Главная » Книги

Катенин Павел Александрович - Размышления и обзоры, Страница 3

Катенин Павел Александрович - Размышления и обзоры


1 2 3 4 5 6 7

stify">   Виргилий, по моему мнению, далеко отстал: у него сход в ад, уже подземный, в Италии; предание местное может служить ему оправданьем, но воображение с трудом сближает благословенную землю и жилище вечных мук. В аде самом Тартар и Елисейские поля разделены небольшим коридором, туда направо, сюда налево: так оно быть не может. Анхиз показывает Энею множество людей, не рожденных еще, будущих: как понять их существование? Наконец, две двери оттоле выводят на свет, Эней вышел в одну, и делу конец: немудрено выйти из ада такого. Говорят, что Виргилий списывал, что показывали посвящаемым в таинства: очень верю, но то и дурно. Вместо чудесного царства мертвых видим мы простой дом с разными приделками, потаенными ходами, западнями и представлениями, чтобы людей напугать и в свое время нечаянно выпустить. Не знаю, страшно ли все это в самом деле, но в рассказе очень холодно и почти смешно.
   Хотя Мильтон писал гораздо после Данте, но для сличения скажем здесь и об его аде. Он решительно хуже всех: главнейшего в нем совсем нет - людей; черти же, несмотря на огненные вихри и прочие lieux communs {общие места (франц.).}, живут там преспокойно, толкуют, спорят, поют, играют, занимаются каждый по своей склонности тем и другим. Это совершенное безумие.
   Данте определил место своего ада с таким же тщанием и точностью, как Гомер. Во внутренности земного шара занимает он огромный конус, вниз обращенный и сходящийся в точку в самой середине земли; конус сей уступами делится на десять кругов; в каждом круге казнены грешники по разрядам; чем далее, тем теснее круг, тем меньше преступников, тем жесточе казнь; на конце сам Денница, чудовищный враг, сверженный низу с небес и дале не падший, ибо тут предел тягости. За ним в противную сторону должно уже идущему восходить, длинное подземелье выводит к горе, тоже уступами возвышающейся; на ней чистилище, и каждый из семи ее кругов назначен для омытия одного из семи грехов смертных; на верху горы рай земной и церковь Христова. Оттоле уже восхищением ввыспрь, подобно апостолу, может человек вознестись в рай небесный, в горние светила, жилища душ святых, разными подвигами блаженства вечного достигших, и к подножию горнего престола, где в сонме бесплотных сил вечно царствует триипостасный бог.
   В изумление приходишь, взглядом окинув сей огромный чертеж, углубясь в сию необъятную поэму и вспомнив, что творец не дал ей иного названия, как комедия, желая выразить, сколь она ниже Виргилиевой высокой трагедии ("Энеиды"); деля вообще поэзию на два разряда: трагический и комический, он не смел, говоря языком простонародным и о предметах не всегда благородных, почитать себя трагиком. Уже поклонники его, в достойном к нему уважении, прибавили к названию комедии прилагательное: divina (божественная). Теперь оно сделалось нераздельным, и, без сомнения, по всей справедливости.
   Для входа в ад поэт прибегнул к аллегории, и здесь она точно у места; она только могла склонить читателя к таинственной безотчетной вере в повествуемое сверхъестественное странствование живого человека под землею и в небеса; всякий другой вымысел, пробуждая сомнения и поверки рассудка, показался бы холоден и лжив.
   На половине жизненного пути Данте заблудился в мрачном лесу; он видит пред собой сияющую гору добродетели, но страсти в виде лютых зверей заграждают ему путь, и в испуге он едва не пал в бездну пагубы, как для спасения его является внезапно мертвый Виргилий, посланный к нему на помощь по воле трех святых небесных жен. Сим прямым путем однажды заблудшийся взойти уже не может; знать таинства будущей жизни, осмотрев обитель мук бесконечных и ту, где, надеясь со временем блаженства, очищаются грешные души, и горние селения мира и восторгов святых.
   Напрасно осуждали Данте за несоблюдение приличий в выборе путеводителем по аду христианскому язычника Виргилия: мертвец уже не язычник, по смерти открылись ему дотоле безвестные истины, и даже казнь его, как и всех подобных ему достойных мужей, истого бога не знавших, томиться безнадежным желанием. Он же не сам собою пришел: милосердная неба царица сжалилась над гибнущим от слабости и неведения, повелела спасти его святой жене Лучии (светлости Божеской), а сия передала приказ ее истой божией хвале, Феологии, прелестно олицетворенной в виде умершей любимой поэтом Беатриксы. Самой ей непристойно бы странствовать с ним посреди казней жестоких; и кого же лучше могла она избрать вождем другу своему, как не мудрого певца, знающего все, все изъяснить способного и естественно расположенного любить своего единоземца, ученика и поклонника? В рае земном, у преддверия небесного, исполнив обязанность свою, он исчезает, и тут уже сама Беатрикса, заступив его место, возносит умудренного и духом очищенного Данте из одного светила в другое, до самого божества; он сподобился увидеть и проникнуть его таинства, но не может изрещи и, покоряя свой разум воле неисповедимого, умолкает.
   Как следовать за поэтом в его чудесных исканиях? Как подробное дать о них понятие? Женгене посвятил сему труду почти триста страниц и всего не упомянул: так несчетно множество примечания достойных предметов. Не в двух и не в трех отрывках, как многие думали, заключается вся важность и красота Данте; напротив, у него редкий стих даром проходит; предпочтительно останавливаясь на соземных и почти современных событиях и лицах, он столько же драгоценен для истории их, как Гомер для героических веков Эллады и Фригии; он сжал их в рассказе своем иногда до темноты, часто намекнул только о вещах, в его время всякому ведомых, и многих его встреч и картин в сухом изложении короче его передать нельзя. Еще повторяю: двадцать и тридцать страниц недостаточны для рассказа хода сей поэмы и, не удовлетворив любопытства, вместо исполненного жизни тела представят справедливо негодующим читателям остов без духа и плоти.
   Известно, какое множество толковников, начиная с Бокаччия, трудились над поэмою Данте; и в самом деле, что важнее ее, в особенности для итальянца? Тут есть равно чем заняться и историку, и богослову, и археологу, и литератору.
   Что же до красот собственно стихотворных, то Альфиери затеял их было выписать для себя и, огромную тетрадь исчернив, отстал, побежденный неодолимым множеством и уверясь, как говорит, что даже в погрешностях его больше изучишься, нежели в красотах поэтов других (подразумевая итальянских). О сих погрешностях так много было насказано, что самые поклонники его, говоря вообще, в них соглашаются; я не вижу нужды в таком снисхождении к нелепым толкам критиков, явно даже не читавших, как, например, Вольтер; и сколько ни пересматривал "Божественную комедию" своими глазами, их не видал.
   Педанты долго укоряли Данте за то, в чем он величайшего удивления достоин: за незнакомую им новость его плана и картин; за несходство с образцами Гомера и Виргилия; но теперь уже прошла пора таких критик, и отвечать бесполезно. Потом с большим по виду основанием осуждали поэму за то, что первая часть всех лучше, вторая не так хороша, а третья совсем холодна. Если бы поэт мог начать раем и кончить адом, сия критика была бы основательна; но это дело невозможное; никто его и предложить не отважился: стало, план безгрешен; подробности уже зависели не от стихотворца, а от предметов, ему встречающихся; ясно, что рай наш (его отнюдь не должно смешивать с элисием древних) в неизреченной своей светлости и безмятежном блаженстве духовном для нас, живых, суетных и пристрастных людей земных, кажется холоден; все, здесь нам близкое, там уже не существует: не только нужды и скорби, но и чувства, и желания, и страсти. Все умерло в душах святых; и поэту, кроме некоторых величественных зрелищ, таинственных аллегорий и назидательных поучений богословия, ничего не оставалось. С моей стороны, я почти охуждаю, как отступление от общей мысли, прелестный эпизод с предком поэта, убитым в Крестовом походе, воином Христовым, Качиагвида. Блаженный муж, увенчанный пальмою страдальчества, мог еще свыше болезновать о житии трудном и горестном своего правнука, предсказать его жребий и советами научать: но воспоминания о простоте старого века во Флоренции и сравнения оной с новейшей роскошью и развратом едва ли должны оставаться в памяти и уме наследивших царство небесное. Ад и чистилище, на мои глаза, равно хороши и на каждом шагу изобилуют живописными изображениями и любопытными беседами. Без сомнения, иные места лучше других: никогда не спускаться с высоты, однажды достигнутой, в такой поэме не только трудно, но совсем невозможно, и я дивлюсь, что Женгене ставит в вину автору преимущество пятой песни, где любовники, в том числе Франциска Риминийская, против следующей шестой, где прожоры и некто, знаменитый, впрочем, флорентийский гражданин, за сей порок прозванный боровом; по принятому однажды распределению грехов и мук каждый на своем месте, и автор прав. О слоге судить прежде всего соотечественникам, но и тут, мне кажется, судили с неразумною строгостью; многие обветшалые слова и обороты могут быть, вопреки нынешнему употреблению, весьма хороши; язык Данте чудесно благороден и всеобъемлющ; на все высокое и низкое, страшное и нежное находит он приличнейшее выражение, и тем несравненно разнообразен; а что для нас, северных, отменно по вкусу, в нем нет еще той напевной, приторной роскоши звуков, которую сами итальянцы напоследок в своих стихах заметили, но, желая исправить хотя в трагедиях, впали в другую крайность; стали жестки и шероховаты. Слог же Данте истинно образец.
   О превосходных местах поэмы говорить похвал недостанет.
   Таковы: первое вступление в ад, надпись на дверях, отчаяние грешников и перевоз их через реку на ладье беса Харона; благоговейная встреча с древними поэтами; с Францискою и Павлом в Вихре влюбленных; с Фаринатом Уберти и отцом стихотворца Гвида Каваликанти, лежащими за безверие в раскаленных гробах; с Уголином и Рогером в мерзлом озере; в чистилище: с Манфредом, далее с отдыхающим трубадуром Сорделом, с Угом Капетом, с латинским эпиком Стацием, наконец, с Беатриксою в рае земном, и вышеупомянутая с пращуром в планете Марса. К сожалению, трудно не знающему итальянского языка познакомиться с сими изящными красотами: так они обезображены в переводах. Прозою перелагать Данте жалко; а стихами, тем паче соблюдая размер и мудреное сплетение рифм подлинника, такая работа, за которую вряд ли примется терпеливо хоть один из нынешних стихотворцев. Теперь понаслышке и древним назло много хвалят Данте, но мало читают, а переводить, я уже сказал, не под силу.
   Буде кто заслуживает имя классика в обидном значении слова - это Петрарка. Почтение его к древним, труды, предпринятые для отыскания и издания сокровенных дотоле рукописей, весьма похвальны; но страсть писать латинские стихи, точно как Виргилий, латинскую прозу слово в слово как Цицерон, пренебрежение к языку народному, уже прекрасному, что доказывают собственные его на нем стихотворения, уже обогащенному бессмертной поэмою Данте, которой Петрарка не умел ценить, весьма предосудительны; надежда же его на восстановление Рима в виде республики, обладающей вселенною, оттого, что безумец Риенци возобновил на несколько дней старинные имена4, как будто в них и вся сила, и потом собственное его испытание и производство в чин поэта, и венчание лавром в Капитолии показывают, что голова его была не совсем здорова. Не ведаю, какие свойства надобны были для получения диплома от короля Роберта5; но знаю, что на месте его неаполитанского величества я бы начисто отказал Петрарке в прошении о звании поэта. Истинный поэт бывает всегда непременно человек, одаренный большой простотою сердца, мыслей и деяний; Петрарка вместо того весь век свой играл роль, важничал и людей морочил; все его поездки, посольства, несносно длинные послания, заказная любовь отзываются мелким тщеславием и в привычку обращенным жеманством. Слава его велика; но, как говорит Жильберт о таком же прославленном муже, Je suis contre sa gloire armé de ses écrits {Я против его славы, вооруженный его писаниями (франц.)6.}.
   Важнейшие по ожиданиям автора и приложенному к ним труду - стихотворения латинские; ими единственно уповал он составить себе славу; по прочтении "Божественной комедии" он отозвался об ней, как о безделке, на которую ему недосуг при многих важных занятиях взглянуть, оттого только, что она написана не ученым языком и не по принятому покрою; он же про себя надеялся подарить Италии второго Виргилия, так схожего с первым, что и узнать нельзя. Того ради принялся за вуколики и, как все, не имеющие истинного дарования и верного внутреннего чувства, предпочтительно перенял дурное. Коли там уже пастушеская одежда несвойственна лицам, то здесь и подавно; папы и кардиналы являются в маскарадном платье и под условными логогрифами ягнят, молока, лугов и ручьев толкуют о своих епархиях, доходах и расходах. Дивлюсь одному, как Петрарка не затеял уже дидактической поэмы для сличения с Георгиками: это бы ему отменно по плечу пришлось; зато в эпопее он не забыл пуститься в состязание и в поте лица сочинил свою "Африку", без сомнения, самую сухую из всех, не исключая даже пресловутой "Генриады". Латинские стихи XIV столетия не могли быть по языку превосходны, и уже в том грубая ошибка, что ими он задумал писать, не чувствуя, что берется за инструмент, ему непривычный; но бесспорное, кажется мне, доказательство прежде сказанного, что впадающий в нее не рожден поэтом, есть ничтожность вымысла, вялость плана, мертвость всего в этой несчастной "Африке". Сам автор догадался наконец, что в ней мало проку, но такое позднее сознанье, когда уже все хвалили чрез меру его итальянские стихотворения, доказывает только, что он всегда увлекался мнением и не по внутреннему голосу или убеждению судил, а сначала думал всех ученых к себе привязать, потом сожалел, что мало сделал в угождение публики. Впрочем, сия "Африка" доставила ему и патент поэта и венец в Капитолии: стало, напрасно думают многие, что он получил их хотя за что-нибудь.
   Утверждая бессмертную славу на мнении короля Роберта, трибуна Риенци, кардинала Колонны и всех знатоков, Петрарка хотел еще быть любимым поэтом для дам; но авиньонские дамы плохо знали по-латыни и мало принимали участия в несколько давней войне с Карфагеном; избалованные своими трубадурами, они всему предпочитали любовно-метафизическую галиматью, и Петрарка вменил себе в обязанность их оною потчевать. Прежде всего надобно было влюбиться, ибо рыцарь и трубадур без любви существовать не могут; как Дон-Кихот в Дульцинею, так Петрарка влюбился в Лавру (госпожу Сад, авиньонскую красавицу), прославляя ее и соименный ей лавр и почти соименные ветерок l'aura и золото l'auro, написал он множество канцон и сонетов по примеру трубадуров. Сии романтические его стихотворения обворожили прекрасный пол, молодых людей, дамских обожателей и, наконец, филологов, радовавшихся мягкости и чистоте едва родившегося языка.
   В сем отношении канцоны, сонеты и триумфы, Петрарковы точно заслуживают похвалу; но в прочих почти никакой. Мало, что все на один лад: неизбежный порок всех эротических стихотворцев от Тибулла до кого угодно; но все изысканно, переслащено, натянуто и запутано. Мне должно доказать такое несогласное с общим суждение, и лучший способ: привесть несколько из его сонетов в переводе сколько можно близком и почти буквальном.
   Сонет 1-й. Per far'una leggiadra sua vendetta etc.
   "Чтобы совершить свою милую месть и в один день наказать за тысячи обид, скрытно взялся Амур за лук, как человек, выжидающий ко злу время и место.
   Доблесть моя сжалась к сердцу, чтобы там и в глазах оборониться; когда смертельный удар туда спустился, где все стрелы притуплялись.
   Затем смущенная при первом нападении не имела ни столько силы, ни места, чтобы на нужду взяться за оружие.
   Либо на вершину трудную и высокую отвесть меня благоразумно от беды, в которой ныне хотела бы и не может мне помочь".
   Сонет 2-й. Era'l giorno ch'al sol si scoloraro etc.
   "Был день, как у солнца померкли из жалости к его Создателю лучи, когда я был пленен, и не остерегся, и ваши прекрасные глаза, donna, меня связали.
   Время не то мне казалось, чтобы защищаться от ударов Амура: затем шел я спокоен без боязни; итак, мои скорби среди всеобщей горести начались.
   Нашел меня Амур совершенно безоружным, и открытый путь в сердце через глаза, сделавшиеся истоком и проливом слез.
   Почему, кажется мне, не честь ему была поразить меня стрелою в таком положении, а вам, вооруженной, ни лука не показать".
   Сонет 3-й. Quel ch'infinita providenza ed arte etc.
   "Тот, кто беспредельное предусмотрение и искусство показал в своем дивном творении; кто создал сие и другое полушарие и Юпитера более благим, чем Марса;
   Сошед на землю для изъяснения писаний, уже многие лета истину скрывавших, взял от сетей Иоанна и Петра, и в царствии небесном сотворил им удел.
   Собою, родясь, Рима не удостоил, но Иудею: столько над всяким состоянием всегда благоволил Он возносить уничижение.
   И ныне от малой веси даровал нам солнце, такое, что благодарят природу и место, где столь прекрасная женщина на свет родилась".
   От конца XV столетия и до наших времен не переставали в Италии сотни стихотворцев подражать сему жеманному, бездушному слогу. Целая школа составилась под названием петраркистов, все критики сговорились превозносить Петрарку непомерными похвалами; напоследок вздумали даже из педантического полиграфа сделать поэтическое лицо, страстного любовника, написали о Воклюсском источнике томы всяких пустяков и забыли только исследовать настоящую степень достоинства стихотворца и произведений его.
   Современник и друг Петрарки Боккаччио известен ныне только по "Декамерону"; латинские его стихи давно не читаются, и итальянские известны одним ученым; но он оказал стихосложению величайшую услугу изобретением октавы, сделавшейся впоследствии времени самым любимым и удачным размером его соотечественников. Он первый также, что не так похвально, начал древнегреческих героев рядить в рыцарские костюмы; подражания и переводы сих дурных его романтических поэм сохранили к себе доныне некоторое уважение в Англии, хотя самые подлинники в Италии давно его утратили. Из "Филострата", между прочим, взял Шекспир свою трагедию "Троил и Крессида" (Хрисеида?), вовсе не думая, как Шлегель на него клеплет8, осмеять однажды навсегда Троянскую войну, в которой не знаю что смешного, а просто переделывая в драматическую форму эту повесть, так же как и все, им от Боккаччио и других итальянских повествователей занятые.
   Многие критики восхваляли искусство, с каким в "Декамероне" вставлены в одну рамку сто сказок; я тут ничего такого не вижу; подобные рамки были уже в арабских сказках, и еще новую придумать (как, например, в "Лала-рук") не великая мудрость. Сверх того Боккаччиев вымысел нехорош; кому войдет в голову, после описания ужаснейшей чумы, к несчастью, слишком не вымышленной, чтобы десять человек уехали от нее на дачу за несколько верст и, проживая там десять дней, преспокойно лакомились, пели, плясали и по очереди рассказывали сказки, по большей части слишком веселые? Проза, какою они написаны, в свое время изумила совершенством, но теперь она кажется тяжела длиною периодов, не совсем приличною таким простым событиям и лицам. Сами же сказки, из разных источников почерпнутые, конечно, не могут в таком множестве их быть равно хороши, но вообще презабавны; есть и чувствительные, с большим, по-видимому, рачением, но с меньшим успехом исполненные: трагиком Боккаччио не родился. Из подражавших ему всех более прославился Лафонтен: он держался одних смешных повестей и не всегда в премилых стихах равняется еще в остроте с прозаиком флорентийским. Рассказы Боккаччия чрезвычайно живы и картины, оттого легко было многим, в том числе Шекспиру и Мольеру, брать из него сцены и даже целые завязки драм и комедий. Столь обильное хранилище вымыслов, как "Декамерон", заслуживает по справедливости быть причтено к поэзии, хотя написано и не стихами.
   Предпочтительное желание прославиться латинскими сочинениями и краска, данная Боккаччием его итальянским поэмам, доказывают, что его вкус был вообще сбит; тем более заслуживает он похвалу за неизменное уважение к поэме Данте, им прежде всех прославленной и отчасти изъясненной. При первом взгляде странно: отчего так разно судили об ней два человека, во многом сходные и друзья между собой, Петрарка и Боккаччио? Я полагаю, оттого, ITO первый был избалован счастием и позволял себе судить свысока и без внимания о том, во что другой тщательно всмотрелся.
   После Петрарки и Боккаччия словесность итальянская почти на целое столетие замерла; ученым все не верилось, чтобы язык простонародный мог долго существовать; светские люди промеж делом и досугом слагали в похвалу красавицам сонеты по выкройке Петрарки, смеходеи острились в повестях по "Декамерону", но истинная поэзия родилась и исчезла с Данте. Он имел подражателей весьма мало, и, разумеется, неудачных: к такому образцу приблизиться не легко; уже в наше время один Монти смог твердой стопой, хоть издали, следовать за великим отцом Алигиером, меж тем как за Петраркой и Боккаччием строи тянулись с успехом, что доказывает давно сказанное мною: что не лучшие поэты волокут за собой толпы и заводят литературные школы, а, напротив, те, чье достоинство всякому доступно, с кем поравняться легко, тем паче, коли он пишет в роде мелком, не требующем ни сильного дарования, ни того, что Бюффо почитал отличительным гения свойством: терпения9.
   Пример, поданный Петраркою и Боккаччием: писать все важное и внимания достойное на языке мертвом, оставляя общеупотребительный для пустяков, сильно подействовал на всех писателей XV столетия; сочиняли, переводили греческого, все по-латыни; и хотя нет сомнения, что труды сих ученых, особенно в отыскании древних рукописей, крайне способствовали
   распространению истинных сведений и вкуса повсюду, но итальянской словесности были они даже вредны, так что в конце века, при Лаврентии Медицийском, пришлось снова создавать заброшенный язык и поэзию.
   Сей великий муж (ему бы более, чем сыну его папе Льву X, следовала честь дать имя свое золотому веку новой Италии) двинул просвещение и искусства во всех частях исполинским шагом вперед. Всеми любимый и почитаемый, управлял он Флоренциею как отец и с великодушием редким и примерным, стоя на вышней степени, обладая богатством неисчерпаемым и власть свою и сокровища не себе только в пользу обращал, но паче всего в пользу и славу отчизны и народа; за то его и любили. Не стыдно ли, что Альфиери триста лет спустя сего Перикла новейших времен, едва ли не лучшего, чем древний, вывел в трагедии своей "Заговор Пациев" каким-то кровожадным тираном? Простительно ли до такой степени искажать историю и, слепо передаваясь лишнему, неразумному свободолюбию, срамить благоговения достойную память, а подлых убийц, подкупленных римским двором, выдать за героев и мучеников? Кто сомневается в правде мною сказанного, пусть прочтет Appendix жизни Лаврентия, написанный англичанином Роско10, и собственные в суде показания захваченных заговорщиков. Госпожа Сталь, мастерица на фразы, пишет, что кому творения Альфиери не кажутся за прекрасные трагедии, должен все восхищаться ими, как прекрасными делами11: сомневаюсь, что упомянутая мною здесь могла почесться тем либо другим.
   Лаврентий был не только щедрый покровитель и любитель страстный художеств, но сам художник, и художник с истинным дарованием. Нельзя, читая его стихи и вспомня, когда и кем они написаны, не любоваться простотою вкуса и игривостью воображения сего диктатора-поэта. Усердно теша свой веселый народ, он избрал новый род стихотворений, которые пелись по улицам сидящими на повозках наряженными людьми; нечто сему подобное творилось при Екатерине II в Москве, и в сочинениях Сумарокова находятся написанные им на сей случай разные хоровые стихи; но разумеется, что Лаврентий их писал лучше. Одна из сих песней в честь Вакху и Ариадне во многих собраниях напечатана; вот ее припев:
  
   Как ты, молодость, красна,
   И как скоро пролетаешь!
   Ныне радость пей до дна,
   Завтра будет ли: не знаешь12.
  
   Это, конечно, безделки; но я уверен, что если б государственные дела не отрывали его от постоянных занятий по стихотворству, он бы произвел нечто отменное, и читая такие приятные опыты, каковы, например, "Амбра", иногда жалеешь, зачем творец ее был правителем знаменитой Республики.
   До чего обстоятельства не допустили Лаврентия, исполнил его друг, избранный им в наставники сыновьям, ученый латинист, философ и, что более, гениальный поэт, Полициан. Он точно воскресил итальянскую поэзию, обогатил ее новыми красотами и остался примером величайших стихотворцев следующего столетия. Предпринятая и недоконченная поэма на турнир13, где брат Лаврентия Юлиан одержал победу, есть несомненно образец слога, коим прославились Ариост и Тасс. Октава, дотоле сухая и прозаическая, облеклась под пером Полициана в очаровательную форму; всю роскошь Овидия рассыпал он в описании садов Киприды, и самые превосходные поэмы, честь Италии, не лучше отделкою сего отрывка двадцатилетнего (коли не менее) юноши, пролагавшего первый путь. Но если эпики обязаны ему за созданье их языка в бессмертных "Stanze par la giostra" {"Стансах для турнира" (итал.).}, то едва ли не столько же сотворил он и для вуколических драматиков своей земли; говорят, будто в два дни написал он мифологическое представление "Орфей", исполненное дарования и прелестных лирических частей: хор вакханок истинно чудо. По идеальному содержанию и классической отделке я готов предпочесть сию первую пастушескую драму всем после написанным, даже славным двум Тасса и Гуариния; в "Орфее" нет той лишней сладости, от которой пастушеская поэзия строгим судьям кажется часто приторною.
   Из трех братьев Пульчи заслуживает внимания меньшой, Людовик, автор поэмы "Моргант великий". О Карле Великом и паладинах или перах его, воюющих с сарацинами, писали и прежде в Италии, даже стихами, но с большим простодушием, принимая и выдавая все за сущую правду, веря слепо в подложную летопись какого-то архиепископа Турпина. Первый Пульчи догадался, что все это ложь и что надо коли лгать, так лгать; он дал воображению полную, ничем не обузданную волю, и с его легкой руки все пошли выдумывать новые лица, сражения, любовные повести и связывать их, как поможет бог, с главным происшествием, войною Карла Великого с маврами; правду сказать, и той не бывало, но по Турпину все ей верили, стало, все равно. В самом деле предание богатое и имеет какой-то обманчивый вид исторической истины; почти жаль, что Пульчи и все за ним его на смех подняли. Как много прекрасного не вышло в сих романтических поэмах, паче всего в Ариостовой, может быть, еще прекраснейшее вышло бы, если б стихотворцы с намерением не переступали за все пределы натуры и правдоподобия. В самом "Моргайте" лучшее место то, где, описывая смерть бесстрашного Роланда в Ронсевале, он воздержался от пустых шуток и сумел представить чудесное, а не пошлую небылицу. Картина Роланда, когда убитый он оживает на миг, вырывает из камня воткнутый им туда меч Дурандаль, чего бы не смогла сила другого человека, и, вручив безмолвно будущему своему отмстителю, Ринальду, падает бездыханный на землю, - точно высоты необычайной. Что же касается до молитвенных приступов к песням и прочих тому подобных у Пульчия и последователей его выходок на то, о чем ныне едва намекнуть позволено, оно доказывает, какое почти непонятное нам вольнодумство допускалось в сии времена, иногда суеверными и темными называемые, и сколько после усилились в Европе не вера и даже не богомолье, но робкая щекотливость и тяжелое притворство.
   С похвалою говорит Женгене и о другом эпике в том же роде, известном по прозванию слепца Феррарского. Мне не случалось читать его "Мамериана"; кажется, он и кроме меня не многим известен, хотя точно, судя по изложению французского критика, поэма не без достоинств. В ней впервые показывается воинственная Брадаманта.
   Все более пеклась судьба о сохранении имени и чести Боярда, автора "Влюбленного Роланда". Счастливый в изобретениях, не имел он дара хороших стихов; поэма его, как ни любопытна основою, исчезла бы за невозможностью ее с удовольствием читать; но острый и приятный сатирик Берни столько пленился ею, что в половине следующего столетия, когда язык в Италии совсем очистился и утвердился, предпринял и кончил с большим дарованием и успехом поновление всей поэмы, имеющей с лишком семьдесят песней. В плане и ходе не переменил он ничего, только все сухие, обветшалые и тяжелые октавы Боярда заменил новыми, игривыми и чистыми по слогу. Теперь слава обоих стихотворцев нераздельна: вымыслы первого живы благодаря выражению второго, и хорошая поэма не утрачена для потомства от беспримерного в истории словесности предприятия Берии14. Без стихов его, конечно, "Влюбленный Роланд" едва ли бы существовал, но теперешнюю всеобщую его известность несправедливо им только приписывать; в чистоте языка не уступит Аламаниев "Гирон", а прелестию поэзии перевысит "Амадис" Бернарда Тасса, но обе сии поэмы читаются несравненно менее.
   Первая причина такой разницы есть несомненно выбор содержания. Рыцари Круглого Стола, к коим принадлежит Гирон ласковый, Амадис Гальский и Карл Великий с пэрами, суть три большие отрасли богатырских повестей Западной Европы; из них последняя без сравнения обильнейшая для вымыслов стихотворных; все приключения тех двух частные, сказки да и только; эта отчасти имеет историческую основу. При деде Карла Великого, Карле же, по прозванию Молоте, огромная рать сарацинов вторглась во Францию, и разбитие ее при Туре положило преграду дальнейшим завоеваниям неверных; сам Карл Великий вел небольшую войну с испанскими маврами, истребившими его задний отряд в ущелье гор Пиренейских. От времени и незнания летописцев все смешалось и преувеличил ось; и что ж за беда? История в веки более просвещенные свои права обратно получила, а поэзия обогатилась баснями Турпина. У нас случилось то же: в сказочных преданиях о великом Владимире нередко появляются бусурманы - татары-наездники, хотя в то время и существования их русские еще не знали. Более: сей анахронизм, может быть, необходим для сочинения у нас поэмы в роде Ариоста; без большей картины, привлекающей внимание, тут спасения нет, и (будь сказано мимоходом) сей-то недостаток и холодит "Руслана и Людмилу" вопреки обольщению стихов: читателю хочется того времени, того быта, тех поверий и лиц; вокруг ласкового князя Владимира собирает он мысленно Илью Муромца, Алешу Поповича, Чурилу, Добрыню, мужиков-залешан, видит их сражающихся с Соловьем-разбойником, с Ягой-Бабой, с Кащеем Бессмертным, со Змием Горынычем и, встретя вместо них незнакомцев, не знает, где он, и ничему не верит.
   Боярдо тщательно сохранил всех главных героев, преданием освященных; но, основав огромную ткань, прибавил к ним множество своих, наипаче на стороне враждебных сарацин, что и весьма толково: в менее известном волен поэт более выдумывать; чудесное взял он из восточных рассказов о волшебниках и феях, драматическое участие обратил на взаимную любовь Рогера и Брадаманты. Все сие столько показалось великому Ариосту, что он, предпринимая написать на славу романтическую эпопею, задал себе просто продолжение и окончание Боярдовой, и вот другая причина, почему все читают "Влюбленного Роланда". Познакомясь с Ариостом, я увидел, что он по себе не имеет, так сказать, начала и предполагает всегда в читателе знакомство с предшественником, родится само собой желание сведать: откуда в первый раз появился такой-то герой или с чего завязалось такое-то приключение; ибо оба Роланда, Влюбленный и Бешеный, вместе только составляют нечто полное и совершенно удовлетворительное.
   Третья причина в самой заманчивости рассказа. Есть места точно прелестные, например самое начало: приезд Ангелики с братом из дальнего Китая ко двору Карла Великого и вдруг во всех рыцарях возгоревшаяся к ней любовь, соперничество и состязание. Едва ли не отселе занял Тасс свое прибытие Армиды в стан Крестовиков. Весьма хорошо также первое появление полуотрока Рогера, обреченного от рожденья на раннюю славу и смерть, опасно хранимого от обеих приверженным к нему старцем Атлантом среди неприступной и даже волшебно невидимой горы; отысканный хитростью проворного карлика Брунеля, он прельщается зрелищем воинских игр и, вопреки всем убеждениям, увлечен судьбой и сердцем на войну и любовь, к истинной вере предков и к погибели от изменнических рук.
   Об Ариосте столько говорили и писали, что, кажется, похвала и критика истощились; но такова часто неосновательность суждений в словесности, что они сами не выдержат строгого разбора. Винили Ариоста наипаче за род его поэмы: полугероической и полушуточной, за отступление от правил, древностью освященных. Если б сказали только, что род Ариоста и подобных ему вообще ниже истинной и сериозной эпопеи, что как бы хорошо ни было в нем все составлено, он по существу дела не удовлетворяет всех требований читателя и слишком оскорбляет рассудок, достойный (что бы ни говорили романтики) по крайней мере такого же внимания, как и прочие способности души человеческой, - это было бы сущая правда; я уверен, что Ариост сам думал то же и охотно признал над собою превосходство Гомера и Виргилия; но он с ними в состязание и не шел, он в низшем роде затеял написать нечто отменное и написал: для чести его и этого довольно. Другие хвалили его без меры за творческую силу, за созданье эпопеи совершенно новой, за неисчерпаемое богатство вымыслов, лиц и происшествий; при ближайшем рассмотрении оказалось, что Ариост почти ничего не создал, что все гораздо прежде, и понемножку, одно за другим, разными поэтами сотворено; он же, только последуя им, всех их обогнал. Еще некоторые, в том числе Женгене, слишком знакомые с Италией, чтобы Ариосту приписывать чужие выдумки, превозносить обилие и достоинство его характеристики; и тут я не могу согласиться. Во-первых, все главные лица его поэмы взяты целиком из Боярда и составлены безо всякой перемены; иные даже, например Ферагус, Сакрипант, Астольф, Брунель, имеют в первой поэме более физиогномии и жизни. За Роланда справедливо укоряли обоих поэтов, что они испортили сие преданием освященное лицо, образец совершенного христианского рыцаря, выводя его влюбленным, хотя он женатый человек; но в этом может Ариост оправдаться высокими красотами, какие он извлек из любовного безумия своего паладина. Прочие первостатейные воины - Ринальд, Градасс, Мандрикард, Родомонт - имеют все равную храбрость, силу, честолюбие и гордыню, но почти ничего особенного и своего. Рогер и Брадаманта, на чьей взаимной склонности основано главное участие, отделаны со всевозможным старанием, но их без оговорки похвалить нельзя: он несколько душою слаб и вял, она не совсем правдоподобно соединяет мужество неодолимое и скромную невинность девушки; ратница, привыкшая резать людей в боях, одна разъезжать на коне по горам и пустыням, должна поневоле утратить женскую стыдливость и нежность, походить на Марфизу, а не на Брадаманту. В эпизодах или в вводных повестях, которых у Ариосто много, и прекрасных, также вся прелесть в событии плачевном либо забавном, отнюдь не в характерах, слишком даже сходных: в чем разница между Гиневры, Олимпии, Изабеллы и Фиордилизы? в положении, а не в свойствах души; на месте другой каждая сделала бы то же. Но женщины хоть на женщин похожи; рыцари же всех эпических романов так привыкли одним махом меча истреблять целые рати, так пригляделись к чудесам всякого рода, так много сами чудотворят, что их не всегда можно почесть за людей и оттого все они наконец кажутся однообразными, скучными и, так сказать, небывалыми.
   Осмелюсь ли сказать свое мнение об истинном достоинстве Арноста, справедливо возведшем его на первую степень между стихотворцами, в том же роде писавшими? Оно не в изобретении, ибо он во всей поэме своей последователь, не в характеристике, ибо она почти везде недостаточна, не в слоге, ибо тогда достоинства его пропадали бы в переводе и он немного более имел бы читателей, нежели Бернард Тасс; но в удачном выборе богатого, истинно эпического содержания, что уже я заметил о Боярде, и паче всего в хороших, дельных подражаниях древним, которыми Ариост написал, возвеличил и украсил сказочные предания Турпина и пр. Еще нужно заметить, что не грекам, уважаемый несколько даже нынешними романтиками, но латинам, в особенности Катуллу, Виргилию и Овидию, обязан Ариост за лучшие места своего "Роланда", за те именно, коими он ото всех предшественников и последователей своих отличается. Ариост, как все истинно просвещенные гении, наипаче его соотечественники, исполнен был любви и почтения к древним; латинских же стихотворцев знал, так сказать, наизусть; и там, где, их духом напитавшись и все шутки оставя, он от души примется за дело, кисть его становится и смелее и вернее, рисует картины объема большего, близкие к природе и никогда нравиться не престающие. Таков приступ сарацинов к Парижу, где свирепствует Родомонт; таково предприятие усердных слуг, Клоридана и Медора, предать земле убитого в сражении своего государя, с чем непосредственно связана любовь Ангелики к израненному юноше, и ревностью рожденное безумие Роланда, безумие мрачное, неистовое, трагическое, отнюдь не забавное, как думал и говорил наобум Вольтер, напоминающее не Дон-Кихота, как он изволил полагать15, но Аякса Софоклова и Иракла Эврипидова; такова еще картина вражды, смутившей весь стан царя Аграманта и радостно воскликнувшей при наступающем кровопролитии. Развязка поэмы не так высокого достоинства: однако трудное положение Рогера и Брадаманты, их глубокое отчаяние и нечаянное соединение сильное возбуждают участие, а последний бой Рогера с Родомонтом, рассказанный совершенно во вкусе древних, прекрасно венчает все дело. Еще повторяю: там особенно велик и похвал достоин Ариост, где он не романтик, а классик.
   Одно из удачнейших подражаний древним в "Роланде"- эпизод Клоридана и Медора, о коем я упомянул еше по случаю "Энеиды". Первоначальный образец находится, как уже сказано, у Гомера: ночной удалый подвиг Диомида и Улисса рассказан так живо и верно, все обстоятельства так схвачены с натуры, все до такой степени очевидная правда, что при строгом эстетическом сличении ни одно подражание к подлиннику и близко не подойдет. Может быть, Виргилий для того и прибегнул к чувствительности читателей, чтобы тем заменить неравенство верности и силы. Двое юношей, тесною дружбою связанные, осмеливаются из осажденного врагами стана идти сквозь неприятельский, возвестить главному начальнику опасность, грозящую без него оставленным воинам; пользуясь тьмою ночи и сном беспечных рутулов16, они мимоходом несколько ратников убивают, и младший из двух, Эвриал, обременяет себя частью вражьих доспехов. Конный отряд сопротивных их встречает, они бегут прочь, и Низ успел бы спастись, но Эвриал, отягченный оружием, захвачен; друг, жалея о нем, стрелами из засады ранит двух всадников; начальник их в гневе разит Эвриала; тогда Низ в отчаянии выбегает, мстит убийце, и сам, многими ударами пронзенный, падает мертв. Отсеченные головы несчастных юношей воткнуты на копья, и вскоре молва о смерти их дошла до престарелой матери Эвриала; скорбь ее изливается в нежнейших жалобах, все утешения напрасны, и она лишается чувств, меж тем как рутулы готовятся приступом взять крепкий огражденный стан, а трояне спешат их от стен отразить.
   Во всех подробностях Ариост следовал по пятам за Виргилием, даже непохвально там, где Медор, как Низ, молит богиню ночи, луну, или Диану, озарить лучами окрестность; такая молитва хороша в устах человека, верующего в Диану, и неприлична мусульманину, служителю единого бога. Матери у Ариоста нет; но главное и лучшее его отступление от образца в том, что он собрал на Медора участие, латинским поэтом между двух друзей разделенное; здесь Клоридан искусно поставлен в некоторую противоположность с юным товарищем.
   После сражения, выигранного франками, стоят они оба на страже в стане побежденных, и Медор открывает свое намерение: во что бы то ни стало сходить на поле битвы, отыскать среди трупов убитого своего господина и благодетеля царя Дардинеля и доставить ему хотя честь погребения. Добрый Клоридан, стрелок искусный, дивится благородной смелости прекрасного юноши и, жалея подвергнуть его опасности, решается как пестун ее с ним разделить. Вынося на плечах тело Дардинеля, они встречены неприятельской конницей; Клоридан бежит, но Медор не в силах расстаться с драгоценною ношей; забывая себя, силится ее спасти и защитить {Тут находится занятое у Стация прелестное сравнение с медведицей, охраняющей детей от охотников, наизусть известное всем любителям итальянской поэзии.}. Сие великодушие молодого сарацина рождает жалость в вожде неприятельского отряда: он бы желал его спасти, но стреляния Клоридана из чащи лесной раздражают поражаемых христиан, и один из простых воинов самовольно наносит Медору удар, по счастью не смертельный; брошенный в поле подле убитых Дардинеля и Клоридана, он нечаянно найден Ангеликой, ею призрен, исцелен и наконец ее любовью возведен из бедных отроков в супруги великой и прекрасной царицы: так Ариост хотел наградить сего юношу fedele е bello {верного и прекрасного (итал.).}.
   Счастливая мысль и похвальная - создание сего характера для предназначенного сочинителем зарождения любви к красавице, ко всем равнодушной и непреклонной. Правда, она уже прежде любила Ринальда; но сия волшебством произведенная страсть, другим волшебством обратившаяся в ненависть и отвращение, в счет нейдет: просто, как все люди, влюбилась Ангелика впервые. Счастливец должен был непременно во многом не сходствовать с сильными, могучими богатырями, им без оружия побежденными: но куда хорошо, что хоть здесь поэт не предался лишней сатирической склонности и не оподлил первой своей красавицы страстью к какому-нибудь безобразному карлику эфиопу, вроде фаворита супруги Лонгобардского короля Астольфа. Спасибо Виргилию, если его эпизод здесь направил Ариоста на благороднейший путь; и жаль, что Медор, одно из лучших лиц в "Бешеном Роланде", показавшись вдруг в такой красоте духа и тела, почти вслед за тем пропадает. Сам поэт, кажется, чувствовал то же и, невольно ограничиваясь в своем без того обширном плане, предоставляет другому на лучшей лире воспеть еще Ангелику и Медора.
   Я долго остановился на сем эпизоде, представляющем весьма любопытное сравнение; но если б столько же хотел сказать о каждом примечании и похвалы достойном месте в поэме, конца бы не было. Красоты Ариоста не имеют того беспорочного совершенства, какое древние находили: в них почти всегда есть что похулить; в лучшем даже изо всех отрывке, в безумии Роланда, кое-где пересол; но зато хорошего так много, что совестно придираться к человеку, доставляющему столько удовольствия.
   План поэмы, сколько многосложность позволяла, удивительно обдуман; сочинитель, развлеченный тьмой несчетною предметов, не выпускает из виду ни одного; все в свое время покажутся и сменятся другими. Почти такое же искусство заметно и в Боярде, только (как выше сказано) Ариост лучшими вещами свое творение напитал. Язык его прекрасен, способен к выражению высокого и низкого, жалкого и смешного, кровавых битв и роскошной любви; но в простых и фамилиярных местах он еще свободнее, отчего теряет более соперника своего Тасса в переводе; кто же хочет знать его вполне, пусть научится читать по-итальянски: труд его не пропадет.
   Прежде писали в Италии множество романических эпопей, а после Ариоста их появилось еще более. Не имев случая их читать, полагаю, однако, что в некоторых должны быть приятные вымыслы и что не бесполезно бы познакомиться с ними всякому стихотворцу, желающему написать нечто в том же волшебно-богатырском роде.
   Но известнейший из последователей Ариоста - Фортингуерра, написавший своего "Ричардета" уже в XVIII столетии.
   Сия поэма - весьма приятная безделка (я смотрю не на величину, а коли смею сказать, на вес); написал он ее, за словом, очень скоро, и что более приносит ему чести, нежели такое проворное сочинение, есть причина, побудившая его дать волю перу. Он имел спор с некими полуромантиками, утверждавшими, что сказочные поэмы, где воображению дана полная и безотчетная свобода, так же хороши и мудрены, коли не лучше и не труднее сериозных и дельных. Фортингуерра, справедливо оспоривая такое безрассудное мнение, вызвался в подкрепление своего представить вскоре и без большого труда нечто в превозносимом ими роде, что им самим покажется недурно, признаваясь в невозможности даже приняться наскоро за настоящее и толковое; от него требовали исполнения обещания, и он начал им песнь за песнью выдавать "Ричардета". В поэме, написанной так, высоких и отменных красот нельзя искать, но кто любит шутки, особенно итальянские, с удовольствием может ее прочесть. Все сии поэмы посвящены эпохе Карла Великого; исключениями могут почесться: "Гирон ласковый" (il Cortese) Аламания и "Амадис" Бернарда Тасса, отца знаменитого Торквата. Обе поэмы сии заслуживают уважение; "Амадис" подходит даже достоинством стихосложения к самому лучшему и в описаниях сладостных, нежных и роскошных может равняться с известнейшими в сем роде у его сына. При всем том "Амадис" и "Гирон" впали в забвенье и вряд ли когда из него выйдут. Главный недостаток в содержании: это просто романы в стихах; и кому охота читать такое множество стихов, где ничего не узнаешь, кроме что в такое-то небывалое время с таким-то несуществовавшим рыцарем случились такие-то невозможные приключения? Как ни говори, rien n'est beau que le vrai {нет ничего прекрасней истины (франц.).}, и сей истины ищут даже в лавиринфе вымыслов и басней.
   Выбрать для эпической поэмы эпоху Пандектов жестокая неудача; она случилась с Триссином; к вящему горю, затеял он идеальные Гомеровы картины вставить в золоченую рамку Византийского дворца, и вышла карикатура, тем забавнее, чем степеннее и важнее тон рассказа. В другом роде, равно высоком, автор оказал дарование, и он же первый в Италии подал пример благородных белых стихов; но поэма его не заслуживает ни чтения, ни разбора и даже повредила искусству, укоренив своим неуспехом исключительное предубеждение к октавам и романтической примеси в эпопее.
   Сие предубеждение, очевидно, подействовало на знаменитого творца "Освобожденного Иерусалима". Усердный поклонник древних, он не отважился, однако, предпринимая героическую поэму, держаться строго их простоты, но в угождение господствующему вкусу и от желания блесн

Другие авторы
  • Мамин-Сибиряк Д. Н.
  • Маурин Евгений Иванович
  • Пяст Владимир Алексеевич
  • Лонгфелло Генри Уодсворт
  • Вербицкая Анастасия Николаевна
  • Радзиевский А.
  • Дорошевич Влас Михайлович
  • Розен Егор Федорович
  • Паевская Аделаида Николаевна
  • Оськин Дмитрий Прокофьевич
  • Другие произведения
  • Павлова Каролина Карловна - Каролина Павлова: краткая справка
  • Коган Наум Львович - Коган Наум Львович: биографическая справка
  • Луначарский Анатолий Васильевич - Заявление в расширенную редакцию Пролетария"
  • Кржижановский Сигизмунд Доминикович - Гусь
  • Серафимович Александр Серафимович - Железный поток
  • Плеханов Георгий Валентинович - Н. Г. Чернышевский
  • Лонгфелло Генри Уодсворт - Песня о Гайавате
  • Богословский Михаил Михаилович - М. М. Богословский: биографическая справка
  • Тургенев Иван Сергеевич - (Стихотворения Баратынского)
  • Альбов Михаил Нилович - Рассказы
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 386 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа