жизни, которых еще недостает нам. И этого еще мало, что он признает в Европе много хороших сторон: он даже не думает, подобно некоторым из наших мыслителей и ученых,- что Европа умирает, что в ней нет живых элементов. Напротив, он подсмеивается над широкими натурами, которые свысока смотрят на мещанские привычки Европы. Пусть там и мещанские натуры,- замечает он,- да вот умели же устроить у себя то, чего широкие натуры никак не могут добиться, при всем своем желании!.. И при этом почтенный профессор не сомневается, что Европа все будет идти вперед, и теперь даже лучше - тверже и прямее,- чем прежде. В прежнем своем шествии она, по мнению почтенного профессора, делала много ошибок, состоявших именно в том, что верила в возможность совершить что-нибудь вдруг, разом; теперь она поняла, что этого нельзя, что прогресс идет медленным шагом и что, следовательно, все нужно изменять и совершенствовать исподволь, понемножку... На этом медленном пути у Европы есть теперь надежные путеводители: гласность, общественное мнение, развитие в народах образованности - и общей и специальной. С этим она уже неудержимо пойдет вперед, и никакие катастрофы впредь не увлекут ее. Теперь даже и гениальные люди и сильные личности не нужны Европе: без них все может устроиться и идти отлично, благодаря дружному содействию общества, умеющего избирать достойных и честных деятелей для каждого дела. Вот подлинные слова г. Бабста (стр. 17):
Гениальные государственные люди редки; они являются в тяжкие переходные минуты народной жизни; в них выражает народ свои задушевные стремления, свои потребности, свое неукротимое требование порешить со старым, дабы выйти на новую дорогу и продолжать жизнь свою по пути прогресса; но такие переходные эпохи наступают для народа веками, и, сильно сдается нам, задачи их и значение в истории чуть ли не прошли безвозвратно. Запас сведений и знаний в европейском человечестве стал гораздо богаче, гражданские права расширились, сознание прав усилилось, и, наконец, доверие к насильственным переворотам вследствие горьких опытов угасает. Потребности государственные и общественные принимаются всеми близко к сердцу, гласность допускает всеобщий народный контроль, уважение к общественному мнению в образованном правительстве воздерживает его от произвольных распоряжений, и оно же заставляет невольно выбирать в государственные деятели людей, пользующихся известностью, людей, специально знакомых с частью государственного управления, в челе которой их ставят, а не первого проходимца; широко же разлитое в народе образование, и общее и специальное, дает возможность выбора достойнейшего. В Европе прошло или проходит по крайней мере то время, когда еще думали, что хороший кавалерист может быть и отличным правителем, плохой шеф полиции, или попросту полицмейстер,- директором важного специального училища. Такие явления возможны были прежде, когда государственная жизнь была проще и не так сложна, когда хороший полководец мог быть действительно хорошим администратором.
Таким образом, по мнению г. Бабста, не одна Россия "hat eitie grosse Zukunft", [Имеет большое будущее (нем.). - Ред.] как говорил один сладенький немец, скакавший вместе с г. Бабстом по железной дороге. Европа тоже имеет будущее, и очень светлое. Нам еще нужно пройти большое пространство, чтобы стать на то место, на котором стоит теперь европейская жизнь. И мы должны идти по тому же пути развития, только стараясь избегать ошибок, в которые впадали европейские пароды вследствие ложного понимания прогресса.
Во всем этом мы совершенно согласны с г. Бабстом. Желания его мы разделяем, не разделяем только его надежд,- ни относительно Европы, ни относительно нашей будущей непогрешимости. Мы очень желаем, чтоб Европа без всяких жертв и потрясений шла теперь неуклонно и быстро к самому идеальному совершенству; но мы не смеем надеяться, чтоб это совершилось так легко и весело. Мы еще более желаем, чтобы Россия достигла хоть того, что теперь есть хорошего в Западной Европе, и при этом убереглась от всех ее заблуждений, отвергла все, что было вредного и губительного в европейской истории; но мы не смеем утверждать, что это так именно и будет... Нам кажется, что совершенно логического, правильного, прямолинейного движения не может совершать ни один народ при том направлении истории человечества, с которым она является перед нами с тех пор, как мы ее только знаем... Ошибки, уклонения, перерывы необходимы. Уклонения эти обусловливаются тем, что история делается и всегда делалась - не мыслителями и всеми людьми сообща, а некоторою лишь частью общества, далеко не удовлетворявшею требованиям высшей справедливости и разумности. Оттого-то всегда и у всех народов прогресс имел характер частный, а не всеобщий. Делались улучшения в пользу то одной, то другой части общества; но часто эти улучшения отражались весьма невыгодно на состоянии нескольких других частей. Эти в свою очередь, искали улучшений для себя, и опять на счет кого-нибудь другого. Расширяясь мало-помалу, круг, захваченный благодеяниями прогресса, задел наконец в Западной Европе и окраину народа - тех мещан, которых, по мнению г. Бабста, так не любят наши широкие натуры. Но что же мы видим? Лишь только мещане почуяли на себе благодать прогресса, они постарались прибрать ее к рукам и не пускать дальше в народ. И до сих пор массе рабочего сословия во всех странах Европы приходится поплачиваться, например, за прогрессы фабричного производства, столь приятные для мещан. Стало быть, теперь вся история только в том, что актеры переменились; а пьеса разыгрывается все та же. Прежде городские общины боролись с феодалами, стараясь получить свою долю в благах, которые человечество, в своем прогрессивном движении, завоевывает у природы. Города отчасти успели в этом стремлении; но только отчасти, потому что в правах, им наконец уступленных, только очень ничтожная доля взята была действительно от феодалов; значительную же часть этих прав приобрели мещане от народа, который и без того уже был очень скуден. И вышло то, что прежде феодалы налегали на мещан и на поселян; теперь же мещане освободились и сами стали налегать на поселян, не избавив их и от феодалов. И вышло, что рабочий народ остался под двумя гнетами: и старого феодализма, еще живущего в разных формах и под разными именами во всей Западной Европе, и мещанского сословия, захватившего в свои руки всю промышленную область. И теперь в рабочих классах накипает новое неудовольствие, глухо готовится новая борьба, в которой могут повториться все явления прежней... Спасут ли Европу от этой борьбы гласность, образованность и прочие блага, восхваляемые г. Бабстом,- за это едва ли кто может поручиться. Г-н Бабст так смело выражает свои надежды потому, что пред взорами его проходят всё люди среднего сословия, более или менее устроенные в своем быте; о роли народных масс в будущей истории Западной Европы почтенный профессор думает очень мало. Он полагает, кажется, что для них достаточно будет отрицательных уступок, уже ассигнованных им в мнении высших классов, то есть если их не будут бить, грабить, морить с голоду и т. п. Но такое мнение, во-первых, не вполне согласуется с желаниями западного пролетария, а во-вторых, и само по себе довольно наивно. Как будто можно для фабричных работников считать прочными и существенными те уступки, какие им делаются хозяевами и вообще - капиталистами, лордами, баронами и т. д.!.. Милостыней не устраивается быт человека; тем, что дано из милости, не определяются ни гражданские права, ни материальное положение. Если капиталисты и лорды и сделают уступку работникам и фермерам, так или такую, которая им самим ничего не стоит, или такую, которая им даже выгодна... Но как скоро от прав работника и фермера страдают выгоды этих почтенных господ,- все права ставятся ни во что и будут ставиться до тех пор, пока сила и власть общественная будет в их руках... И пролетарий понимает свое положение гораздо лучше, нежели многие прекраснодушные ученые, надеющиеся на великодушие старших братьев в отношении к меньшим... Пройдет еще несколько времени, и меньшие братья поймут его еще лучше. Горький опыт научает понимать многие практические истины, как бы ни был человек идеален. В этом случае можно указать в пример на "Задушевную исповедь" г. Макарова, напечатанную в нынешней книжке "Современника". Какие необдуманные надежды возлагал он на своего друга, как был исполнен мечтами о благах, которые долженствовали для него произрасти из дружеского великодушия! И сколько раз он обманывался, сколько раз практический друг толковал ему яснейшим образом, что ему дело только до себя3 и что он, Макаров, тоже должен сам хлопотать для себя, если хочет получить что-нибудь, а не надеяться на идиллические чувства друга. Но г. Макаров все не хотел верить, все предавался сладостным мечтам и дружеским излияниям... Долго печальные опыты проходили ему даром и не раскрывали глаз на настоящее дело... Но наконец и он ведь очнулся же и написал же грозную "Исповедь", в которой не пощадил своего гнева на свои же прошедшие отношения...
А что ни гласность, ни образованность, ни общественное мнение в Западной Европе не гарантируют спокойствие и довольство пролетария,- на это нам не нужно выискивать доказательств: они есть в самой книге г. Бабста. И мы даже удивляемся, что он так мало придает значения фактам, которые сам же указывает. Может быть, он придает им частный и временный характер, смотрит на них как на случайности, долженствующие исчезнуть от дальнейших успехов просвещения в европейских капиталистах, чиновниках и оптиматах? Но тут уж надо бы привести на помощь историю, которую призывает несколько раз сам г. Бабст. Она покажет, что с развитием просвещения в эксплуатирующих классах только форма эксплуатации меняется и делается более ловкою и утонченною; но сущность все-таки остается та же, пока остается по-прежнему возможность эксплуатации. А факты, свидетельствующие о необеспеченности прав рабочих классов в Западной Европе и найденные нами у г. Бабста, именно и выходят из принципа эксплуатации, служащего там основанием почти всех общественных отношений. Но приведем некоторые из этих фактов.
В Бреславле г. Бабст узнал о беспокойстве между рабочими одной фабрики, требовавшими возвышения заработной платы, и о прекращении беспокойства военною силою. Вот как он об этом рассказывает и рассуждает (стр. 37-38):
Вечером, провожая меня наверх в мою комнату, толстый Генрих сообщал мне, что где-то около Бреславля было беспокойство между рабочими. "Haben sle was vom Arbeiterkrawall gehort, Herr Professor?" - "Nein" ["Слышали ли вы что-нибудь про волнения среди рабочих, господин профессор?" - "Нет" (