? Человеку, который проповедует, что женщин после тридцати пяти лет топить следует, так как в них нет никому прока.
- Он это шутя.
- Ничуть. Он искренно думает так. Вы улыбаетесь? Вам, кажется, это нравится?
- Но согласитесь - ведь это же правда, по крайней мере, житейская правда.
- Еще бы не правда! Шутка ли, муженек сказал, оракул домашний, Божество! - озлился вдруг Зуев.- О женщины,- продолжал он, мечась как угорелый по дивану, на котором сидел,- отчего вы так слепы? Отчего вы можете видеть только одну внешность, одно физическое достоинство! а впрочем, что я? Ведь он вовсе уж и не так хорош собой, такой же сутуловатый и худой, как я, в сравнении с вами так он просто урод... Неужели вы и этого не видите?!
- Позвольте наконец, к чему вы это все говорите?- перебила его Маня. Ее уже начал раздражать тон Зуева.
- А вы сами не догадываетесь? Неужели вы не замечаете тех чувств, которые я питаю к вам вот уже более полгода. Ведь я перед вами не таился? Неужели вы нг видите, я обожаю вас, молюсь на вас, только о вас и думаю, ведь я, наконец, жить без вас не могу, в тот день, когда я вас не вижу,- мне как-то тяжело на сердце, словно бы я потерял что... Боже мой, да научи меня, как мне выразить то, что я чувствую, что владеет всем моим существом... Мария Николаевна, поймите только, я вас обожаю, как Бога, я жизнью готов для вас пожертвовать. Я никого до сих пор не любил, и меня не любили, поймите, все, что мною вынесено и выстрадано, все мои разбитые мечты, мои идеалы, надежды, вся моя изломанная жизнь, все-все слилось в этой любви, так любят один только раз в жизни!
Он до боли стиснул свои руки и вдруг зарыдал, беспомощно припав головой к спинке дивана. Мане сделалось невыносимо жаль его.
- Но послушайте,- начала она,- чем же можно тут помочь, будь я девушка, клянусь вам, я бы за счастье сочла стать вашею Женою, так как искренне уважаю вас, но ведь я замужем, вы женаты...
- Что из того, что замужем, женат,- заговорил Зуев в каком-то исступлении.- Вы только согласитесь быть моею, сжальтесь надо мною... не думайте - я хочу все, как следует, по чести... вы знаете, я скоро буду разведен со своею женою, мы уедем с вами в провинцию, мне предлагают прекрасное место, там нас никто не будет знать... А как бы я берег вас, ветру бы не дал пахнуть на вас, вы были бы счастливы, клянусь вам... О муже не беспокойтесь, он скоро утешится, встретится с какой-нибудь смазливой рожицей и забудет, как вы и выглядите... ах, если бы вы могли понять его так же хорошо, как я его понимаю!
- А дети?
- Чьи? Ваши? Детей можем взять с собою, будьте уверены, я бы был для них лучше родного отца, Федор Федорович уступил бы, уступил их нам, не беспокойтесь, он и то все ворчит, что они пищат и действуют ему на нервы... Мария Николаевна,- с новым страстным порывом схватил он ее за руку,- поймите, тут вопрос всей жизни... я уже говорил вам, что обожаю вас, но, несмотря на всю свою любовь к вам, верите ли, я бы отказался, если бы вы сейчас вот - отдались мне; не минутной победы мне надо, не наслаждения одного вечера - моя мечта, долгая, счастливая жизнь вместе с вами... вот в чем разница между мною и вашим мужем. Он бы искал только одного скоропроходящего успеха, отдайся ему женщина на день, много на неделю, ему ничего больше и не надо, через неделю он бы забыл о ней и думать, а я, напротив, я хочу всю жизнь служить вам, быть вашим рабом, быть у ваших ног.
Говоря это, он вдруг сполз с дивана и, став на колена, стал страстно целовать ее руки. Маня не знала, что ей делать. Она сознавала, что в чувстве Зуева к ней не пустая прихоть, а страсть сильная, всепоглощающая страсть, глубокая, продолжительная, способная на всякие жертвы, с которой, если не желаешь губить человека, надо считаться. Ей было невыразимо жаль, но что она могла сказать ему?!
- Послушайте, опомнитесь! - начала она уговаривать его.- Садитесь вот тут и слушайте, вы сами не понимаете, чего требуете, не могу же я бросить мужа так, ни за что ни про что, поймите сами, это было бы слишком безнравственно с моей стороны... Вы говорите - он не любит меня, неправда, он очень ко мне привязан, я это знаю, так как имею много к тому доказательств... Все, что я могу предложить вам, это мою дружбу. Будемте-ка по-прежнему друзьями, приходите к нам почаще, будем по-прежнему болтать с вами, а когда окончится ваш развод, переезжайте к нам. У нас, как вы знаете, всегда отдается одна комната жильцам, вот вы и будете нашим жильцом. Если же, чего не дай Бог, мне пришлось бы искать у кого защиты, то верьте, я к первому обращусь к вам, а пока предлагаю вам свою искреннюю дружбу и прошу вас почаще бывать у нас, мне всегда так весело, приятно, когда вы приходите к нам.
- Вы это серьезно? Не ради одного утешения, вы, значит, все-таки расположены ко мне? - заволновался Зуев.
- Не только расположена, но даже очень люблю вас, но только не той любовью, о которой вы мне говорите. Я вас люблю как брата. Да вот вам доказательство, неужели вы думаете, я решилась бы с кем-нибудь другим ехать одна в "Ренессанс" и ужинать ночью в отдельном кабинете?
- Да, да, вы правы... благодарю вас, от всей души благодарю, это меня много утешило, я бы очень счастлив бы был жить у вас, помилуйте, это было бы очень хорошо, но как взглянет на это ваш муж?
- Я уже вам говорила - он не ревнив, не ревнует же он меня к теперешнему нашему жильцу.
- Да вы его почти не знаете, он никогда у вас не бывает.
- Не бывает, потому что всегда занят, он студент, бука, только и знает свои книги, а помните, до него жил чиновник Вартушинский, вы его видели, черненький такой, хорошенький, с усиками, так тот мне проходу не давал, просто до отчаяния меня доводил своими ухаживаниями, записки мне писал, на улице подкарауливал, я наконец начала мужу жаловаться, а он смеется: "Не кокетничай,- говорит,- сам отстанет!"
- Положим, я слышал кое-что про этого Вартушинского, вы с ним действительно безбожно кокетничали; назначали ему свиданья, он караулил вас - а вы в это время в другое место уезжали, разве это хорошо?
- А что ж мне было делать? Отвечать на его любовь, что ли? Когда он, например, умоляет назначить ему свиданье, приехать туда, пойти туда - ну вот я, чтобы проучить, и назначу ему, где он меня может видеть, а разве моя вина, если мне почему-либо нельзя исполнить своего обещания.
- Нет, я бы вам не позволил ни с кем кокетничать и другому бы не позволил даже слова лишнего зря сболтнуть.
- Хороши, нечего сказать,- засмеялась Маня,- а еще зовет к себе, да вы меня до смерти заревновали бы. Однако пора, я думаю, Федя как ни неревнив, а начнет беспокоиться, смотрите, уже два часа. Зовите лакея, да и едем.
С этой минуты между Зуевым и Маней установилось нечто подобное тому, что было между мною и Верой Дмитриевной, с тою только разницею, что Зуев мечтал о вечной любви, а я бы удовольствовался и более коротким сроком, пока не надоело бы скоро, я в этом был уверен. В свою очередь, Маня не кокетничала с Зуевым, напротив, держалась с ним осторожнее, чем с кем другим, избегая всего, могущего породить в нем какую-либо надежду, Вера же Дмитриевна, хотя и не позволяла мне Даже заикаться о любви, в то же время кокетничала со мною самым непозволительным образом. Точно желая испытать меня, она дразнила меня на каждом шагу, полусловами, полунамеками разжигая во мне и без того разгорающуюся страсть.
После объяснения с Маней Зуев было снова зачастил к нам. Бедняга, он был так увлечен, что даже не понимал всей неблаговидности: пользоваться моим гостеприимством и в то же время возбуждать мою жену против меня.
В одну из недобрых минут Маня как-то не выдержала и намекнула ему на это, он понял, очень обиделся и исчез на целых полтора месяца. В первый раз после этой размолвки он явился к нам в тот именно вечер, когда я их застал о чем-то горячо рассуждающими, после чего жена ночью сделала мне вышеописанную сцену. В этот вечер Зуев, кое-что пронюхавший о моих увлечениях Верой Дмитриевной, пришел к Мане с какими-то темными намеками. На беду, та, не подумавши, сказала ему, что, если бы она узнала об измене, она тотчас же бы бросила меня. Зуев принял это за чистую монету и с свойственным ему фантазерством вообразил в уме своем целую комбинацию, показавшуюся ему весьма простой и логичной.
Он так твердо уверовал в то, что, только живя с ним, жена моя будет вполне счастлива, что даже и не подумал, как тяжело будет для нее открытие истины. В силу особенности своего характера свято верить в непогрешимость всех своих выдумок, он дошел под конец до идеи полагать все счастье моей жены в том, чтобы она, как можно скорее уверившись в моей измене, бросила меня и перешла к нему. С этой мыслию он задался целью открыть ей глаза и чрез то спасти от губящего ее, по его мнению, мужа.
Если бы Зуев мог предвидеть последствия его пагубных фантазий, то, я свято уверен, он бы с ужасом первый отрекся от своего плана, но, как я уже говорил, он был, во-первых, чересчур самонадеян, во-вторых, непрактичен, мало знал человеческое сердце и относился к нему слишком книжно-теоретически.
Его непрактичность сказалась уже в том, что вовсе не понимая женщин, он, думая сделать добро, разбил счастье и даже всю жизнь той, которую любил так сильно. Он не понимал простой истины, что прежде всего надо влюбить в себя женщину и тем заставить ее последовать за собой; показать же ей недостойность того, кого она любит, это только сделать ее несчастной, ничего от того не выиграв. Всякая женщина скорее склонна простить самому изменнику, когда любит его, чем тому, кто открыл эту измену, если только до того была к нему равнодушна.
