ер Зельман Вейсман. До погрома он был слеп на один глаз. Во время погрома кто-то из "христиан" счел нужным выбить ему и другой. На мой вопрос, знает ли он, кто это сделал,- он ответил совершенно бесстрастно, что точно этого не знает, но "один мальчик", сын соседа, хвастался, что это сделал именно он, посредством железной гири, привязанной на веревку.
Этот Зельман жил около бойни на Магале (предместье). Совершенно так же, как и жильцы дома No 13, в этом предместье все слышали с большой тревогой о том, что происходило в городе, так же ждали приказа, который придет в ночь и не допустит дальнейших беспорядков. И так же на следующее утро в предместье, еще не испытавшее погрома и только ожидавшее со страхом и недоумением, - из города явился местный же городовой, состоявший около бойни. Его тотчас же окружили жители предместья - молдаване, соседи евреев. Меер Вейсман не слышал, что им говорил городовой. Я не предполагаю, что городовой говорил что-либо дурное или прямо подстрекающее, я думаю, что он только не чувствовал себя официальным лицом и говорил, как с добрыми соседями, одну чистую правду. А правда состояла в том, что он вернулся на свой пост без всяких специальных приказов и в городе видел, как погром идет с усиливающейся жестокостью в присутствии войск и полиции. Из этого сообщения молдаване, жившие около бойни, сделали свои выводы. Они стали держать совет, который исходил из общего положения, что им, живущим около боен, очевидно, нужно делать то же, что делают в других местах города. Из этого совещания Вейсман передает одну подробность. Вопрос шел о двух братьях, евреях: толпа решила, что одного из них можно "оставить".
Затем евреи стали прятаться, где кто мог. Меера Вейсмана с семьей скрыл у себя добрый человек, сосед-молдаванин, но жена его пришла с улицы и сказала, что толпа грозит за это расправиться и с ними. Тогда,- говорил Меер Вейсман,- "мы стали бегать". Ему пришлось потерять много времени для того, чтобы пристроить хоть маленьких детей в семье одного зажиточного соотечественника, принявшего христианство. Его дочери принимали малюток, но отец три раза выбрасывал их обратно через забор. Пришлось скрываться вместе с детьми; Меер Вейсман бежал на салотопный двор. Через некоторое время "туда пришли молдаване с дрючками и стали бить". Больше ничего он не помнит. Хотя история Вейсмана составляет некоторое отступление от прямой нити моего повествования о доме No 13, но я хочу досказать ее. Когда он очнулся в больнице, то первый вопрос его был о семье и о дочери.
- Ита! Где моя Ита?
- Я здесь, - ответила Ита, стоявшая у постели. Но больной заметался сильнее и позвал опять:
- Ита, Ита, где же ты?..
Когда она наклонилась к нему и опять повторила, что она здесь, - Меер Вейсман, не понимая еще, что случилось, стал шарить в воздухе руками и жаловаться, что не видит дочери.
Он ее не видел потому, что "христианский мальчик" выбил ему гирей другой глаз, вероятно, для симметрии. Впрочем, многие думают, что Меер Вейсман "сам виноват" и уже "с избытком вознагражден" за то, что никогда не может увидеть любимую дочь. Что же касается христианского мальчика, совершившего над евреем операцию с гирей, то он, конечно, не заслуживает слов укоризны. Он скорее является "жертвой".
Что ж, может быть, это и правда. Войти в жизнь с таким делом на совести. Какой ужас, если христианский мальчик поймет, что он сделал. Если же не поймет, то он, действительно, жертва, еще более несчастная. Только действительно ли это Меер Вейсман повинен в этой жертве?
Совершенно так же, как около боен, начиналась, повидимому, трагедия дома No 13. Городовой "бляха No 148" так же, как его сослуживец, вернулся утром из города, где, вероятно, ждал ясных и точных приказаний, так же не получил их, так же явился в свой квартал и так же не мог дать другого совета, кроме: "Эй, жиды, прячьтесь по домам и сидите тихо!" И так же, как около бойни, в числе громил явились соседи из окрестных улиц и переулков.
Городовой "бляха No 148", отдав свое благожелательное распоряжение, сел на тумбу, так как ему явно больше ничего не оставалось делать, и, говорят, просидел здесь все время в качестве незаменимой натуры для какого-нибудь скульптора, который бы желал изваять эмблему величайшего из христианских праздников в городе Кишиневе.
А рядом в нескольких шагах от этого философа - трагедия еврейских лачуг развертывалась во всем своем стихийном ужасе. Толпа явилась около одиннадцати часов, в сопровождении двух патрулей, которые, к сожалению, тоже не имели никаких приказаний. Она состояла человек из пятидесяти или шестидесяти, и в ней легко можно было заметить добрых соседей с молдаванскими фамилиями. Говорят, они прежде всего подступили к винной лавке, с хозяином которой, впрочем, поступили довольно благодушно. Ему сказали: "Дай тридцать рублей, а то убьем". Он дал тридцать рублей и остался жив, - конечно, спрятавшись куда было можно, чтобы все-таки не быть на виду и не искушать снисходительность дикой толпы. Последняя же приступила к погрому. Площадь в несколько минут покрылась стеклом, обломками мебели и пухом.
Вскоре, однако, все почувствовали, что самое главное должно произойти около дома Мошки Маклина.
Почему, - сказать трудно. Был ли действительно у этих громил какой-нибудь план, руководила ли ими какая-то тайная организация, как об этом многие говорят в городе, или ярость толпы - это слепой призрак с закрытыми глазами, устремляющийся вперед с чисто стихийной бессознательностью, - это вопрос, который, может быть, разрешит (а может быть, и не разрешит) предстоящее судебное разбирательство. Как бы ни было, в доме No 13 к грохоту камней, треску стен и звону стекол вскоре должны были присоединиться крики убийства и смерти.
Налево от ворот, в углу, около которого сохранилась лужа крови до сих пор, есть несколько небольших деревянных сараев. В один из них спрятались от толпы громил стекольщик Гриншпун, его жена с двумя детьми, Ита Паскар, тоже с двумя детьми, и еще девочка четырнадцати лет, служанка. Изнутри сарай не запирался, и, вообще, все эти сараи напоминают картонные ящики. Преимущество их было только то, что в них нечего было ломать и грабить, и евреи рассчитывали, что здесь они будут не на виду. О защите нечего было и думать: в доме было только восемь мужчин; городовой No 148, не получив никаких приказаний, сидел на тумбе, а два патруля стояли в переулках выше и ниже разрушенного дома. А в толпе уже совершилось загадочное нарастание стихийного процесса, при котором из-под тонкого налета христианской культуры прорываются вспышки животного зверства. Разгром был в разгаре: окна были выбиты, рамы сорваны, печи разрушены, мебель и посуда обращены в осколки. Листки из священных книг валялись на земле, горы пуху лежали во дворе и кругом дома, пух носился по воздуху и устилал деревья, как иней. Среди этого безумного ада из грохота, звона, дикого гоготания, смеха и воплей ужаса - в громилах просыпалась уже жажда крови. Они бесчинствовали слишком долго, чтобы остаться людьми.
Прежде всего кинулись в сарай. Здесь был только один мужчина: стекольщик Гриншпун. Сосед с молдаванской фамилией, которого вдова Гриншпуна называла по имени, как хорошего знакомого, первый ударил стекольщика ножом в шею. Несчастный кинулся из сарая, но его схватили, поволокли под навес и здесь докончили дубинами именно на том месте, где теперь сохранилось кровяное пятно.
На вопрос, - действительно ли вдова убитого знает убийцу и не ошибается, что это был не захожий разбойник, не албанец из Турции и не беглый каторжник из тюрьмы, еврейка сказала с убеждением:
- Я его держала ребенком на свои руки. Дай бог так жить, как хорошие были знакомые.
Этот "хороший знакомый" и нанес первый удар ножом в доме No 13. После этого положение определилось: первый предсмертный стон стекольщика, - и евреям, а быть может и самой толпе, стало ясно, чего от нее следует ожидать дальше. Евреи заметались, "как мыши в ловушке", - выражение одного из кишиневских "христиан", веселого человека, который и в подобных эпизодах находил поводы для веселья.
Некоторые из них кинулись на чердак. В том самом навесе, под которым был убит Гриншпун, есть вверху темное отверстие, представляющее ход на чердак. Ход тесный и неудобный. Первый кинулся туда Берлацкий с дочерью, за ними последовал домохозяин Маклин. Маклин, как было уже сказано, не жил в этом доме. Но здесь жила его дочь, и, обеспокоенный ее судьбой, он явился на место трагедии. Дочери он не застал. Она уже ранее уехала в город с детьми. Теперь ему приходилось спасаться самому.
Все трое проникли на чердак беспрепятственно. Из этого следует, конечно, заключить, что далеко не вся толпа была проникнута жаждой крови, иначе, несомненно, их бы не допустили скрыться в этом темном отверстии, куда приходилось пролезать с трудом, на виду у погромщиков, находившихся на дворе. Они скрылись, - значит, их допустили скрыться люди, которые считали для себя удовольствием (или обязанностью) громить имущество, но не убивать людей. Однако вскоре за беглецами кинулись на чердак и убийцы.
Чердак дома No 13 - мрачное, полутемное помещение, загроможденное балками, боровами труб и подпорками крыши. Несчастные беглецы, сделав несколько поворотов (дом расположен покоем), увидели все-таки, что здесь, в полутьме чердака, душного и тесного, им не скрыться. Слыша сзади крики погони, они в отчаянии стали ломать крышу.
Два черных отверстия с разметанными вокруг черепицами еще видны на крыше дома No 13 в то время, когда я пишу эти строки. У одного из них лежал во время нашего посещения синий железный умывальный таз. Нужно было много отчаяния, чтобы в несколько минут смертельной опасности голыми руками пробить это отверстие. Но это им удалось: они хотели во что бы то ни стало взобраться наверх. Там был опять свет солнца, кругом стояли дома, были люди, толпа людей, городовой "бляха No 148", патрули. И они проломали в крыше два отверстия. Первым пролез в одно из них Мовша Маклин, так как он был человек "маленький и легкий" (характеристика одного из очевидцев). Берлацкому же предстояло сначала подсадить дочь Хайку. Затем, когда он полез сам, то один из преследователей был уже тут и схватил его за ногу.
И вот на глазах у всей толпы началась отчаянная борьба. Дочь тащила отца кверху, снизу его держал один из преследователей. Борьба, конечно, была не равная, и, разумеется, Берлацкому не увидеть бы еще раз солнечного света... Но тут Хайка Берлацкая перестала тянуть отца и, наклонившись к отверстию, п_о_п_р_о_с_и_л_а громилу отпустить его.
Он отпустил.
Пусть этому человеку отпустится часть его вины за то, что хотя на одно короткое мгновение, среди этой тьмы исступленного зверства, он допустил в свою душу луч человеческой жалости, что страх дочери-еврейки за жизнь еврея-отца все-таки проник в его омраченную душу. Он отпустил жида.
Что он сделал после этого? Может быть, ушел с побоища, устыженный и прозревший, вняв голосу бога, который, как об этой говорят все религии, проявляется в любви и братстве, а не в убийстве беззащитных. А может быть, он очнулся от мгновенного порыва и "раскаялся", но не в порыве зверства, а в движении человеческой жалости к убиваемым евреям, как это мы видели и на других примерах.
Как бы то ни было, а три жертвы оказались на поверхности крыши. Еще раз они увидели свет божий: и площадь, и дома, и соседей, и синее небо, и солнце, и городового "бляха No 148" на тумбе, и патрулей, ждавших приказа, и, может быть, еще того священника, который, руководимый христианским сознанием, пытался один и безоружный подойти к рассвирепевшей толпе громил.
Этот священник случайно проходил по площади, и евреи, которые смотрели с соседних домов на то, что творилось в доме No 13, стали просить, чтобы он заступился. Имени священника я, к сожалению, не знаю. Повидимому, это был добрый человек, который не думал, что есть на "святой Руси" или где бы то ни было такой народ, который заслужил, чтобы его людей убивали за какие-то огульные грехи, как диких зверей. Не думал он, очевидно, и того, что могут быть на Руси люди, которые имеют право убивать толпой беззащитных евреев, не стыдясь света и солнца. Непосредственное первое, самое правильное побуждение заставило его подойти к толпе с словом христианского увещания. Но громилы погрозили ему, и он отступил. Это, очевидно, был простой добрый человек, но не герой христианского долга. Хочется думать, что по крайней мере он не стыдится своей попытки и своего первого побуждения.
В эту ли самую минуту, или в другую произошел этот эпизод, во всяком случае, три жертвы очутились на крыше, среди города, среди сотен людей, - без всякой защиты. Вслед за ними в те же отверстия показались убийцы.
Они стали бегать кругом по крыше, перебегая то в сторону двора, то появляясь над улицей. А за ними бегали громилы. Берлацкого первого ранил тот же сосед, который нанес удар Гриншпуну. А один из громил кидал под ноги бегавших синий умывальный таз, который лежал на крыше еще два месяца спустя после погрома. Таз ударялся о крышу и звенел. И, вероятно, толпа смеялась.
Наконец всех троих кинули с крыши. Хайка попала в гору пуха во дворе и осталась жива. Раненые Маклин и Берлацкий ушиблись при падении, а затем подлая толпа охочих палачей добила их дрючками и со смехом закидала горой пуха. Потом на это место вылили несколько бочек вина, и несчастные жертвы (о Маклине говорят положительно, что он несколько часов был еще жив) задыхались в этой грязной луже из уличной пыли, вина и пуха.
Последним убили Нисензона. Он с женой спрятался в погребе, но, услышав крики убиваемых и поняв, что в дом No 13 уже вошло убийство и смерть, они выбежали на улицу. Нисензон успел убежать во двор напротив и мог бы спастись, но за его женой погнались громилы. Он кинулся к ней и стал ее звать. Это обратило на него внимание. Жену оставили и погнались за мужем; он успел добежать до дома No 7 по Азиятскому переулку. Здесь его настигли и убили. При этом называют две фамилии, одна с окончанием польским, другая молдаванская. Перед пасхой шли дожди, в ямах и по сторонам улиц еще стояли лужи. Нисензон упал в одну из таких луж, и здесь убийцы, смеясь, "полоскали" жида в грязи, как полощут и выкручивают стираемую тряпку.
После этого толпа как бы удовлетворилась и уже только громила дома, но не убивала. Евреи из ближайших домов вышли, чтобы посмотреть несчастного Нисензона. Он был еще жив, очнулся и попросил воды. Руки и ноги у него были переломаны... Они вытащили его из лужи, дали воды и стали отмывать от грязи. В это время кто-то из громил оглянулся и крикнул своим. Евреи скрылись. Нисензон остался один. Тогда опять тот же человек, который убил Гриншпуна и первый ранил Берлацкого, ударил несчастного ломом по голове и покончил его страдания.
Затем толпа продолжала работать дальше. Площадь была загромождена обломками мебели, обрывками всякого старья и выломанными рамами до такой степени, что проходить по ней было очень трудно. Одна еврейка рассказывала мне, что ей нужно было пробраться на другой конец, где остались ее дети; на руках у нее был грудной ребенок, и она напрасно дважды пыталась пройти. Наконец знакомый христианин взял у нее ребенка, и только тогда она кое-как прошла через эти беспорядочные баррикады.
В пять часов этого дня стало известно, что "приказ", которого с такой надеждой евреи ждали с первого дня, наконец, получен.
В час или полтора во всем городе водворилось спокойствие. Для этого не нужно было ни кровопролития, ни выстрела. Нужна была только определенность.
А теперь нужны будут годы, чтобы хоть сколько-нибудь изгладить подлое воспоминание о случившемся, таким грязно кровавым пятном легшее на "совесть кишиневских христиан".
И не только на совесть тех, которые убивали сами, но и тех, которые подстрекали к этому человеконенавистничеством и гнусною ложью, которые смотрели и смеялись, которые находят, что виноваты не убийцы, а убиваемые, которые находят, что могут существовать огульная безответственность и огульное бесправие.
Я чувствую, как мало я даю читателю в этой заметке. Но мне хотелось все-таки выделить хоть один эпизод из того спутанного и обезличенного хаоса, который называется "погромом", и хоть на одном конкретном примере показать, что это было "в натуре". Для этого я пользовался живыми впечатлениями очевидцев, переданными отчасти мне лично, частью же моему спутнику, который помог мне восстановить черта за чертой эту картину. Правда, это основано на показаниях евреев, но нет основания сомневаться в их достоверности. Факт несомненен: в доме No 13 убивали толпой беззащитных людей, убивали долго, среди людного города, точно в темном лесу. Трупы налицо. А затем, - не все ли равно евреям, как именно их убивали? Для чего им выдумывать подробности?..
Мораль ясна для всякого, в ком живо человеческое чувство. Но во многих ли оно живо?..
Этот тяжелый вопрос встает невольно, когда увидишь то, что мне пришлось увидеть в Кишиневе.
А впрочем... Подавленный этим ужасающим материалом, я кончал свои беспорядочные наброски, когда прочитал в газетах о смерти нотариуса Писаржевского. Имя этого человека было у всех на устах в то время, когда я был в Кишиневе. Молодой, красивый, богатый, вращавшийся в "лучшем обществе", он искал еще новых впечатлений. Десятки людей говорили мне о том, что Писаржевский, несомненно, лично участвовал в погроме, поощряя громил. Говорили также много о том, какие сильные средства пускались в ход, чтобы затушевать это вопиющее дело и скрыть прямое участие в погроме кишиневского светского льва. Хотелось бы думать, что не все верно, что рассказывали по этому поводу, но и то, что верно, составило бы очень подходящее прибавление к странной истории кишиневского погрома.
Эти усилия не удались. Истина была слишком очевидна, и в газетах появилось известие о привлечении Писаржевского к делу.
После этого он продолжал прежний образ жизни: вращался в свете, кутил, играл в карты. В роковую ночь ему очень везло в игре, он был очень весел, а на заре ушел в сад, написал на скамье: "Здесь умер нотариус Писаржевский", - и застрелился.
В газетных комментариях сообщают, что он был наследственный алкоголик, что его угнетала перспектива суда, что ему не удались какие-то любовные комбинации.
Все ли это?.. Теперь факт уже совершился, печальная расплата закончена. Мне кажется, я не унижу памяти несчастного человека, если предположу, что в том счете, итог которого сам он вывел на скамейке, могли участвовать еще некоторые цифры. Что на заре его последнего дня перед ним встало также сознание того, что сделал он, интеллигентный человек, по отношению к евреям, которых убивали христиане, и по отношению к христианам, которые убивали евреев.
Я не имел в виду создавать проекты решения еврейского вопроса. Но если бы я был один из тех еврейских миллионеров, которые заняты этим вопросом, я бы, признаюсь, не устоял против соблазна произвести один социальный опыт я бы переселил, чего бы это ни стоило, если не всех, то огромное большинство евреев из места погрома. Я вернул бы богачу его богатство и сделал бы бедняка зажиточным человеком, под условием немедленного переселения. И когда из-под снятого таким образом пласта еврейского капитала выступил бы в данном месте свой отечественный и даже патриотический капитал без примеси и без усложняющих обстоятельств, когда г. Крушевану не на кого было бы взводить мрачные небылицы о ритуальных убийствах, а ростовщики и скупщики щеголяли бы не в еврейской одежде, - тогда, надо думать, стало бы ясно, в чем тут дело и можно ли решать эти вопросы погромами и убийством "бухгалтеров" Нисензонов, несчастных стекольщиков Гриншпунов, извозчиков-евреев, добывающих свой горький хлеб трудом, таким же тяжким, как и труд их христианских собратьев..
И действительно ли гнет ростовщика легче, если он не носит еврейскую одежду и называет себя христианином?..
1903
(ПО ДАННЫМ СУДЕБНОГО РАССЛЕДОВАНИЯ)
В декабре 1905 года в местечке Сорочинцах и Уставши (Полтавской губ.) произошли события, вызвавшие известную "карательную экспедицию" ст. сов. Филонова.
12 января 1906 года я поместил в газете "Полтавщина" открытое письмо, в котором, рассказав о беззаконных жестокостях и массовых истязаниях, допущенных этим чиновником, взывал к суду - над ним или надо мною.
18 января, вернувшись из другой подобной же экспедиции, Филонов был убит в гор. Полтаве. Убийца скрылся.
В самый день похорон Филонова местная полуофициозная газета "Полтавский вестник" поместила от имени покойного "посмертное письмо писателю Короленко". Письмо это, уже и тогда внушавшее большие сомнения в своей подлинности, открыло обширную и ожесточенную газетную кампанию, целью которой было, во-первых, подорвать доверие к правдивости сообщенных мною фактов, а во-вторых, возбудить в читателях сомнение в прямоте и искренности моего призыва к правосудию, который выставлялся, как сознательное подстрекательство к террористическому убийству.
В газете "Полтавщина", а затем в "Русском богатстве" (январь 1906 г.) я ответил на эти инсинуации кратким заявлением {Не совсем точно: газета "Полтавщина" и журнал "Русское богатство" в то время были приостановлены и выходили под другими названиями: "Полтавское дело" и "Современные записки". (Ред.).}. Глубоко сожалея о том, что начатая мною гласная тяжба с бесчеловечными по форме и размерам административными репрессиями прервана вмешательством, которого я не мог ни предвидеть, ни тем более желать,- я выражал надежду, что и теперь ничто не помешает полтавской администрации потребовать у меня на суде доказательств правдивости всего, мною сказанного, к чему я совершенно готов.
Вскоре стало известно, что против писателя Короленко и редактора "Полтавщины" Д. О. Ярошевича возбуждается преследование по п. 6 гл. 5 отдела III временных правил о печати {Здесь и несколько ниже (в примеч. к главе III) автором допущена ошибка в нумерации статьи: В. Г. Короленко и Д. О. Ярошевич привлекались по п. В, гл. 5 отдела VIII временных правил о печати, утвержденных 24 ноября 1905 г., за оглашение "заведомо ложных сведений о действиях должностных лиц и войск". (Ред.).}. Тогда, с своей стороны, я прекратил всякую полемику по этому предмету, в ожидании компетентной проверки фактов, в результатах которой я не имел оснований сомневаться.
Это соображение не остановило начатой против меня кампании. Быть может, именно потому, что результаты судебного расследования легко было предвидеть,- газеты известного лагеря постарались широко использовать время до решения суда. Поток инсинуаций разливался все шире. Клевета проникла, наконец, на столбцы министерского органа "Россия" и была повторена г-м Шульгиным с высоты депутатской трибуны.
Теперь следствие закончено, и самое дело прекращено, так как и_з_л_о_ж_е_н_н_ы_е м_н_о_ю ф_а_к_т_ы п_о_д_т_в_е_р_д_и_л_и_с_ь. С этим проверенным материалом в руках я имею теперь возможность ответить на клевету.
Впрочем, если бы дело шло только обо мне лично, то, вероятно, я пригласил бы моих противников поддержать их обвинения против меня тем же судебным порядком, каким я поддерживал свои по отношению к "филоновской экспедиции". При этом мне представлялся широкий выбор противников, начиная с министерского органа и кончая "Полтавским вестником", открывшим кампанию заведомо подложным письмом.
Но я считаю, что значение "сорочинской трагедии" гораздо шире личного вопроса и даже вопросов местных. Это - типичная "карательная экспедиция", освещенная теперь с начала и до конца, со всеми характерными чертами этого явления наших "конституционных дней". Роль администрации, суда, официозной и независимой печати в этом эпизоде до такой степени поучительны, что ими совершенно поглощаются частные вопросы личного порядка.
Поэтому я и решил развернуть перед обществом всю эту картину, как она рисуется теперь на основании официально проверенного материала.
При этом читатели могут судить попутно и о том, имели ли писатель Короленко и независимая полтавская печать п_р_а_в_о и даже о_б_я_з_а_н_н_о_с_т_ь напечатать "открытое письмо" с призывом к суду, и на чьей стороне были не только право и правда, но и самая строгая "законность".
Все это случилось через месяц после манифеста 17 октября 1905 г.
В России долго будут помнить это время.
В разгар общей забастовки, среди волнений, закипавших по всей стране, манифест провозглашал новые начала жизни и во имя их призывал страну к успокоению. В записке гр. Витте, приложенной к манифесту по высочайшему повелению, говорилось, между прочим, что "волнение, охватившее разнообразные слои русского общества, не может быть рассматриваемо... только как результат организованных действий крайних партий. Корни этого волнения, несомненно, глубже". Они в том, что "Россия переросла формы существующего строя".
Дальше говорилось о необходимости полной и_с_к_р_е_н_н_о_с_т_и в проведении новых начал, а властям предстояло сообразовать с ними свои действия.
Отсюда вытекали, разумеется, неизбежные последствия: так как вина в волнениях, происходящих в обществе, "переросшем формы существующего строя", признавалась по меньшей мере двусторонней, то и меры успокоения должны быть тоже двусторонни. Перед властью лежала сложная и ответственная задача: с одной стороны, она не могла, конечно, допустить насилий, погромов и захватов, но с другой - должна была показать, что сила власти направлена только на поддержание закона и регулируется законом. Старые приемы произвола, административных усмотрений и безответственности должны были отойти в прошлое. Только из приемов самой власти общество и народ могли увидеть, что обещания манифеста не одни слова, что они входят в жизнь как действующая уже и живая сила.
Этих простых и общепризнанных положений, заштемпелеванных и даже высочайше утвержденных, совершенно достаточно для освещения описываемых мною событий. Местная независимая печать стояла в филоновском деле именно на этой точке зрения.
К сожалению, те, для которых она, повидимому, являлась наиболее обязательной, были совершенно не подготовлены к ее пониманию. Отсюда сорочинская трагедия. Отсюда и много других трагедий, которые переживала и еще переживет наша страна, "переросшая формы своего существования", которые, однако, продолжают давить ее с прежнею силой.
23 декабря 1905 года я вернулся из Петербурга в Полтаву.
В городе в это время рассказывали ужасы о мрачной драме, разыгравшейся в мест. Сорочинцах (прославленных некогда веселыми рассказами Гоголя) и в соседней Устивице.
В местной газете были помещены известия об этих событиях {"Полтавщина", NoNo 310 и 314.}. В первой корреспонденции сообщалось, что в ночь на воскресенье, 18 декабря, в Сорочинцах был арестован (в административном порядке) местный житель Григорий Безвиконный. "В ответ на это, - продолжает корреспондент, - 19 декабря, с общего согласия крестьян, был арестован при волостном правлении сорочинский пристав. Крестьяне думали таким образом ускорить освобождение Безвиконного". Вслед за приставом арестовали и урядника Котляревского.
В Полтавской губернии подобные вспышки были уже в других уездах, причем, повидимому, толпа была особенно чутка к арестам в административном порядке лиц, читавших и объяснявших манифест народу. Так, в гор. Зенькове, после ареста такого толкователя Никольского, толпа около двух тысяч человек двинулась к тюрьме. Стражники стреляли, но это не помогло. Толпа росла, увеличиваясь пришельцами из деревень. На следующий день прибыл освобожденный Никольский и успокоил народ, "обнадежив его милостью высшего начальства", которое (по его словам) не оставит безнаказанным опрометчивый поступок исправника, повлекший за собой кровавые жертвы. Толпа разошлась, причем ни грабежей, ни других беспорядков больше не было, и столкновение разрешилось на этот раз без дальнейших несчастий {"Полтавщина", 20 декабря 1905 г., No 307. (Корреспонденция из Зенькова.)}.
14 декабря такое же волнение было вызвано в Лохвице административным арестом местного жителя И. П. Бедро. Толпа арестовала помощника исправника и повела его к волости. Отряд драгун освободил его, и в толпу было дано три залпа. Оказались раненые, в том числе трое, тяжело {"Полтавщина", No 308. (Корресп. из Лохвицы.)}.
В местечке Ковалевке (Пирятинского уезда) такое же впечатление произвел арест крестьянина Оправхата...
Очевидно, народ "слишком непосредственно" принимал обещания манифеста о "неприкосновенности личности" и "ответственности лишь по суду", считая эти обещания уже вошедшими в силу. Между тем администрация, особенно уездная, не желала отказаться от привычных способов действий. Понятно, что всякая возбуждающая агитация на этой почве встречала в народе восприимчивое и отзывчивое настроение.
Какое значение имел арест Безвиконного для дальнейших событий, - лучше всего можно судить из показаний полицейских, которых в этом случае нельзя заподозрить в тенденциозности. Пристав Якубович в своем показании, воспроизведенном в газете "Полтавский вестник" {"Полтавский вестник", 5 февраля 1906 г., No 972.}, говорит, что ему кричали: "Мы знаем теперь, зачем существует полиция. Чтобы красть людей". Еще определеннее свидетельство другого полицейского, урядника Котляревского, претерпевшего плен вместе с приставом. "Обсуждая события 19 декабря,- простодушно и метко говорит этот очевидец,- я должен сказать, что в местечке Сорочинцы сравнительно все было спокойно, и начались волнения с введения усиленной охраны, когда появились слухи о производившихся арестах". Сам Безвиконный, по словам Котляревского, не пользовался особенной популярностью. Но его арест послужил все-таки "предлогом для начала смуты".
Народным настроением воспользовался неведомый заезжий "оратор Николай". Уже 16 числа он появился в Сорочинцах и говорил речи перед толпой. Все это, однако, держалось в известных пределах, довольно обычных для того времени. С арестом Безвиконного настроение толпы резко поднялось. Арестовали пристава, звонили в набат, собирались с дрекольем. "Оратор" указывал на примеры, когда народу удавалось добиться освобождения административно арестованных.
19 декабря, то есть на следующий день после ареста пристава, часов в одиннадцать утра в местечко прискакал из Миргорода помощник исправника Барабаш с сотней казаков. Население собралось по набату на площадь; многие были вооружены вилами, косами, дрючками и т. д. "Оратор Николай" был тут же. Барабаш просил крестьян пропустить его к приставу. Крестьяне согласились на это и проводили Барабаша к "пленнику", но на требование освободить пристава ответили отказом, требуя в свою очередь предварительного освобождения Безвиконного. Барабаш в этих трудных обстоятельствах сделал самое худшее, что только мог сделать: после переговоров он сначала уехал с своим отрядом, а потом вернулся к торжествующей и ободренной этим отступлением толпе. Здесь во время новых переговоров произошел, между прочим, следующий инцидент. Какая-то женщина ткнула длинной палкой в морду коня начальника отряда, полковника Бородина. Ее застрелил казачий урядник К {Лист моего дела 50 и последующие. На полковника Бородина этот случай произвел такое потрясающее впечатление, что он заболел нервным расстройством. Передают, что ему все чудится убитая баба.}. Можно предполагать с большой вероятностью, что именно этот выстрел, раздавшийся среди страшного напряжения еще до сигнального рожка (когда полк. Бородин "уговаривал толпу") и убивший женшину, - послужил сигналом для последовавшей за ним свалки, которая разразилась стихийно и ужасно. На месте остались смертельно раненый Барабаш и восемь человек сорочинских жителей; двенадцать других были тяжело ранены и убиты в разных местах, на дворах и улицах местечка.
На другой день (то есть 20 декабря), - по словам того же урядника Котляревского,- "в_с_е у_ж_е б_ы_л_о с_п_о_к_о_й_н_о". В переполненной больнице подавали помощь раненым. Барабаш и несколько сорочинских жителей умерли. Возбуждение предшествующих дней сразу упало. Наступила полная реакция.
Это был критический момент всего дела, мертвая точка, с которой оно могло направиться по новому пути, намеченному манифестом, или ринуться по старому, в глубину административного произвола. За дни возбуждения и волнений, корни которых тоже ведь надо было искать "глубже организованных действий крайних партий", - местечко заплатило уже тяжкой, кровавой ценой. Теперь только суд мог с достаточным авторитетом разобраться в первом действии этой трагедии, от которой погиб Барабаш, но погибло также двадцать сорочинских жителей, не говоря о раненых.
Если бы обещания манифеста искренно признавались не отвлеченными рассуждениями, а живой и действующей силой, с которой "администрация должна сообразовать свои действия", то, конечно, суд вступил бы со своим вмешательством тотчас после "усмирения".
Вышло не так. Полтавская администрация еще раз взяла на себя старую роль судьи в деле, в котором, по самым элементарным представлениям, она с момента усмирения должна была явиться уже только стороной, - обвиняющей и, может быть, защищающейся против обвинений.
От старых привычек отказываться трудно, особенно когда нет к тому и особого желания.
Наступало роковым образом второе действие сорочинской драмы.
В местечко был командирован Ф. В. Филонов, старший советник губернского правления, в распоряжение которого дан отряд казаков, с двумя пушками. Отряд вступил в Сорочинцы 21 декабря, и уже в ночь на 22-е были беспрепятственно произведены аресты так называемых "зачинщиков".
Тем не менее 22-го, по приказанию Филонова, казаки согнали без разбора на площадь перед волостью причастных и непричастных к событиям жителей. Здесь Филонов поставил всю тысячную толпу на колени в снег. Толпа покорно встала, что уже само по себе дает яркое доказательство отсутствия всякого бунта. Тем не менее Филонов продержал ее в этом положении по самым умеренным показаниям (казачьих есаулов и полицейских) не менее трех часов, - что уже само по себе составляет истязание. На этом фоне производились и другие действия, подробно описанные в моем "Открытом письме".
На следующий день, 23-го, отряд выступил в Устивицу, куда перенес ту же грозу, несмотря на то, что там не было никаких насилий, никого не арестовали и не убивали, а только самовольно закрыли винную лавку.
Все происшедшее было оглашено в газете "Полтавшина", в номерах, вышедших 23 и 30 декабря.
Таковы были события, - чудовищные и, как всегда, еще преувеличенные рассказы о которых я застал, вернувшись в Полтаву перед самым Рождеством 1905 года. По этому поводу ко мне, как к одному из заметных работников печати, присылали письма, являлись лично возмущенные, взволнованные, негодующие люди с требованиями более энергичного вмешательства независимой прессы.
Упрекаю себя в том, что я некоторое время медлил. У меня была своя спешная работа. Я считал, что многое в этих рассказах преувеличено, и не мог взяться за это дело без тщательной проверки. Наконец - в печати были уже оглашены все факты. Земский начальник (Данилевский) официально докладывал о них губернатору (кн. Урусову). Почетный мировой судья Лукьянович, имение которого находится по соседству с Устивицей, 31 декабря послал подробное официальное сообщение прокурору полтавского окружного суда. Трудно было думать, что и после этого никто, ни администрация, ни судебная власть, не удержит дальнейших бесцельных жестокостей.
Никто не удержал их, и вскоре из уездов стали приходить известия самого тревожного свойства. В селе Кривая Руда, в к_о_т_о_р_о_й н_е б_ы_л_о у_ж_е н_и_к_а_к_и_х б_е_с_п_о_р_я_д_к_о_в, Филонов произвел погром, показывавший, что военный отряд отдан, повидимому, в распоряжение человека, одержимого какими-то болезненными приступами непонятной жестокости.
II. Кривая Руда. Эпидемия насилий
На этот раз погром был вызван забастовкой на хуторе земского начальника Надервеля. Отправляясь туда, Филонов распорядился, чтобы староста с_е_л_а К_р_и_в_о_й Р_у_д_ы, через которую только лежал путь на хутор земского начальника, заготовил (бесплатно) обед для казачьего отряда и созвал полный сход. Жители Кривой Руды, не допускавшие в своем селе никаких беззаконий, считали и себя в свою очередь состоящими под охраной законов и потому отказали старшине в бесплатной выдаче припасов, а сход, собравшись в полном составе, ждал с утра до восьми часов вечера. Видя, что отряда нет, старшина счел себя вправе распустить усталых и озябших людей по домам.
Этого для Филонова было достаточно, чтобы повторить в мирном селе все то, что он произвел в Сорочинцах, где все-таки было ранее вооруженное столкновение. Приехав вечером, он прежде всего потребовал к себе старшину, сорвал с него знак, избил палкой по лицу, затем принялся за писарей, которых таскал за бороды из одного конца комнаты в другой. Среди холода и темноты наскоро был согнан сход из двухсот-трехсот человек, ничего не понимавших и ни к каким забастовкам непричастных ("многие из попавших на этот сход сами имеют годовых рабочих",- прибавляет корреспондент). Выйдя на крыльцо, Филонов закричал: "Шапки долой, на колени, мерзавцы! Выдавай виновных!" Толпе не было объяснено даже, кто виновен, и в чем виновен, и кого следует выдавать. В это время казаки привели к крыльцу отставного земского фельдшера Багно. Увидав его, Филонов закричал: "Долой шубу!" С больного старика сорвали шубу, закатили пиджак, два казака нагнули за волосы и за бороду, а два начали бить, пока он свалился на землю. После этого его заперли в арестантскую и принялись за толпу по очереди. "Выбирать не выбирали, а просто били по порядку, кто ближе стоял на коленях".
Тогда, под влиянием ужаса (все это, напомним, происходило в темноте и среди полного недоумения о причинах нападения), кто-то в толпе поднялся, чтобы бежать. Толпа последовала этому примеру. Люди побежали в беспорядке. Казачий есаул крикнул: "Руби!" "Никто не успел опомниться - все смешалось. Каждый видел перед собою только смерть. Ночь безлунная, хотя и звездная, наводила еще больший ужас на души суеверных, беззащитных крестьян... Бежали прямо под шашки, топча и давя друг друга..." {Изувеченных и раненых оказалось, по словам корреспондента, более 40 человек (22-м была оказана медицинская помощь).}
К этой картине, которой мне приходится дополнить свое "Письмо", прилагаемое ниже, считаю необходимым прибавить здесь же следующую оговорку: она заимствована мною из корреспонденции газеты "Полтавщина", напечатанной долго спустя {В апреле 1906 г., No 23, уже после смерти Филонова.}, так как редакция подвергла ее предварительно самой тщательной проверке. По этому поводу губернатор, князь Урусов (к сожалению слишком поздно), командировал чиновника г-на Устимовича. для проверки газетных сведений о деяниях своего "старшего советника", а, вероятно, также на предмет возбуждения нового дела против газеты. Но г. Устимович счел своей обязанностью сделать правдивый доклад, п_о_д_т_в_е_р_д_и_в_ш_и_й с_в_е_д_е_н_и_я, с_о_о_б_щ_е_н_н_ы_е к_о_р_р_е_с_п_о_н_д_е_н_т_о_м. В приобщении к моему делу этого доклада мне было отказано, но самый факт командировки и ее результатов установлен показанием старшего советника губернского правления г. Ахшарумова, который,- правда в очень смягченной форме,- признал в своем показании по моему делу, что дознание Устимовича действительно было и что Филонов "при исполнении служебных обязанностей применял по отношению к некоторым лицам репрессивные меры, граничащие с физическим воздействием, п_о_ч_е_м_у с_у_д_е_б_н_о_г_о п_р_е_с_л_е_д_о_в_а_н_и_я п_р_о_т_и_в г_а_з_е_т_ы з_а о_з_н_а_ч_е_н_н_у_ю к_о_р_р_е_с_п_о_н_д_е_н_ц_и_ю в_о_з_б_у_ж_д_е_н_о н_е б_ы_л_о..." {Показания по моему делу старш. сов. губ. правления Ахшарумова. Лист 247 и след.}
"Меры, граничащие с физическим воздействием",- это, конечно, выражение очень изящное, в чисто канцелярском стиле, но зато окончание изящной фразы вполне определенно: газета не была привлечена к ответственности, несмотря на всю готовность администрации, потому что ее сведения подтвердились. А она говорила не о мерах, "граничащих с воздействием", а о таких мерах, которые далеко перешли границу, отделяющую простые "воздействия" от и_с_т_я_з_а_н_и_й, и применялись к мирным жителям, ничем, с своей стороны, не нарушившим существующих законов.
Была еще причина, побудившая меня взяться за перо: жестокость Филонова заражала подчиненных и переходила в какую-то эпидемию.
Еще Петр Великий на своем образном языке указывал последствия того, "когда начальствующий сойдет с фарватера" правды и закона. "Первее всего станет тщиться всю коллегию в свой фарватер сводить... А видя то, подчиненные в какой роспуск впадут".
Этот "роспуск" уже ширился по губернии. Почетный мировой судья Лукьянович сообщал прокурору о появлении в его усадьбе какой-то пьяной банды, которая без всяких законных полномочий начинала рыскать по хуторам, чтобы хватать неблагонадежных, а вернее, конечно,- сводить свои счеты. Из Хорольского уезда газете "Полтавщина" сообщали, что после "усмирения" на хуторе Дубовом исправник для производства дознания собрал жителей и крикнул: "На колени, крамольники!" "Крамольники" стояли в луже, но, окруженные казаками, стали на колени в ледяную воду и простояли два часа. "Крамолу изгнали,- прибавляет корреспондент,- а рев-матизмов приобретено немало" {"Полтавщина", 1906, No 8.}.
Такие известия приходили из разных мест. Одни слухи о приближении филоновского отряда вызывали панику, которую ярко рисуют некоторые свидетели по моему делу.
"Я наблюдала картину настоящей паники,- говорит, например, устивицкая учительница Крапивина {Лист моего дела 209.}. - Люди куда-то шли из центра местечка и вели с собой детей. Шли оторванные от предпраздничной работы женщины, запачканные в меле, так как они мазали хаты".
Другой свидетель, случайно гостивший в Устивице, дает картину первых моментов после занятия отрядом села: "Один ожидаемый приезд отряда нагнал на народ панику. Многие с уезда (приезжие?) принялись убегать даже с детьми, куда глаза глядят. Были такие, что прятались в лесу или в соседних селениях". На улице ему попались два казака, которые гнали какого-то старика (на сход), подгоняя его нагайками. Взобравшись (вероятно, для безопасности) на колокольню, он "хорошо видел, что казаки (несколько человек) бегают по улицам, по дворам и гоняются за какими-то людьми, не то мужчинами, не то женщинами".
"Одна местная жительница, красивая, молодая женщина, еле отделалась от любезностей гонявшихся за нею и так перепугалась, что нервно заболела" {Лист моего дела 178. Показание учителя духовного училища Кремянского.}.
Вот во что, под влиянием "старшего советника", "уклонившегося с фарватера закона", превращались отряды, назначенные для восстановления закона и "спокойного доверия к власти". И не было видно такой закономерной власти, которая бы пожелала и смогла положить этому предел и напомнить об ответственности "не одних обывателей, но и должностных лиц".
Администрация, повидимому, не желала.
Суд, вероятно, не мог.
Оставалась печать, и я чувствовал угрызения совести, что не сделал ничего тотчас же по получении известий о сорочинской катастрофе. Я надеялся на последствия фактических газетных корреспонденций и на официальные сообщения почетного мирового судьи. Но за ними последовали только истязания ни в чем неповинных криворудских жителей. Очевидно, нужно было сказать что-нибудь более яркое и более сильное, чем фактические корреспонденции провинциальной газеты.
При данных обстоятельствах эта задача явно ложилась именно на меня, и, п