Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - Публицистика, Страница 3

Короленко Владимир Галактионович - Публицистика


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

ь газеты... Свет из елагинских окон светил далеко за полночь на темную улицу, и долго, вызывая недоумение в запоздалых прохожих, неслись неясным жужжанием горячие споры. А на утро новые вести, новые взгляды и мнения расходились по селу, возвещая о том, что старое кончилось.
   Ближайшими членами елагинского кружка были, между прочим, Федор Михайлович Варыпаев и Николай Петрович Сорокин, два человека, которым вскоре суждено было занять видное место в истории павловского буханья. Тогда это были два единомышленника и друга. Вскоре им суждено было сделаться смертельными врагами...
   Федор Михайлович Варыпаев, член когда-то известной в Павлове, но потом обедневшей семьи, начал карьеру за замочным станком, с молотком и пилою в руках. Заодно с беднотой он всю неделю стучал и пилил от зари до зари, а в понедельник, с кошелем за спиною, метался от прилавка к прилавку, пробираясь к огням... Лукавый "заводчик", ширяя в темные часы над скупкой, видал в толпе метавшихся людишек также и эту могучую фигуру, и ненависть к скупщикам осталась в ней на всю жизнь.
   После долгих лишений, тяжелой борьбы, может быть, унижений, Варыпаев пробился на дорогу. Благодаря уму, вкрадчивости и энергии ему удалось завязать непосредственные сношения с Москвою. "Ах, подлецы, ах, подлецы! - говорил по этому поводу скупшик Белозеров.- Этак они скоро с Америкой пересылаться начнут!" Посягательство Варыпаева скупщики сочли посягательством чуть ли не на божественный порядок.
   Но делать уже было нечего,- Варыпаев ускользнул от их влияния; его мастерская расширилась, потом разрослась в фабрику; он вывел свою ладью на широкую воду и в этой ладье увез с собою на простор свою ненависть и стремление к мести. Рослый, широкоплечий богатырь, он обладал неопределенным, высматривающим и в то же время ласкающим взглядом, из-за которого порой только, точно из-за мглистой тучи, сверкала неожиданная молния... Голос у него был тихий, почти детски-слабый, в котором, однако, чувствовалась возможность угрожающих нот... Говорил он мало, сдержанно, неохотно.
   Очень скоро кустарная беднота почуяла в его сердце отголоски своей ненависти и наметила его, как своего будущего избранника.
   Николай Петрович Сорокин, наоборот, происходил из зажиточной семьи и имел родственные связи с богачами. Добродушно-лукавый, шумливый, самолюбивый и экспансивный, он любил и умел поговорить, знал отлично законы и охотно выказывал это знание. В его характере были тоже черты настойчивости, упорства. На своем знамени вначале он поставил слово "крестьянин", разумея под этим всю совокупность бывшего крепостного павловского мира в его отношениях к помещикам. Отсюда его либерализм, его искреннее одушевление, заставлявшее многих считать Николая Петровича Сорокина страдальцем за интересы крестьянского мира. Но теперь уже ясно видно, что Сорокин боролся, претерпевал гонения и бескорыстно, страстно, упорно стоял до конца за интересы павловских богачей в той, впрочем, их части, которая совпадала до известной степени с интересами крестьянства вообще. Как бы то ни было, шестидесятые годы подходили к концу среди легких схваток двух партий. Как прибывающая волна, растет в массе новое настроение. На сходе, собиравшемся не в полном составе, по назначению старшин, уже слышатся раскаты грозы, гудят протестующие голоса, расторгаются предписанные вперед решения. Однажды старшина Прядилов, выведенный из терпения непривычным сопротивлением, крикнул непокорному сходу:
   - Что вы понимаете, орда!
   Сход колыхнулся и зашумел. "Как, мы орда? мир, по-вашему, орда?" - и мастеровые буйно кинулись к старшине. Мировому посреднику удалось кое-как восстановить согласие...
   На смену шестидесятым годам наступали семидесятые. Туман, поднятый падением крепостного уклада, рассеивался, положение борющихся партий определялось все более и более...
   Вдова Елагина рассказывала мне, что в это время Иван Петрович Елагин, перед самыми выборами, горячо убеждал своих друзей отказаться от кандидатуры. Сам он решительно устранился от борьбы и того же требовал от других, в особенности от Варыпаева. "Обществу нужны свежие, сильные люди,- говорил он,- а мы с тобой попьем чайку в комнатах, да идем пить чай на балкон... устарели мы, не годимся..."
   Может быть, силы крепостного мечтателя, действительно, ушли на грезы о воле среди глухих потемок да на беседы,- и по себе он судил о других. Может быть, он предвидел, что его кружок способен только еще более разжечь, а не утишить пламя этой вражды, разделяющей павловский мир,- вражды неосмысленной и потому неисходной. Может быть, он тоже думал о павловском колоколе, бухающем надтреснутым звоном, и о том, что колокол нужно перелить с новым металлом, а павловскому миру нужны новые идеи и новые люди, которых в нем нет налицо.
   Варыпаев будто бы дал требуемое обещание и согласился содействовать полной законности выборов, отказавшись от честолюбивых замыслов. Между тем, приблизился сход 1871 года, от которого ведет свое счисление "варыпаевская партия". Здесь загадочный человек впервые развернул свои силы.
   Предстояло решение важных дел, и главное из них было окончание сделки с помещиком. Вопрос этот сильно затянулся, между прочим, из-за усадебных и лавочных мест на площади. Спорные места не представляли для бедноты ни малейшего интереса,- их оспаривали у помещика отдельные лица из общества, понятно, принадлежавшие к "богачам", и из-за этого тормозилась самая сделка. Опеке малолетнего владельца эта затяжка была выгодна, так как до заключения сделки доходы с оброчных статей поступали в пользу вотчины... Зато общество много теряло. Составлялись один за другим проекты выкупа, но примирить столкнувшиеся интересы было довольно трудно.
   Сколько можно рассмотреть в тумане, окутывающем этот, узел павловского раздора, кажется, что две павловские партии решились заключить перемирие, нечто вроде компромисса. Решено было, что места выкупает общество. В чью пользу? В свою,- толковал Варыпаев и беднота. В нашу,- говорили про себя торговцы. Для заключения окончательной сделки созван был сход, на котором вновь произошло бурное столкновение...
   Несколько слов о том, что такое павловский сход.
   На верхушке одного из семи павловских холмов есть старое, в высшей степени ветхое и облупленное здание. Это не что иное, как общественное павловское управление, своим жалким, до неприличия ободранным видом свидетельствующее о полном пренебрежении к внешности. Впрочем, и внутренность этого общественного здания немногим лучше,- общая печать некоторой затхлости и запустения тяготеет над ним, отличая его местными, чисто павловскими чертами.
   Позади дома - большой двор, покатый к зданию, обнесенный заборами, поленницами дров, сараями, из-за которых смотрят во двор окна соседних домов. У здания - крыльцо с деревянным навесом, ведущее в правление. Сход собирается на этом дворе. Когда более тысячи домохозяев сомкнутся плотною кучей голов, когда на ветхом крыльце появятся сельские власти и с высоты станут "вычитывать" толпе указы или постановления, толпа загудит и мир закачается, точно море под дыханьем ветра,- вам опять кажется, что вы присутствуете при чем-то не нынешнем, необычном и старинном.
   Как и на скупке, меня поразило здесь то, что павловская практика не выработала самых простых и самых удобоприменимых приемов. Как на скупке, всякий стихийно пялится вперед, пробираясь к огню, лезет на соседа, давит его и толкает, так и здесь вся толпа жмется к ступеням, откуда голос слышнее и легче достигает до слуха властей на крыльце.
   - Согласны, согласны! - гудят одни.
   - Несогласны, несогласны! - кричат другие, и это "согласны, несогласны" сливается вместе, переплетается, смешивается, стоит в воздухе сплошным гулом. Как это никому не пришло в голову, что удобнее опрашивать мнение отдельно,- сначала тех, кто согласен, и уже после - кто несогласен? Может быть, впрочем, это и приходило многим в голову, но ни одна из партий, стоящих у власти, не считает удобным именно для себя применить это простое средство, которое повело бы к значительно большей ясности результатов голосования. Теперь эти результаты извлекаются, так сказать, слухомером, из общего галдения; понятно, что неточностью этого приема пользуется тот, кто может... Когда же раздаются протесты, то нет ничего легче, как выставить протестантов бунтовщиками. Обе партии, каждая в свое время, пользовались этим политическим ходом против своих противников.
   Сход, о котором идет речь, представлял именно такую картину. С крыльца кинуто было толпе, для выбора в уполномоченные, три имени: Варыпаева, Сорокина и Соколова.
   - Согласны, согласны!..
   - Несогласны! - загудела дружно толпа, покрывая сравнительно редкие голоса.- Одного Варыпаева!.. Соколова и Сорокина не надо!..
   - Пиши: согласны,- сказал председательствующий Соколов.
   Через четверть часа толпе, беспокойно волновавшейся и шумевшей, был прочитан приговор, в котором утверждалось избрание Варыпаева вместе с двумя представителями "богачей", которые, понятно, должны были получить перевес.
   Толпа колыхнулась и кинулась к крыльцу. Старшина и писарь скрылись.
   Поднялось волнение. На этот раз мир, казалось, прорывает плотины покорности [и] дело становится нешуточным.
   Шумный сход разошелся поздно, и по селу пошли сразу два приговора; обе партии для подписи поднимали спящих с постелей. Но бумага "варыпаевцев" вся покрылась именами, тогда как у противной партии не набралось и половины.
   В это время в Павлово приехал мировой посредник Беклемишев, и обе стороны кинулись к нему, требуя одни - усмирить бунт, другие - восстановить права большинства.
   - У нас больше грамотных,- говорило правление.
   - Чем же мы виноваты, - возразила беднота, - головы у нас такие же, а руки неграмотные... Неужто из-за этого мы безгласны?
   Обе стороны засылали к посреднику своих предводителей. От бедноты явился Варыпаев и стал просить созвать сход для избрания старшины, которому вышел срок.
   - Вы уже назначили кого-нибудь? - спросил посредник.
   - Сход назначит,- ответил Варынаев смиренно и глядя на посредника своими непроницаемыми, покорными глазами.
   - Однако, все-таки...
   - Может быть, станут просить, старого, не знаю...- и глаза Варыпаева стали еще мягче, еще непроницаемее.- Главное, надо соблюсти закон.
   - Это верно,- заметил посредник.
   В это время пришел Белозеров, самый видный из представителей противной партии, и посредник обратился к нему с тем же вопросом.
   - Назначили кого-нибудь?
   - Назначили,- наивно ответил тот.
   - Вы назначили? - усмехнулся посредник.
   - Мы назначили.
   - А не сход?
   Белозеров удивленно и наивно взглянул на посредника...
   После некоторых переговоров сход объявили на ближайшее воскресенье... В этот день к воротам приливали все большие толпы народа. Пожарные и десятники не успевали проверять билетов, которых у многих не было.
   - Народ как град посыпался,- с тревогой жаловались посреднику.- Идут без билетов, сломают ворота.
   Посредник велел открыть ворота для всех, народ хлынул широкою толпой, и двор перед правлением, в первый еще раз после многих лет, увидел павловский сход в полном составе.
   Это была уже полная победа бедноты. При имени Варыпаева в избирательный ящик посыпалась масса шаров. Они падали одни за другими, и звук падения становился все глуше. Но вот к ящику подошел суровый "богач" Белозеров. Его шар громко застучал в пустом неизбирательном ящике. На дворе раздался хохот.
   Варыпаев был выбран подавляющим большинством.
   - Мир - не один человек,- сказал он на следующий день Елагину.- Мир выбирает, надо слушаться, надо послужить миру.
   С этих пор между друзьями водворилась холодность. Елагин до конца держался в стороне, и, быть может, не раз перед его спокойным взглядом потуплялись взгляды дельцов, выдвинутых новым бурным периодом павловской истории. А фигура Варыпаева надолго появилась на павловском горизонте.
  

---

  
   В 70-х и начале 80-х годов имя Варыпаева пользовалось широкой газетной известностью, и павловское буханье того времени отдавалось по всей России. Газеты были полны описаниями павловской "классовой борьбы", и павловские "вопросы" разделяли газетные лагери.
   За Варыпаева стояли консервативные газеты, за Варыпаева был "патриотизм", "благонамеренность" и вся беднота. Варыпаев имел влияние в Петербурге, там слушали с удовольствием павловского старшину-демагога, являвшегося в последнее время в шитом бархатном кафтане, говорившего вкрадчивым голосом "простые" речи, в которых охотно признавали "голос простого русского человека". Влияние это в губернии сказывалось уже сильнее, а в родном селе это был неограниченный, почти самодержавный властитель, которого твердая рука чувствовалась во всех мелочах общественной павловской жизни.
   Плохо приходилось противникам Варыпаева. Тогдашние газеты полны описанием случаев, когда их хватали не в меру усердные становые и исправники и сажали в кутузку без всяких других оснований, кроме того, что они заведомо неблагонамеренные, тогда как Варыпаев признанный патриот. Либеральные мировые посредники с трудом выручали этих несчастных из мрачных узилищ, где они содержались вместе с ворами и мошенниками... Один из бывших друзей Варыпаева, впоследствии самый настойчивый из его врагов, Сорокин, описал в одном из журналов историю своей борьбы с павловским владыкой. Кончилась она для него очень печально. Два раза собирались подписи для ссылки его в Сибирь, но оба раза "общество" отступило перед явною несправедливостью этой меры. В "Московских ведомостях" появилась громовая статья П. И. Мельникова, направленная против Сорокина. Он обвинялся в том, что будто бы "обивал пороги министров с карманами, набитыми запрещенными изданиями"... Варыпаев представлял из себя в то время знамя патриотизма и благонамеренности. Сорокина сослали административно...
   Так было ранее. Теперь обстоятельства круто изменились. Варыпаев, одряхлевший, поседевший, больной - не у дел и под судом {Позже был освобожден из-под следствия.}. У кормила павловского правления стали богачи. Скупщики имеют в нем важное решающее значение, а "неблагонамеренными" стали теперь варыпаевцы. Бывший всесильный владыка живет уединенно, не вмешиваясь в дела, отягченный обвинениями врагов и... благословениями голытьбы на Троицкой, на Семеньей и на других горах кустарного села, где стучат молотки и дымятся горны в кузницах. Да, тяжелы могут быть эти благословения человеку с загадочным взглядом и бурным прошлым, стоящему у края могилы, если только, положа руку на сердце, он не может сказать про себя, что в этом мутном для постороннего наблюдателя лабиринте интриг, столкновений и борьбы ему служило путеводною нитью посильное стремление помочь этим людям, благословляющим его, бессильного и гонимого.
   Может ли сказать это Федор Михайлович Варыпаев?
   Я не знаю. Я знаю только, что это время было временем самого пламенного раздора, что оно запятнано несправедливыми гонениями, что в борьбе пускались в ход всякие средства, что эти годы отмечены сбивчивостью, темнотой и неясностью в делах, что они омрачены жесточайшею смутой и озарены кровавым заревом страшного пожара, что коренные вопросы павловского быта даже не ставились борющимися партиями, что из тумана, в котором бьются эти партии, слышится тоже надтреснутое, болезненное буханье, лишенное гармонии и смысла, что, наконец, павловское общество не вышло из него более счастливым, спокойным и богатым...
   Теперь тишина и порядок. И среди этой тишины и порядка ведутся речи о том, чтобы превратить Павлово в город. Тогда замостят центральные улицы, зажгут фонари, длинные кузницы вынесут за черту "города", на окраины, и в светлой думской зале скупщики, в полном порядке, поведут речи о нуждах бывшего села кустарей.
  