"Не по хорошу - мил, а по милу - хорош!" - вот девиз женщин. Оттого-то мы часто видим, как совершенно тождественные поступки возбуждают в одном случае еще сильнейшую страсть, а в другом - ненависть. Я знал одного отставного моряка, перед турецкой войной женившегося по любви на очень молоденькой девушке и для нее вышедшего в отставку, чтобы не разлучаться с нею. Года полтора спустя началась кампания, при первых же выстрелах на Дунае он не выдержал и поступил снова на службу. Жена его страшно убивалась по нем, но чуть ли не еще больше полюбила его. Она без энтузиазма не могла говорить о нем и называла его: "мой герой!", уверяя всех, что, если бы он оказался трусом и ради нее не пошел бы на войну,- она бы разлюбила его. Несколько лет спустя я встретил другую парочку. "Она" - замужняя женщина, не первой молодости, бросившая мужа ради человека далеко не благородного, но в которого она была влюблена до потери сознания. Человек этот был настолько трус, что когда в одном случае ему надлежало, защищая честь этой самой женщины, выйти на дуэль,- он постыдно отклонился, и что же? Она же не только оправдала его, но еще и возвела его трусость - в подвиг, и когда при ней упрекали его, она горячо заступалась. "Подумайте,- говорила она,- какое благородство. Он ради того, чтобы не рисковать столь драгоценной для меня жизнью,- перенес оскорбление - да ведь это просто героизм!"
Таковы женщины! Труса и подлеца - если любят - ставят на пьедестал. Честного, благородного человека, но им не симпатичного, готовы смешать с грязью. Мужчины в этих случаях справедливей, так как живут больше рассудком, тогда как женщины - сердцем.
Напрасно думают некоторые тронуть женщину героизмом. Для женщины мерилом благородства являются красивые уши, элегантная наружность. Если бы женщине, любой, довелось гулять, положим, на берегу глубокой, опасной реки со своим любимейшим ребенком и ребенок этот упал в воду, а из двух сопровождающих ее кавалеров один, некрасивый и неловкий, тотчас же бросился бы в воду и, рискуя жизнью, спас ребенка, но при этом вылез бы из воды в смешном виде как намокший пудель, тогда как другой бы тем временем, грациозно ломая руки, красиво жестикулировал на берегу, кому бы женщина была более благодарна? Спасителю своего ребенка? Как бы не так, она бы ему сказала mersi {спасибо (фр.).}, и только, а другому, может быть, даже отдалась от избытка признательности за его живописное сочувствие.
Пока Зуев, как дантовская тень, бродил около Мани, мои отношения с Верой Дмитриевной обострялись все больше и больше.
Она очень часто приезжала в Петербург, раза четыре-пять в год, проживала обыкновенно дней шесть-семь, иногда и десять, а затем снова уезжала.
Во время таких наездов я бессменно дежурил при ней, исполняя все ее поручения, ради которых рыскал по всему Петербургу как бездомная собака. Последней моей обязанностью было проводить ее на вокзал железной дороги в день ее отъезда. Затем мы первое время усиленно переписывались недели две-три, а там, после небольшого промежутка, снова приходила телеграмма на мое имя в контору приблизительно следующего содержания:
"ПРИЕЗЖАЮ С ТАКИМ-ТО ПОЕЗДОМ -
и я, как послушный раб, шел встречать, причем случалось ей запаздывать тремя, четырьмя поездами против назначенного.
Наконец она приезжала, и вот опять на несколько дней я почти исчезал из дому, обманывая жену, придумывая всякие нелепицы в объяснение моих исчезновений.
Припоминая теперь наши отношения, я решительно не понимаю, чего ей было надо от меня. Она постоянно твердила, что желает видеть во мне только друга, но тогда для чего она кокетничала. Для чего, сидя со мною вечерами вдвоем, когда Z, у которых она останавливалась, не бывало дома, она иногда переходила в залу, садилась к роялю и начинала полным страсти и неги голосом петь разные сентиментальные романсы. У каждой певицы есть свой шедевр, у Огоневой шедевром была партия Зибеля из Фауста:
Расскажите вы ей,
Цветы мои,
Как люблю я ее,
Как страдаю по ней...28
Голос у нее был действительно прекрасный или, по крайней мере, таковым казался мне. При мертвой тишине пустой квартиры, при слабом освещении большой залы одною лампой под красным абажуром пение это производило на меня чарующее действие. Я просто терял рассудок. Огонева прекрасно видела, какое впечатление производит на меня, и, когда искоса окидывала меня лукаво-высматривающим взглядом из-под полуопущенных ресниц, я видел в ее лице выражение какого-то злого торжества. Ей положительно доставляло удовольствие мучить меня. Стоило мне, прервав какой-нибудь деловой разговор, какие мы обыкновенно вели, коснуться хотя бы вскользь моих чувств к ней, она вдруг становилась холодно-неприступна и без церемонии говорила: "Вы, кажется, начинаете бредить, не пора ли вам домой, я думаю, ваша жена заждалась вас!"
При слове жена губы ее всякий раз чуть-чуть дрожали от сдерживаемой, насмешливой улыбки. На меня же напоминание о жене производило весьма тяжелое впечатление. В душе я сознавал всю вину свою перед женою, понимал, что этим всем я унижаю ее в глазах этой гордой, насмешливой барыни, но не в силах был устоять против соблазна каждый день видеть Огоневу. Несколько раз порывался я кончить эти нелепые отношения. Сколько раз уходил я от Веры Дмитриевны с твердым намерением больше не видеться с нею, но всякий раз, точно назло, какое-нибудь неожиданное обстоятельство заставляло нас снова встретиться или у нас же в конторе, или в чьем-нибудь доме, а вечером я уже опять был у нее, терпеливо перенося все ее злые подтрунивания над собою. Я, как пущенный с горы на салазках, неудержимо катился вниз, с замиранием сердца ожидая, вот-вот случится несчастие, которое разобьет всю мою жизнь. Любил ли я эту женщину в действительности так, как мне то казалось? Не думаю, потому что впоследствии, когда внешние события пересилили непосредственные впечатления, я без особого горя удалился от нее и потом никогда не питал особого желания возобновить прерванное знакомство. Не любовь руководила мною, а целая сумма разнородных чувств, из которых уязвленное самолюбие играло первую роль. Притягательная сила заключалась именно в том, что мне постоянно казалось, вот-вот еще одна встреча, один вечер, несколько слов, и победа будет на моей стороне. Но в конце концов все оказывалось миражом.
Только дома, возвратясь к жене, под впечатлениями ее ласкового взгляда я отрезвлялся от своего опьянения; в такие минуты Огонева для меня не существовала, и я даже не понимал, чем и как взяла она такую власть надо Мною. Маня положительно была лучше ее. В ней было гораздо более женственности, более грации и жизни.
Сравнивая их, я припомнил старинную балладу, слышанную мною в детстве о двух сестрах:
Одна была волны смуглей,
Другая, как пена, бела.
В балладе смуглянка, обладавшая такою же темною душою, как и кожею, бросила в море свою белокурую сестру, но волшебник спас ее, обратив в белого голубя тогда как смуглянка им же была превращена в черного ворона.
Всего тяжелее мне было, когда, возвращаясь от Огоневой поздно вечером домой и поневоле подыскивая всевозможные объяснения своего позднего прихода, я видел, как жена вполне доверяет мне, на целую вечность далекая от всяких подозрений. Обыкновенно заждавшись меня и вволю наскучавшись, сидя одна в своем будуарчике, так как дети ложились спать рано, жена всякий раз искренно радовалась моему возвращению и встречал; меня очень дружелюбно, ласкаясь ко мне как избалованный котенок. В эти минуты я давал себе торжественные; клятвы больше не покидать ее ни под каким видом. Несколько раз я порывался сознаться ей во всем, но благоразумие сдерживало меня, я все надеялся: авось, Бог даст, все как-нибудь само собою уладится к общему благополучию, как во французских романах, где герой, заколотый кинжалом в первой же главе, во второй, появившись на мгновение целым и невредимым, топится в Сене, в четвертой снова откуда-то появляется, выстреливается из пушки н гильотинированный в пятой, в последней, как ни в чем не бывало женится на горячо любимой им девушке, которая, в свою очередь, до этого была три раза отравляема, пару раз гильотинирована. Увы, к сожалению, наша жизнь не французский роман и что раз испорчено, то испорчено на век. Так было и со мною.
Однажды, это было за несколько дней до начала конца всей этой трагикомедии и в последний приезд Веры Дмитриевны, я явился к ней с твердым намерением выяснить так или иначе свое нелепое положение. У меня в запасе были смутные надежды, основывавшиеся на поведении ее накануне. Вчера, прощаясь со мною, она вдруг уронила платок, и, когда мы оба наклонились над ним и я, не удержавшись от искушения, поцеловал ее в шею, она сделала вид, будто не заметила, но затем, как-то особенно, крепче обыкновенного, пожала мне руку.
- Итак, до свиданья, вы придете завтра?
- Не знаю.
- Приходите, мне надо, чтобы вы пришли.
- Зачем?
- Придете - узнаете. Ну, а теперь проваливайте! - и она сама заперла за мною дверь.
Но не на этом одном основывались мои надежды, меня поразила больше всего ее фраза, сказанная незадолго до моего ухода.
- Есть женщины,- сказала она,- очень осторожные, долго не сдающиеся, подвергающие сначала тех, кого выберут, строгому испытанию, помня всегда, что только то и ценится, что дорого дается.
"Уж и ты не из таких ли?" - подумал я, пытливо заглянув ей в лицо. Не знаю, угадала ли она мои мысли, но только почему-то улыбнулась, и, как мне показалось, весьма загадочно.
Итак, переступая на другой день порог слишком хорошо известной мне квартиры, я был в некотором ожидании; однако начало приема не предвещало ничего особенного. Вера Дмитриевна встретила меня, по обыкновению, полушутливо, полуравнодушно, с своей неизменной ласково-шутливой усмешкой.
- Как кстати, нам сейчас подадут чай, я только вас и ждала.
Каждый наш вечер обыкновенно начинался с чая. Это вошло у нас чуть ли не в обычай. Но на сей раз предложение чая, только что я, как говорится, Господи благослови, успел переступить порог, раздосадовало меня. Не чая я ждал, идя сюда.
- Знаете, Вера Дмитриевна,- заговорил я резко,- вы, может, думаете, я только ради чая хожу к вам, чай у меня и дома есть.
- Но чем же мне вас иным угостить? - с напускным наивным недоумением спросила Вера Дмитриевна.- Вы, может быть, проголодались, постойте, не осталось ли у нас чего-нибудь от обеда, ах да, кажется, телятина осталась, позвольте, я сейчас схожу, узнаю! - И раньше чем я успел удержать ее, она выпорхнула из комнаты, а минут через пять передо мною уже стояла горничная с большим подносом в руках, на котором красовались приборы, графинчик с водкой, рюмка, хлеб и нарезанная тонкими ломтиками холодная телятина.
В первую минуту я чуть было не поддался искушению швырнуть все это к черту, но, сообразив, что было бы глупо разыгрывать сцены перед горничной, сдержал себя и даже имел настолько хладнокровия, чтобы принять от нее и расставить перед собою все принесенное. Тем временем Вера Дмитриевна как ни в чем не бывало опустилась против меня на диван и только по сдерживаемому трепету ее губ и коварному поблескиванию глаз я мог заключить, как зло смеялась она надо мною в эту минуту, от всего сердца потешаясь моею бессильной яростью.
- Вы думаете, это остроумно? - мрачно спросил я ее по уходе горничной.
- Я только, согласно евангельскому учению, за зло плачу добром.
- Что вы хотите этим сказать?
- Ничего особенного, за вашу вчерашнюю дерзость я сегодня угощаю вас телятиной, разве это не христианский подвиг?
- А, гм... понимаю, но знаете ли вы, кто вызвал эту дерзость? Знаете ли, что я скоро с ума сойду, если не сошел.
- Вам в таком случае следовало бы посоветоваться с каким-нибудь психиатром.
- Старая шутка, и к тому опять же не остроумная.
- Вы сегодня любезны.
- Может быть. Впрочем, я пришел не для того, чтобы говорить вам любезности, мне наконец нестерпимы стали ваши постоянные насмешки, и я хочу знать раз навсегда, по какому праву вы издеваетесь надо мною? Неужели вы не понимаете, как это безжалостно, бесчеловечно, да наконец даже безнравственно. Не делайте таких удивленных глаз, вы отлично понимаете, о чем я говорю.
Как сорвавшийся конь бежит сам не зная куда, заботясь только о том, чтобы как можно скорее убежать подальше от своей коновязи, так и речь моя лилась без удержу, без связи, порой даже без смысла. Я торопился высказать все, что накипело у меня в душе за последнее время, мало даже заботясь о впечатлении, производимом моими словами.
- Скажите только одно слово, и я брошу все, отрекусь от семьи, пренебрегу всем и пойду за вами...
- Куда? - совершенно спокойным тоном осведомилась Огонева.
- Куда? - опешил я несколько от неожиданного вопроса.- Да хоть на край света, всюду, куда прикажете.
- Зачем так далеко, идите лучше домой и выпейте сельтерской воды, это вас несколько охладит.
- Прекрасно, но это не ответ.
- Какого же ответа вам надо, да и что я могу ответить на такую чепуху, вы бы и сами себе не сумели ответить.
- В таком случае, прощайте.
- А телятина? Вы ее еще и не попробовали.
- Кушайте сами на здоровье, а мне надо идти.
- Не смею удерживать, тем более что у вас, как у отца семейства,- она умышленно подчеркнула этот эпитет,- наверно, есть дела дома.
- Вы правы - я и то последнее время слишком мало думаю о семье.
- Это нехорошо,- серьезнейшим тоном заметила она.- Ах да, кстати, говорят, ваша жена большая кокетка и очень хорошенькая собою, правда это?
- Насколько она хороша собой или нет, не мне судить, что же касается кокетства, то я знаю одну барыню, у которой жена моя могла бы смело брать уроки. У той кокетство возведено в культ, для нее оно все, и ради удовлетворения этой своей прихоти она готова довести человека до преступления.
- Это уж не я ли?! Ха-ха-ха,- рассмеялась Огонева.- Но ведь это прелесть как мило, за это я должна вас наказать: вы обязаны будете проводить меня к Львовским, у них сегодня вечер. Подождите меня минуточку в зале - я сейчас переоденусь.
В первую минуту я хотел было грубо отказаться, но какая-то необъяснимая сила удержала меня. Я машинально вышел в залу и остановился подле рояля. В голове моей был целый хаос. Припоминая свои фразы, я с досадой должен был сознаться, что большая часть из сказанного мною была ни к селу ни к городу. Я наговорил целый ворох всякого вздора, а того, что нужно было высказать, не высказал, или если и высказал, то не так, как бы следовало.
Шелест шелкового платья вывел меня из задумчивости. Я оглянулся. Передо мною стояла Вера Дмитриевна в изящном черном платье, с белыми китайскими розами в волосах и на корсаже немного открытого спереди лифа.
Никогда еще не казалась она мне такою привлекательною как в эту минуту.
- Вы просто демон, Вера Дмитриевна,- невольно сорвалось у меня с языка,- не знаешь, право, ненавидеть или боготворить вас. Только все-таки же,- спохватился я,- провожать я вас не поеду и сюда больше никогда не приду. Прощайте.
- Нет, постойте, вы непременно должны проводить меня. Слышите, должны. До Львовских очень далеко, и мне одной в карете будет скучно.
Но мое решение было непреклонно, а потому... в конце концов случилось как-то так, что мы очутились вдвоем в карете. Еще, кажется, Данте сказал, что ад вымощен добрыми намерениями.
Победа над моим упорством, если можно назвать это победой, очевидно, Вере Дмитриевне доставляла наслаждение, она весело болтала и смеялась без умолку, тогда как я, наоборот, хранил упорное молчание и угрюмо отворачивался от нее к окну. Это ее, кажется, чрезвычайно забавляло.
- Вы сердитесь? - наклонилась она ко мне. Я молчал.- Как это учтиво, не отвечать на вопросы. Да оглянитесь же, пожалуйста! - и она слегка потянула меня за рукав. Я обернулся и увидел почти около самого своего лица ее красные полные губы, ее бледно-мраморный лоб и слегка разгоревшиеся щеки. В полумраке кареты еще ярче, еще задорнее блестели черные смеющиеся глаза Огоневой, белая плюшевая накидка слегка распахнулась, и сквозь ее кружева чуть-чуть просвечивалась полная обнаженная смуглая шея... А она все продолжала смеяться, глядя мне прямо в глаза, словно бы дразня и вызывая меня...
Я вдруг почувствовал, что перестаю владеть собою. Голова моя закружилась, не помня себя, я быстро наклонился к Огоневой и, раньше чем она успела опомниться, крепко сжал ее в своих объятиях и впился в ее губы долгим, страстным поцелуем.
- Что вы делаете, сумасшедший,- испуганно вскрикнула она, тщетно стараясь оттолкнуть меня от себя,- как вы смеете? - Но я, действительно, похож был в ту минуту на сумасшедшего и, не обращая внимания на ее протесты, весь дрожа от волнения, все сильнее и сильнее сжимал ее в своих объятиях, осыпая ее лицо и шею страстными поцелуями.
Она окончательно растерялась. В эту минуту карета с грохотом подкатила к ярко освещенному подъезду дома, где жили Львовские. Собрав всю свою силу, Вера Дмитриевна отчаянным движеньем вырвалась из моих объятий и, с быстротой птицы выпорхнув из кареты, быстро скрылась за дверью подъезда.
Все это произошло в одну минуту. Я машинально последовал было за Огоневой и уже взялся за ручку дверей, но, опомнившись, быстро отдернул руку, повернулся и поспешно зашагал прочь от подъезда. Я шел куда глаза глядят и, только пройдя уже две-три улицы, окончательно очнулся, сообразил где, сообразил дорогу и торопливо направился к дому.
Никогда не был я в таком состоянии духа. Целый вихрь самых разнообразных мыслей, планов и Предположений роился у меня в голове в каком-то хаотическом беспорядке. Мне вдруг пришла мысль - убить Огоневу: выждать, когда она выйдет, и застрелить или заколоть ее, затем эта идея так же быстро исчезла, как появилась, и сменилась страстным желанием уличить, пристыдить ее, словом, скандализировать ее, но и эта мысль так же скоро улетучилась, как и первая, и уже я не столько обвинял Огоневу, как самого себя. Под влиянием этого самообвинения мне пришла фантазия, придя домой, упасть на колени перед женою, выплакать перед нею все свое горе, чистосердечно покаяться ей во веем, вымолить прощенье и уже на всю жизнь раз навсегда отказаться от всяких увлечений.
- Маня поймет меня,- бормотал я чуть не вслух,- поймет и не обвинит, напротив, пожалеет, это святая женщина, не такая бессердечная кокетка, как Огонева, у нее золотое сердце! - Я представил себе жену такою, какою она должна была быть в эту минуту. Одиноко сидит в своем спальне-будуарчике и что-нибудь вышивает, грациозно склонив свою хорошенькую, кудрявую, коротко остриженную головку. Глаза пристально устремлены на работу, щечки разгорелись, а покрасневшие ушки чутко прислушиваются, не раздастся ли знакомый звонок в передней.
Я так умилился, что готов был расплакаться, и уже не шел, а почти бежал. Благодарение Богу, конец был немалый, взять же извозчика я как-то не сообразил, а потому, пока я домчался до нашего дома, нервы мои значительно успокоились и мозги стали работать более или менее правильно. Берясь за ручку нашего звонка, я настолько пришел в себя, что даже удивился, как могла зародиться у меня в голове подобная нелепая идея.
- Хорош бы я был в роли кающейся Магдалины,- усмехнулся я сам над собою.- Вот бы эффектную штуку отмочил, могу сказать.
Я застал жену не в будуарчике, как предполагал, а в столовой; она сидела под висячей лампой и аппетитно ужинала. Против нее на стуле, сидя на задних лапках, облизываясь и усиленно помаргивая, изнывал ее любимец, кудлатый Джек, а Матроска, рыжий, массивный кот, комфортабельно развалясь на коленях, тихо мурлыкал и презрительно щурился на волнующуюся собачонку. Его усатая мордочка, казалось, так и говорила:
- Охота тебе из-за какого-нибудь жалкого объедка так беспокоиться, визжать и надрываться, бери с меня пример, видишь, как я философски отношусь к подобным ничтожным вопросам жизни.
- А вот и ты,- весело воскликнула Маня, подняв на меня свое розовое, свежее личико с замаслившимися от еды губами.- Где это ты пропадаешь, с утра нет, я ждала, ждала тебя и чрез то почти не обедала. Вот теперь ужинаю, не хочешь ли и ты за компанию? У нас сегодня превосходная телятина, наша чухонка из деревни привезла.
Я взглянул и увидел, что перед женой, действительно, стоит тарелка с тонко нарезанными ломтиками телятины, точь-в-точь как часа три тому назад у Огоневой. Подобное совпадение показалось мне довольно курьезным.
"Телятина в роли тени Банко, преследующей Макбета",- подумал я.
- Сегодня, видно, телячий день, чтоб черт ее побрал,- сорвалось у меня,- куда ни придешь, везде телятина, и находят люди вкус в подобной мерзости.
- А разве тебя уже угощали где телятиной? - спросила жена.- У кого же?
- Угощали, провались она совсем,- усмехнулся я, а сам в то же время подумал: "Недостает только, чтобы эта разанафемская телятина выдала меня, как журавли убийц Ивика"29
Вы, журавли под небесами,
Я вас в свидетели зову.
Да грянет привлеченный вами
Зевесов гром на их главу...
. . . . . . . . . . . . . . .
Арсений, слышишь крик в дали,
То Ивиковы журавли - ...
- Что? Ивик? - все заколебалось,
И имя Ивика помчалось
Из уст в уста, шумит народ,
Как бурная пучина вод...
. . . . . . . . . . . . . . .
К суду и тот, кто молвил слово,
И тот, кем он внимаем был30.
Припомнились мне отрывки чудного стихотворения Жуковского, и я невольно улыбнулся. Увлеченная своею телятиной, Маня не обратила внимания на мою улыбку и не стала больше расспрашивать.
- Федя,- начала она вдруг, час спустя, приготовляясь уже ко сну,- знаешь ли, мне последнее время что-то особенно грустно на душе, сама не знаю отчего, я даже плачу иногда, вот и теперь так бы заплакала. Отчего бы это?
- Блажишь, а может быть, чем и больна... должно быть, нервы разгулялись. Ты бы к доктору сходила.
- Что доктор, доктора не помогут, это просто, должно быть, предчувствие, мне все кажется, вот-вот совершится что-то для меня ужасное, какая-нибудь беда... знаешь, я, должно быть, умру.
- Конечно, умрешь, неужели ты воображаешь быть бессмертной или, подобно пророку Илье, живой быть взятой на небо.
- Ты все шутишь, а я чувствую, что скоро умру, очень даже скоро.
- Э, глупости, с чего тебе умирать, ты нас всех переживешь.
- Я сои такой видела, будто бы наш Матроска бросился на меня и вырвал мне сердце, и кровь пошла, много, много крови, но не из сердца, а из горла...
- Ты, кажется, начинаешь походить на замоскворецких купчих, тем с жиру да с праздности всякая чепуха снится. Я знавал в Москве лавочницу, так та все жаловалась, что, как заснет, ей все черный таракан снится, с большими усами. Приползет это он, анафема,- повествовала она всем и каждому,- приползет, а мне, стало быть, боязно, так боязно, так боязно, что хоть жизни решиться. "Чего же вам боязно, Голиндуха Павсикакиевна? - спрашивали ее.- Эка невидаль - черный таракан, их у вас в квартире, поди, видимо-невидимо".- "Есть грех, поразвелись, проклятые,- отвечала она,- я их и кипяточком обваривала, и скипидарцем, не пропадают, хошь плачь, а намеднясь просфору, ироды, источили, что мне странничек с Афона принес в запрошлом году, я уже и то с той-то обиды ажио плакать пытала. А только все ж те-то, стало быть, тараканы обыкновенные, как им быть следует, а энтот, что мне в сонном видении снится, быдто даже совсем и на таракана не похож, а больше того на гусарского ахвицерика смахивает, и в мундире таком со шнурочками, и штаны красные, из себя чернявый такой, ну точь-в-точь как тот брунетик, что супротив нашего дома квартирует, у него еще денщик рябой такой, точно его черт, прости Господи, требухой ударил, вот диво-то в чем". Это, изволишь ли видеть, она днем на сумских гусар, что в Москве стоят, глаза пялила, ну ночью они ей и снились в виде тараканов, особливо после того, как она за ужином целого поросенка с кашей съест да индюшкой закусит. Вот и ты, не ходишь ли очень часто к Адмиралтейству, что тебе "матросики" снятся ночами.
- Странное дело, отчего ты перестал теперь по-человечески говорить со мною. Помнишь, в первый год нашей свадьбы, как ты внимательно прислушивался тогда ко всему, что бы я тебе ни говорила, а теперь только подтруниваешь. Умен, видно, очень уже стал, литератор. "Скоропадент", как тебя наш старший дворник зовет.
- Ты ему скажи не "скоропадент", а "ликпатер", это, мол, чином выше.
- Смейся, смейся, а все же-таки я всегда скажу, что ты стал гораздо хуже, я и полюбила-то тебя единственно за то только, что прежде в тебе души много было, теперь же ты стал какой-то деревянный, ничем не проймешь.
- Осатанел, мать моя, осатанел. Года такие подходят. Не век же аркадским пастушком быть.
- Хорошо бы, если бы действительно года, а только сдается мне, у тебя что-то да есть на душе. Сердце чует, мудришь ты что-то?!
Она замолчала и задумалась. У нее была привычка, когда ей взгрустнется и не спится, свертываться клубочком и застывать на целые часы. Лицо ее оставалось совершенно неподвижно, точно восковое, ни один мускул, бывало, не дрогнет, только глаза, становившиеся в такие минуты еще больше, медленно блуждали по всей комнате, словно бы отыскивая что-то. Состояние это было подобно сну с открытыми глазами. Потом она никогда не могла вспомнить, о чем она думала, если же что и припоминала, то весьма фантастическое. Однажды, например, после двухчасового такого лежания она вдруг заметила мне: "Как жаль, что меня не учили музыке, я вот сейчас лежала и все слушала какую-то чудную, чудную мелодию, только не поняла на каком инструменте, похоже на мандолину, но еще полнее и гармоничнее!"
Впоследствии, когда она заболела, подобное состояние стало появляться все чаще и чаще, причем и грезы ее делались все фантастичней и страннее. Ей представлялись целые картины и образы, и она часто сожалела о неумении своем рисовать.
- Если бы я была живописцем,-говорила она задумчиво,- сейчас бы нарисовала рай, каким он был, я так живо представляю его себе. Деревья такие высокие, тенистые, пахучие, темно-зеленые, точно из плюша, свет такой прозрачный, золотисто-розовый, яркий, а между тем глаз не режет, звери между кустов бродят, но не такие, как в зоологическом саду - грязные, дурно пахнущие, злые,- а напротив, чистые такие, спокойные, столько в них благородства и красоты, столько грациозной простоты в движениях...
- Ну, а какими тебе кажутся Адам с Евой? - полюбопытствовал я.
- Адам с Евой? Я их что-то не вижу.
- А ты присмотрись хорошенько,- подтрунил я. Но Маня мои слова приняла едва ли не за серьезные, она на минуту замерла в своем оцепенении, словно бы вся сосредоточилась, устремив глаза в одну точку.
- Ну что, видишь?
- Вижу. Только странно, говорят, будто бы они были рослые, грубые, могучие, а мне они представляются не больше, нашей Лельки, и такие легонькие, прозрачные, так проворно бегают, словно летают, и все вместе... обнявшись, ни на минуту не разлучаются.
- Это тебе чудятся, должно быть, сиамские близнецы, те тоже все вместе ходили, не разлучались,- шутил я.
- Да, вместе,- продолжала она, не обращая внимания на мои шутки,- и знаешь ли, что страннее всего, у них точно одно лицо, т. е. лиц-то, собственно, два, но выражение их одно: один улыбнется и другой вместе с ним, один смеется и другой... все вместе, одновременно.
- Ну, матушка, тебя, кажется, скоро в сумасшедший дом везти придется,- подсмеивался я, а у самого сердце рвалось, глядя на ее осунувшееся, истомленное личико с яркими роковыми пятнами на скулах вместо румянца.
"Скоро, может быть,- думалось мне тогда,- ты воочию увидишь свой рай". А она тем временем со всеми мельчайшими подробностями старалась живописать мне представляющиеся ее воображению цветы, землю, растения...
Впрочем, все, что я только что рассказал, случилось позже, в период ее болезни. В описываемое же время Маня была, по-видимому, совершенно здорова, она только немного похудела против того, какою она была первые годы нашей семейной жизни, но эта легкая бледность, как бы томность, еще больше красила ее, придавая всей ее фигуре особую легкость и нежность, "воздушность", как говорил один мой знакомый художник из неудачников.
Долго не мог я заснуть в эту ночь, припоминая до мельчайших подробностей все случившееся.
"Нет никакого сомнения,.- думал я,- Огонева смеется надо мною. У нее нет ровно никакого чувства ко мне, даже простого расположения, иначе она не позволила бы себе так зло издеваться надо мною, над моими чувствами. Как долго бы ни продолжалось наше знакомство, отношения наши не изменятся, я никогда для нее не буду ничем иным, как объектом для всевозможных ухищрений по части кокетства; глупо и недостойно будет с моей стороны, если я и на сей раз не удержусь и опять пойду к ней... Нет, этого не должно быть ни за что, ни за что".
Приняв наконец твердое и непоколебимое решение, что бы ни случилось, порвать раз навсегда даже всякое знакомство с Огоневой, и сердцем почувствовав, что на этот раз решение мое не изменится, я наконец заснул с облегченной душой.
Как я решил, так и сделал, и на другой день уже не пошел к Вере Дмитриевне, а прямо со службы возвратился домой. Мане в этот день что-то нездоровилось, и мы весь вечер провели вдвоем.
Из всех наших классических писателей жене моей более всех нравился Гончаров, а из произведений его - "Обрыв". Роман этот в своей жизни она прочла три или четыре раза и знала чуть ли не наизусть. В тот вечер, я живо помню, мы читали с ней вслух и именно то место, где Райский убеждается в падении Верочки.
Я читал, жена слушала, изредка вставляя свои замечания. Кстати, у Мани была чрезвычайно развита чуткость понимания психологических положений, странно даже было, как такое молодое, малоопытное существо могло иметь такие, подчас глубоко верные, взгляды на жизнь, со всеми ее разнохарактерными и разнообразными явлениями.
Как в природе перед грозою наступает полное затишье, так и в человеческой жизни перед часами и днями горя, борьбы и отчаяния бывают часы и дни жизнерадостной тишины и спокойствия. Этот вечер был именно одним из подобных затиший перед бурей.
На следующий день, только что успел я прийти в контору, как получил от Огоневой через посыльного записку следующего содержания:
"Я сегодня уезжаю,
но раньше мне необходимо вас видеть,
если можете, приходите сейчас,
и уже во всяком случае не позднее 5-6,
я буду вас ждать, повторяю, мне крайне
нужно повидаться с вами