IX. Мечты

  
   То, что я хочу теперь рассказать, происходило в самый разгар павловского буханья, вскоре после страшного павловского пожара, истребившего половину села. По селу ходили слухи, самые невероятные взаимные обвинения. Над пособием, выданным от правительства, кипела жестокая свалка...
   Была ранняя весна. Она недавно еще взмыла весенним половодьем, взломала льды, подтопила кручи и горы и залила широко, далеко поемные луга на заречной стороне... Кустарные села и деревни в окрестностях Павлова казались островами, плававшими в прозрачном тумане над гладью разлива.
   На небольшой круче села Тумботина, отделенного половодьем от глинистых павловских гор, стоял молодой человек. Он недавно еще протащился несколько часов по самой ужасной дороге, продрог, потерял калошу и узнал, что в Тумботине придется еще ждать перевоза.
   Серединой реки неслись последние поредевшие льдины, павловские горы, широко раскинувшиеся над рекой, синели в легкой дымке, в ясном небе причудливо вырезались куполы павловских церквей, домишки кустарей лепились по склонам, отсвечивая далеко стеклами своих окон, над водным простором свободные чайки взмахивали круто изломанными белыми крыльями, а далеко под самым берегом, в низинке, где кустарное село сбегает к реке, маленькие фигуры людей мелькали и суетились около первого еще в этом году парома.
   Молодой человек смотрел на все это и забывал скучную дорогу по грязи, забыл о том, что он продрог и промок... Первый паром должен был доставить его в родное село, куда он вез с собою новое дело...
   В жизни каждого человека есть свой весенний праздник, когда душа парит, как птица над буйным разливом, а все мелочи и неприятности будней стряхивает с себя, как легкие пушинки, которые ветру удается выхватить из ее крыльев. Этот праздник - то время, на которое работала юность, когда все, о чем мечтал, к чему готовился, что мелькало в золотом тумане юношеских грез, вдруг выплывает из этого тумана и раскидывается перед восхищенными глазами так близко, так ясно, как Павлово раскинулось перед глазами Николая Петровича Зернова. Взмах крыла,- или, выражаясь реальнее, первый паром,- и вот неопределенная юность с ее мечтами уже назади, а впереди подвигается, и ширится, и идет навстречу самая жизнь, к которой так долго готовился, которую так страстно желал...
   Николай Петрович Зернов, стоявший весной 1872 года, на страстной неделе, в виду Павлова на Тумботинской круче, был именно в таком положении.
   Николай Петрович Зернов и его друг, связанный с ним общим делом, Фаворский, оба родились, получили первые впечатления и выросли в кустарном селе. Отец Зернова был местный почтмейстер, отец Фаворского - протопоп. Таким образом, судьба давала возможность двум мальчикам, игравшим на кручах Павлова с чумазыми мальчишками кустарей, получить основательное образование и заглянуть в свет подальше того, что видно с самых высоких павловских гор. В то время, как товарищи их раннего детства давно уже стучали молотками в убогих мастерских, бились с "низнувшими" ценами и проталкивались в темных улицах к скупщицким огням, Зернов и Фаворский учились в гимназии и затем оканчивали курс - один в технологическом институте, другой - в университете по юридическому факультету.
   Но оба они не забывали родного села. Оба с детства видели собственными глазами и собственными ушами слышали тяжелое, надтреснутое павловское буханье. С детства они привыкли различать в нем знакомые оттенки, с детства вырастали в их сердцах симпатии и антипатии среди разделенного смутой павловского мира.
   Образование расширило их кругозор, но не истребило симпатий. И вот теперь оба друга, юрист и технолог, несли обратно в родное село свои знания. Юрист и технолог являлись сюда основателями двух учреждений, с которыми связали свою деятельность в лучшую пору своей жизни. Связь была так крепка, что вместе с нею порвалась у одного из друзей самая жизнь.
   Дело было маленькое и скромное, называлось оно "устройством в селе Павлове складочной артели" (Зернов) и "ссудо-сберегательного товарищества" (Фаворский). Дело было очень прозаичное и негромкое, но друзья смотрели, на него, как на зернышко первого посева, как на дело будущего.
   Оно било в самую суть вопроса; если возможно умиротворение павловских раздоров без окончательной гибели самой кустарной формы, то это решение и эта возможность лежит именно там, где его искали в семидесятые годы многие "верующие" люди и в их числе "два павловских студента".
   Это было дело веры, дело любви и примирения. Зернов и Фаворский являлись в Павлове третьей партией, пускали в ход новую идею, мечтали образовать такой островок, куда могли бы спастись все утомленные бестолковою борьбой, которой не виделось конца. Старые партии действительно утомили уже Павлово, и - увы! - еще долго суждено было им утомлять несчастный кустарный мир. Они походили на двух человек, схватившихся в узком проходе. Побеждал то один, то другой, то одному, то другому приходилось плохо, но оба все-таки не двигались ни на шаг.
   Зернов и Фаворский мечтали, что они укажут настоящую, более просторную дорогу. Заблудившийся в потемках павловский мир они, видевшие дальше, чем можно видеть с павловских гор, хотели понемногу вернуть к распутью, оставшемуся далеко назади и с которого он свернул на ложную дорогу. Они хотели уничтожить или, вернее, обойти ту стену, которая отделяла мир кустарный от остального божьего мира. Они хотели вывести из-за нее кустарей и указать им этот мир, широкий, разнообразный, заманчивый, с его далекими перспективами, с его изменчивыми запросами.
   Дело состояло в том, чтобы дать плоть и кровь тому "как-нибудь", которое смутно мелькает перед Аверьянами. Нужно было организовать новую ячейку п_р_о_и_з_в_о_д_с_т_в_а, связать ее со с_б_ы_т_о_м живою нитью, и когда эта живая связь примется и окрепнет, сказать ей: теперь живи и множься и покрывай кустарный мир. В тебе живая душа этого мира, больного и умирающего.
   Вот что стояло за маленьким делом, которое вез с собой молодой человек, ожидавший на Тумботинской круче первого парома.
   Все способствовало, казалось, практическому начинанию двух идеалистов, потому что в то время была вера, а формула всякой веры: "на земли мир, в человецех благоволение" - казалась основным законом жизни. Трудностей не боялись, скорее грешили излишним пренебрежением к трудностям. Все, что загромождает сущность вопроса, тогда устраняли, как легкую шелуху, и, разыскав мыслью "основные причины", брались за них в предположении, что устраненные детали вовсе уже не существуют.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Все, что я написал в этой главе, заимствовано мною из старого письма. От потемневшего листочка бумаги, взятого из беспорядочной, неразобранной груды таких же старых листков, пахнуло на меня этой весной; там описан и этот разлив, и первый паром, и ожидание Николая Петровича Зернова в виду родного села...
   "Здравствуй, дорогой мой А. Е.,- так начинается это письмо.- Ну, вот я и в Павлове... Как встретила меня мама, ты можешь себе представить,- самого тебя не раз встречали так же... В каждом движении столько любви, столько беспредельного обожания... И, право, совестно и больно, что в сердце, занятом другим, не находится столько же ответной любви..."
   А дальше, после описания трудного переезда и грязи и ожидания парома, идут подробности встречи с друзьями и знакомыми в Павлове. И тут же непосредственно - мысли, толки, предположения об ожидающем деле, о надвигающейся практике и ее прозаических мелочах. Пятидесятикопеечные еженедельные взносы тяжелы для кустарей, членов артели... Есть параграфы, которые надо будет устранить... Торговцы хихикают, принимая во внимание незначительность капиталов артели сравнительно с их капиталами, и, не стесняясь, высказывают на стороне те препятствия, на которые артель неизбежно натолкнется при ведении дела. Они соглашаются, что со временем для артели дело будет выясняться все более и более, но до тех пор артель, не имеющая, по уставу, права покупать чужие изделия и пополнять ими свой "ассортимент", уже разлетится на этом камне. Мастера, которых изделия необходимы, могут и не попасть в члены артели, тем более, что их постараются "придержать", и т. д. и т. д.
   Это уже - проза и практика житейской борьбы, которая охватила с первого же дня новое дело... Против мечтаний об основном законе жизни, о мире и благоволении выступает суровая рать стройно сомкнувшихся жизненных фактов, выступают "экономические" законы, в своем благоразумии короткой данной минуты претендующие на вечное, незыблемое значение.
   Но, кроме экономических законов, предстояли еще и другие трудности. К слабому детищу мирного идеализма тянулись уже более опасные объятия борющихся партий, стремившихся завербовать к себе юного новобранца... Между тем, дело это должно было стать делом не борьбы, а мира: не ненависть, а примирение вносилось в павловскую жизнь этим начинанием. И Николай Петрович Зернов твердою рукой постарался на первых же порах оградить нейтральность своего детища. Ни главнейшие из скупщиков, ни сам всесильный уже в то время Варыпаев не вошли в состав артели, и это произошло не по их собственному желанию...
   С тех пор прошло почти двадцать лет... Двадцать лет, это почти половина жизни. Что же случилось с молодым человеком, стоявшим на Тумботинской круче?
   Каково продолжение нашего романа? Как кончился идеалистический опыт, чему он нас учит своею удачей или своими ошибками? Каковы его окончательные и неопровержимые выводы?
   Может быть, при первом столкновении с действительностью мечты разлетелись, как хрупкое стекло, и никакого романа не вышло? Или он вступил в борьбу с суровым экономическим законом, во имя утопии, и суровый закон неопровержимо доказал свою силу, а мечтатель смирился и побрел за другими по избитой дорожке? Или, наконец, молодая идиллия перешла постепенно в благоразумную зрелую прозу: мечты никогда не осуществляются целиком, действительность оборвала лепестки у цветка юности, но из-под них вынырнул скромный плод, маленький и некрасивый, но все же заключающий в себе семена дальнейших всходов?
   Ни то, ни другое, ни третье... Зернова нет уже на свете, и, вместо романа, передо мною беспорядочная груда пожелтевших бумаг, в которой мелькают разрозненные цифры, отдельные замечания, вписанные твердою рукой, дружеские и деловые письма... Но все это обрывается, как внезапно лопнувшая струна...
   В Павлове было две партии. Зернов не примкнул ни к одной, и потому обе с затаенною враждой смотрели на новое начинание. Зернов не вступал в борьбу за Варыпаева с "богачами", он не трогал "скупщиков", но самая идея, на которой покоилось скупщицкое сословие, подвергалась нападению. С другой стороны, он не заступался за "богачей", не ратовал против варыпаевского влияния на сходе, но клал основание учреждению, которое било дальше варыпаевской оппозиции "богачам" и звало бедноту под новое, менее боевое, но более обещавшее знамя...
   Как бы то ни было, в тревожное время, когда Павлово еще не успокоилось после пожаров и раздорного буханья, когда по селу ходили самые тревожные слухи, вызванные бестолковою демагогической борьбой, кто-то пустил против Зернова "шип по-змеиному" в виде ложного политического доноса...
   Время было тревожное. Произвели обыск. У Зернова не нашли ничего; "недоразумение" длилось недолго, однако достаточно для того, чтобы дело Зернова сразу завяло. Кружок Зернова, на время разгромленный и деморализованный, или отсутствовал, или потерял значение, а в это время разнуздалось и пошло врознь все, что прежде сдерживалось рукой организатора в неокрепшем деле.
   Прошлым летом в доме одного мастера, держащегося теперь совершенно в стороне от всяких общественных дел, я встретил старушку... Это была самая обыкновенная старушка с чулком в руках и с тем особенным выражением строгого спокойствия на лице, которое иногда встречается у таких старушек. Не знаешь, чему приписать это выражение: может быть, ей надо считать петли и она сосредоточена на этом счете, а может быть и то, что тяжелое горе и горькая скорбная дума о жизни наложили эти морщины, придали неподвижность этому взгляду.
   От хозяина я узнал, что это - мать Николая Петровича Зернова, приехавшая в Павлово прямо с похорон сына. После своей неудачи он жил еще более десяти лет, даже служил где-то на железной дороге. Но все, знавшие его прежде, видели, что это уже не жизнь, что в ней недостает главного нерва. Когда же, вдобавок, у него умерла жена,- заметное и прежде нервное расстройство перешло в настоящую острую душевную болезнь.
   Судьба порой особенным образом заботится о своих любимцах, со вкусом истинного художника располагая все аксессуары так умело, что образ выступает наиболее цельно и ярко. Такую трагическую заботу проявила она и относительно Зернова. Любовь и заботы близких людей успели победить болезнь, сознание его прояснялось, он выздоравливал. Но в то время, когда однажды он сидел в Петербурге у окна, из четвертого этажа против его квартиры выбросилась на мостовую женщина. Николай Петрович вскрикнул и с этой минуты не приходил уже в сознание...
  

Очерк второй

СКУПЩИК И СКУПЩИЦКАЯ ФИЛОСОФИЯ

  

X. Скупщицкий юмор

  
   Светлый, летний вечер. Солнце освещает покатую улицу, меж крыш мелькает река, с другой стороны виднеются горы с лачугами. Дымятся кое-где кузницы. Из раскрытых окон несется на улицу визг пил и стук молотков. Рабочий день еще не кончен, до понедельника далеко.
   На лавочку перед воротами своих палат садится Осип Иванович Портянкин, крупный скупщик и торговец. Это человек толстый, с несколько оплывшими чертами лица. Глаза его, скользящие вдоль спокойной улицы, светятся ленивым юмором.
   Действительно, Осип Иванович большой юморист.
   Как-то в лавку Осипа Ивановича зашло "начальство". Производилось официальное "исследование" по поводу заявления о бедствии в Павлове, и начальство с учеными целями присутствовало при скупке и приемке. Осип Иванович, по своему обыкновению, рассчитывался при посредстве "промена" и "третьей части".
   - Не надо бы промену брать,- сказало официальное лицо.
   Осип Иванович посмотрел на него ироническим взглядом и сказал спокойно:
   - На роду мне написано брать с них, подлецов, промен. Ничего не поделаешь.
   - Ты бы хоть меня постыдился.
   - Не стыдимся мы денежку наживать. Да и что нам тебя, ваше благородие, стыдиться?
   Говорят, начальник, уже в силу своей особенной профессии видавший всякие виды, потупился и слегка покраснел под этим твердым взглядом павловского юмориста.
   Таким же взглядом смотрит он теперь вдоль тихой улицы по которой ласково скользят солнечные лучи, золотя мураву на косогорах, наседку с цыплятами, разгребающую железный мусор и опилки, воробьев, купающихся в мягкой пыли. В этом взгляде из прищуренных заплывших глаз так и сквозит какая-то дремлющая, несколько циничная насмешка. Как будто этот человек знает что-то нелестное и об улице с ее тихим покоем, и о наседке, и о воробьях, и даже о солнце, льющем свои золотые лучи. Они одинаково светят и на беспечного воробья, и на кошку, которая тихо крадется под забором, сверкая на глупую птицу жадными глазами. Мгновение - и глупая птица уже в ее лапах, и мягкая пыль обагряется глупою птичьею кровью.
   Осип Иванович отлично знает, что гораздо лучше быть хищником, чем жертвой.
   Кроме того, он уверен, что все думают так же, но только одни хотят и умеют занять это удобное положение под солнышком божиим, а другие тоже хотят, но не умеют.
   У него есть и умение, и желание.
   И вот почему его умные глаза светятся, или, вернее, лоснятся, этим насмешливым довольством, и вот почему под этим взглядом порой становится так неловко.
   Обежав вдоль улицы, взгляд Осипа Ивановича падает на противоположную сторону. Там, на такой же лавочке, у таких же ворот, оказывается сидящим другой павловец, молодой скупщик Александр Семенович Чайкин, в просторечии называемый Леской, который смотрит на Осипа Ивановича таким же "павловским" взглядом.
   Глаза соседей встречаются, и обоим становится не по себе, как будто каждый подглядел что-то в другом. Они отводят глаза, но через минуту обоих тянет опять посмотреть на противоположную сторону.
   - Что, радуешься,- спрашивает равнодушно Осип Иванович,- дядьев-то обокравши?
   Чайкин так же равнодушно отвечает:
   - Что тут! Какие мы еще воры! А вот у кого лошади по неделе не распряжены стояли, помнишь ты, Осип Иванович?
   И молодой "Лёсынька" напоминает старому "Ваньке" один из эпизодов его собственной биографии.
   Разговор, с его тонкими намеками, понятными одним павловцам, мгновенно пресекается. Противники чувствуют, что оба достойны друг друга и оба одинаково твердо и не потупясь встречают эти шутки. А это действительно только шутки. Через минуту, пыхтя и отдуваясь, выходит с подсолнухами в кармане супруга Осипа Ивановича и садится рядом с мужем.
   - Переходи-ко-те к нам, Ликсан Семеныч,- говорит она Чайкину.- Вместе веселяе.
   Чайкин, как ни в чем не бывало, переходит через улицу, и... начинается беседа откровенных павловских мудрецов о других таких же мудрецах, умеющих устраивать дела...
   Вот, например, к старику Акифьеву или Долганову является с ирбитской ярмарки молодой приказчик. Дела шли превосходно, вышла, как говорят в Павлове, настоящая "упайка", товар "шел ходом", и приказчик сдает при отчете крупную сумму.
   Расчет покончен, старик отворяет стол и кидает туда дрожащею рукой пачки денег. В это время приказчик, не говоря ни слова, кладет перед ним еще одну пачку в три тысячи.
   - Это что? - спрашивает хозяин, вскидывая глазами на потупившегося приказчика.
   - Это-с,- скромно говорит тот,- еще сверх того... Позвольте сказать: утаил, да совесть взяла. Не будет ли милости вашей, для награждения добродетели...
   Скупой старик быстро сгребает пачку и щелкает замком:
   - Нет, нет... Не умел взять без ведома, не взыщи, не дам!.. Глуп, глуп, Ванюша...
   И он окидывает Ванюшу взглядом сожаления. Оказывается, что "глупый Ванюша" украл не три, а целых тринадцать тысяч... и впоследствии сам становится скупщиком и конкурирует с бывшим хозяином...
   И, вспоминая такие истории, лежащие в основе скупщицкого накопления,- собеседники благодушно смеются...
   Однако надо быть справедливыми и к скупщицкому сословию. Всем известно, что среди рабочих есть лентяи и пьяницы; однако существенная черта того коллективного типа, который носит название рабочего, вовсе не то, что он пьянствует и ленится, а то, что он трудится и производит. Для характеристики рабочего класса мы должны обращаться не в кабак, а в мастерскую,- не к тем, кто, главным образом, пьянствует, а к тем, кто, главным образом, работает, и по их положению судить и делать те или другие выводы.
   Очевидно, то же, думал я, нужно применить и к скупщику... Толкаясь среди базара, глядя на эти картины отсталого строя, слушая гневные или цинические рассказы о проделках павловского капитала,- я думал все-таки, что должна же быть и другая сторона явления. Пока нет других форм обмена,- скупщик выполняет эту необходимую общественную функцию... Он является единственным посредником между мастером и потребителем, и явление нужно посмотреть в этой его сущности и притом в наиболее сильном ее проявлении.
   С этим решением, как помнит читатель, я и заснул на постоялом дворе, в туманное зимнее утро после скупки. И в моем воображении носился образ Дмитрия Васильевича Дужкина, человека, соблюдающего свое звание.
  

XI. Об экономическом человеке

  
   Слыхали ли вы когда-нибудь об экономическом человеке?
   Экономический человек выдуман учеными людьми собственно для научного употребления и изготовлен по чисто отрицательному рецепту. Для этого взяли обыкновенного человека и у него, как лепестки у махрового цветка, оборвали и отбросили прочь все душевные свойства, все побуждения, все невинные глупости, все страсти, чувства, стремления, кроме простейших стремлений к стяжанию богатства, к так называемой экономической выгоде.
   Если бы этот человек размножился и заполнил землю, это было бы большою потерей в экономии природы, но от этого очень много выиграла бы политическая экономия. Человеческая природа проиграла бы оттого, что все ее цветки, вся игра ее красок, все благоухания сразу бы исчезли. Но экономическая наука покрыла бы все остальные знания, стала бы наукой наук, приобрела бы точность и пророческие способности астрономии: все неуловимое, все бесконечно-сложное и потому бесконечно-беспорядочное движение в человечестве сразу стало бы упрощенным и стройным, все мы задвигались бы по одинаково описанным, определенным орбитам, и законы человечества стали бы непреложны и непререкаемы, как законы тяготения.
   Вот что, собственно, прельщало некоторых ученых людей, мечтавших уже о весьма точной гармонии подлежащих несложному учету сил и интересов. К счастию, не все мечты, рождающиеся в иных даже очень ученых головах, осуществимы...
   И, однако, экономический человек все-таки существует. Нет такого образа, нет такого намека на образ в запасе человеческой мысли, которые бы не поторопилась уже гораздо ранее, когда-нибудь, где-нибудь осуществить вечно творящая природа. Таким образом, задолго еще до того, как перед взглядами ученых людей обрисовался во всей полноте идеал экономического человека, сам экономический человек, сухой и лишенный всех излишних украшений, уже слонялся по белу свету среди остальных детей общей матери, смотрел кругом своим острым взглядом, зловеще сверкавшим на все яркие лепестки и роскошные придатки жизни...
   Только неисправимая мотовка-природа, любящая цветы, переливы и благоухания, стремящаяся к излишеству и сложности форм, вместо их упрощения, всюду, где только появляется это благоразумнейшее, повидимому, из ее детищ, брезгливо отворачивается от него и протестует: вокруг него все тускнеет, омрачается, вянет и усыхает, и даже самое богатство обращается в сухой, костлявый, истомленный неутолимым голодом призрак...
   Впрочем, это только присказка. Дело идет просто о некоторых чертах из биографии Дмитрия Васильевича Дужкина...
   Жил-был в Павлове кустарь Василий Иванов, по прозванию Дужкин.
   Это было еще в то время, когда мастерам жилось посвободнее, нож и замок шли с рук порядочно, мастерство не шло на убыль и цены держались довольно крепко. Чаще тогда слышались в Павлове песни, мастера покупали себе хорошие шубы, женам дарили платки и узорные ситцы, утешались по праздникам кулачными боями, в домах стены распирались от толпы, глазевшей на бой кочетов, да, правду сказать, не раз к празднику беспечные мастера прихватывали и будней, а "расход вели по приходу". Мастерство всегда в руках, думали они, и не чаяли, не гадали о черных днях и невзгодах.
   Василий Иванов не отличался особенными талантами, работал самый простой нож, не требующий никакой ловкости или сноровки. Но зато при продаже торговался так, что выводил из терпения самых терпеливых скупщиков, и не имел никаких личных слабостей. Никогда не видали его в кабаке, мимо всяких гулянок он проходил с суровым видом осуждения, появляясь только в церкви по праздникам, да на базаре в понедельник. Все остальное время он работал в своей мастерской. Одевался бедно, жил скупо и всякую копейку откладывал, урезывая себя, даже в то сравнительно обильное время, во всем самом необходимом.
   - Нас у него было двое,- говорил мне об отце Дмитрий Васильевич, - я да братец старший - покойник теперь. Любить он нас, полагать надо, любил. Ну, а жалел... маловато. С осьми лет уж мы у него с молотком познакомились. Скричат вторые петухи - будит, а ложились часов в одиннадцать. И если по-нынешнему об нем говорить, так надо сказать - скупой... Ну, а в старину говорили - бережливый. Баловства мы от него не видали. Чаем нас поил раз в неделю: после вечерен в субботу. Брату, как он больше помогал, четыре чашки, кусок сахару. Мне, как я помогал меньше, две чашки, полкуска. Теперь вот господа кустари изволят жаловаться: чай плохой торговцы отпускают... И многие господа кустарей жалеют, о кустарях многие господа заботятся. Бедные, несчастные... Ба-лов-ство-с!.. Об нас, позвольте спросить-с, заботились? Нас, позвольте спросить, жалели собственные родители?.. Две чашки, полкуска-с!.. Вот как!
   На лице Дмитрия Васильевича, когда он произносил эти слова, было какое-то странное выражение: жалел ли он о своем детстве, проведенном в железных тисках беспощадной наживы, или с сыновнею нежностью вспоминал сурового родителя, который умел любить, не жалея?.. На бледном лице рассказчика проступил крепкий румянец. Такой румянец и на таких лицах вспыхивает не сразу, но зато долго не угасает. Он перекрестился на икону и закончил твердо:
   - И посейчас благодарю своего родителя, царствие небесное, что научил уму-разуму, как надо на свете жить...
   И затем продолжал свой рассказ.
   Посредством этой системы, путем неуклонной энергии и истинно-геройских лишений, отец скопил первую тысячу ассигнациями. Прибавив последний рубль к накопленным ранее, он поставил свечу своему угоднику в церкви, крепко помолился, еще крепче подумал сам и позвал старшего сына для совета. Мастер-кустарь задумал открыть свою торговлю.
   Это был шаг очень серьезный.
   - Думаете, сразу пустил в оборот всю сумму? - спросил у меня Дмитрий Васильевич, лукаво улыбаясь при этом воспоминании. - Как бы не так! Не-ет... Старинные люди не любили пыль в глаза пускать. В старину любили потихоньку, да чтобы крепче. Подумали они, потолковали с братом, потом сняли тихонечко лавчонку нехитрую, попросили у соседа лошадь с телегой, да, благословясь, в Нижний... Купили на пятьсот ассигнаций железа и с господом... открыли торговлю, клёпань да проволоку мастерам по мелочи продавать. В старину, милостивый государь, это не так легко зачиналось, как ныне, это дело в старину было серьезное-с.
   Я легко представил себе, что это действительно было дело серьезное. При взгляде на сына, рассказывавшего мне эту поэму отцовской наживы, я читал даже в его лице историю неприветного детства. В глазах горел огонь, на щеках стоял крепкий румянец, обнаруживавший железную натуру отца. Но в сухих чертах, во всей тощей фигуре из одних костей и сухожилий, сказался непосильный ранний труд и лишения. Он напоминал растение крепкой породы, выросшее в глухом углу, без тепла и света.

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 320 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа