Письма из Москвы в Нижний Новгород
И. М. Муравьев-Апостол. Письма из Москвы в Нижний Новгород
Серия "Литературные памятники"
СПб, "Наука", 2002
Письмо первое
Письмо второе
Письмо третие
Письмо четвертое
Письмо пятое
Письмо шестое
Письмо седьмое
Письмо осьмое
Письмо девятое
Письмо десятое
Письмо одиннадцатое
Письмо двенадцатое
Письмо тринадцатое
Письмо четырнадцатое
Письмо пятнадцатое. Сельская жизнь
Продолжение писем в Нижний Новгород. Письмо 1
Расставаясь со мною на берегах Волги,1 где мы вместе ощутили столько разнообразных чувствований, сначала уничижения, трепета, потом надежды и наконец полного торжества, ты поручил мне, друг мой, описать тебе состояние, в котором я найду Москву, и сообщить заключения о будущем ее в рассуждении населения, отстройки и вообще состава общества. Трудную ты возложил на меня комиссию, к которой я не знаю как приступить и не ведаю с чего начать.
Приезжай сюда сам, и увидишь, что русскому с русским сердцем и душою в обращенной в пепел Москве не так легко говорить о ней, как то нам казалось издали. Здесь - посреди пустырей, заросших крапивою, где рассеянные развалины печей и труб свидетельствуют, что за год до сего стояли тут мирные кровы наших родственников и сограждан, - здесь, говорю я, ненависть к извергам-французам {Нынешнее слово француз - синонима чудовищу, извергу, варвару и проч. такого рода: следственно, избегая плеоназма, я впредь буду употреблять которое-нибудь из них; во всяком случае оно будет значить: нынешний француз. - Соч. (Далее, если нет специальной пометки, все пристраничные сноски и шрифтовые выделения текста принадлежат автору, а переводы с указанием языка - в скобках - составителю. Ему же принадлежат примечания к "Письмам" на с. 231-265. - Ред.).} объемлет сердце, и одно чувство мщения берет верх над всеми прочими.
Когда душа наполнена столь живыми ощущениями, тогда язык не в силах выразить ее движений. Итак, друг мой, довольствуйся на первый случай не тем, чего ты требовал от меня, - довольствуйся не описанием Москвы, a описанием безо всякого систематического порядка впечатлений,2 которые зрелище ее на меня произвело. Москва, по мнению моему, в виде опустошения, в котором она теперь является, должна быть еще драгоценнее русскому сердцу, нежели как она была во время самого цветущего ее положения. В ней мы должны видеть величественную жертву спасения нашего и, если смею сказать, жертву очистительную. Закланная на олтаре Отечества, она истлела вся; остались одни кости, и кости сии громко гласят: "Народ Российский, народ доблестный, не унывай! Доколе пребудешь верен церкви, царю и самому себе, дотоле не превозможет тебя никакая сила. Познай сам себя и свергни с могучей выи своей ярем, поработивший тебя - исполина! - подражания пигмеям, коих все душевные силы истощились веками разврата. Познай себя! а я, подобно фениксу, воспарю из пепла своего и, веселясь о тебе, облекусь во блеск и красоту, сродные матери градов Российских, и снова вознесу главу мою до облаков!" - Так я слышу глас сей...
А ты смеешься надо мною, что с самых первых строк я ударился в декламацию; но, друг мой, вспомни о том, что мы говаривали в Нижнем. Не соглашались ли мы в том, что нельзя теперь о России ни писать, ни даже говорить слогом обыкновенным? И как тому быть иначе? В событиях нашего Отечества все чудесно: как будто читаешь Ариоста.3 Европа вся опрокинулась на нас. Полмиллиона (со времен Дария,4 число людей невиданное под одними знаменами) вторгается в наши пределы под предводительством разбойника, пространство земли на тысячу верст потекло кровию, огонь и меч опустошают города и села, Москва - столица! - пылает, и злодей, осклабясь на зарево ее, мечтает: нет более России! Нет, злодей! Есть Россия, и будет, а твоих пятьсот тысяч рабов не стало: их кости рассеяны по земле, ими опустошенной, и ты, покрытый срамом и проклятиями, бежишь, во свидетельство пред вселенною, что слава твоя - лишь смрадный дым, а Россия, как скала гранитная, непоколебима, доколе пребудет верна Богу и себе!
Истинно все чудесно у нас! Какой народ! Какие в нем силы телесные и душевные! Пространство земли нашей - семнадцать миллионов квадратных верст; народонаселение - сорок четыре миллиона, из которых сорок миллионов одним языком говорят, одним крестом крестятся!.. И думают, что есть здравый смысл у человека, вздумавшего мерить такую империю, какова наша, тем самым масштабом, который он прикладывал к Пиемонту, Виртембергу, Саксонии и проч.?
Не могу не вспомнить при сем случае презабавного признания, которое мне сделал некто Господин П...., бывший американским посланником в М.... Он звал меня к себе обедать. На вопрос мой, кто еще будет у него обедать, он отвечал: "Весь дипломатический корпус: российской и английской посланники". - "Как? - прервал я речь его, - разве вы в дипломатическом сословии признаете только посланников русского и английского?" - "Почти так, - продолжал, улыбаясь, П...., - я, американец, привык взглядом на карту судить о державах; например: на древнем материке я вижу, что почти весь север его под Россиею, и говорю: вот исполин-держава! Она то, что мы в Северной Америке. Я вижу Китай - и это держава. Англия, хотя не велика пространством, но зато владычествует на морях и повелевает в обеих Индиях, в Африке и пятой части света - вот прямо держава! Испанию {Это было говорено в 1805 году.} я примечаю не в Европе, а в Мексике и Перу.5 Португалии я бы и не доискался на карте, если б она не лежала последняя на западном краю Европы и не смотрела на Бразилию.6 Прочее же все у вас (говоря о европейцах) обветшало, износилось; нравственный и политический маразм {Так называется во врачебной науке сухотка, т. е. крайняя сухость и увядание всего тела.} истощил все душевные силы и довел до такого единообразного ничтожества, что, так как у всех покрой платья один, так точно и физиогномия характера одна же: эгоизм и рабство. При таких обстоятельствах Бонька (Boney, - так называл он Бонапарта) вздумал основать великую империю свою и глотает своих робких и малодушных соседей, но и ему, наконец, подавиться. Сила Франции - судороги, а гений властелина ее - не благоразумие, а дерзость, и так
Vis consilii expers mole mit sua! {*}7
{* Т. е. Сила без благоразумия сокрушается под собственною своею тяжестию.}
Ты прав, Господин П...! И что здравый твой американский рассудок предузнал, то 1812 год оправдал в полной мере. На Бородинском поле погребена мнимая непобедимость французов; в Кремле Бонька сложил с буйной головушки своей оскверненный им венец, а пятьсот тысяч разбойников его обрели погибель от роковой для всех врагов наших Москвы, о которой можно с Клавдианом сказать:8
Hanc urbem insano nullus qui Marte petivit
Laetatus violasse redit nec numina sedem
Destituent {*} - -
{* Никто из напавших на сей город безумною бранию не возвращается, радуясь, что осквернил оный. Боги не оставят обители своей.}
Не правда ли, друг мой, что сии Клавдиановы слова не столько Риму приличны, как Москве? - И в самом деле, кто из врагов, разорявших ее, мог веселиться ударами, ей нанесенными? - Татара? Они под пятою России. - Поляки? Участь их всем известна. - Французы? Им-то, кроме сбывшегося, я предвещаю годину, противу всех врагов наших ужаснейшую. Позволь мне на минуту быть пророком. Вот! Я уже стою на треножнике; власа на главе вздымаются, изменяется цвет в лице; присутствие божества теснит дух в груди моей. Deus! Ecce Deus? {Бог! Это Бог! (лат.).} - Послушай! Не пройдет целого века, и французская нация исчезнет. Политическое ее чудовищное бытие, несовместное с целостию общества человеческого, уже двадцать лет как обрекло ее уничтожению и довело все племена, все роды до такого противу нее раздражения, что погибель ее соделалась почти необходимою для общего спокойствия. Приговор: delenda Francia! {Истребить Францию.}9 во всех сердцах, если еще не у всех в устах; он исполнится, и тогда развратнейший изо всех народов представит собою ужасное позорище на театре мира. Останки его, скитающиеся по свету, будут вопить, подобно Фезею в Вергилиевом аде:
Discite justitiam moniti et non tempere Divos! {*}10
{* Научитесь (смертные) творить правду и почитать Богов.}
- и докажут примером своим, что без веры общество человеческое, как бы оно сильно ни было, долго существовать не может. - Жиды, хотя и без Отечества, но имеют некоторое политическое существование: религия служит узлом, связующим бродящее их общество; французам же не предстоит и подобного сему жребия.
Одно им остается - быть особливым родом цыган: старые меняют лошадей, ворожат, пляшут; новые будут делать помаду, чепчики и учить - танцовать, но не языку своему, которому честь пройдет чрез сто лет даже и у нас. - Верь пророчеству моему, и прощай!
Нет, друг мой, я не в состоянии был ужиться в Москве. С утра до ночи иметь перед глазами развалины - не времени следы, но неистовства врагов наших; беспрерывно воображаю себе, что здесь они томили тяжкою работою несчастных наших сограждан, здесь оскверняли храм Божий, тут ужасными истязаниями вырывали последний кусок хлеба, последнюю надежду отчаянной матери с грудным младенцем ее, - там изнуренного болезнью и горем старца, мучили, допрашивая, где сокрыто мнимое сокровище, повсюду жгли, повсюду грабили... Нет, это такая пытка, которая ни с чем сравниться не может, и я, будучи не в силах долее сносить ее, решился выехать из города и поселился в Петровском.
Здесь я дышу свободнее; все по-старому, все на своем месте. Те же поля пред домом, тот же лесок налево, на тех же окнах ласточки свили гнезда свои: дела рук человеческих преходящи, а природа неизменна, как творец ее. Эта мысль оскорбительна для Наполеонов-зажигателей; им, конечно, хотелось бы и вселенную оставить по себе в развалинах; но для тех, кои только желают тихомолком перейти долину жизни, созерцание спокойной, не изменяющейся природы утешительно и отрадно.
Когда в безоблачную ночь я сижу на крыльце и любуюсь царствующей вокруг меня тишиною, с каким восхищением сравниваю я тогда спокойствие природы с мятежностию человеков! - Один Корсиканец Бонапарте удобен разрушить мир в целой половине земного шара, а в небесном пространстве несчестные миры катятся по эфирному своду, и один другому пути не препинает; движутся в безмолвии и повинуются вечным законам порядка. - Как Лаланд мог быть безбожником?1 Я бы этому не поверил, если б сам не знал, что он точно был таков.
Когда третьего года явилась звезда, "сыплющая с ужасных власов своих войну и мор на землю", как говорит Мильтон,2 - from his horrid hair shakes pestilence and war - или просто сказать, когда я в первый раз увидел комету, знаешь ли, какое странное чувство - не скажу: тревожило меня - а как-то шевелило мое сердце? Мысль о возможном разрушении вселенной казалась мне страшною потому, что я бы мог пережить, хотя на минуту, понятие мое о бесконечности мира и быть свидетелем начинающегося беспорядка на небе, где я привык видеть существенный порядок и почитать его вечным. - Из сего ты можешь заключить, что я не таков, как Поппе,3 не жалуюсь на то, что после меня все пойдет так же хорошо, как и при мне шло: "что солнце так же будет ярко, так же светло небо, так же зелены луга". {Мысль эту выразил Поппе, не помню в каком-то письме, кажется, незадолго перед смертью его писанном; следующие же стихи из Элегии Уеста, Греева друга.4}
- - What if this face be seen no more
The world will pass as cheerful as before;
Bright as before the day-star will appear,
The fields as verdant and the sky as clear. {*}
{* Когда этого лица больше не будет,
Мир будет так же весел, как и прежде.
Как прежде, взойдет яркое солнце,
Поля будут зеленеть и небо будет ясным (англ.).}
Нет, я не таков! Напротив того, я утешаюсь мыслию, что чрез некоторое время, когда меня уже не станет, солнце будет греть и освещать поколение, противу нынешнего счастливейшее, которое не из собственного опыта, но только по преданиям будет проклинать Наполеона- Пугачёва.
Ты, друг мой, еще в Нижнем заметил мою меланхолию, которой прежде во мне не бывало. Это правда; она здесь усилилась, а началась с прошлого августа, как я приехал в Москву. И могло ли быть иначе! - Престольный древний град за три месяца назад вмещал 600 тысяч жителей спокойных и счастливых; я увидел вдруг его опустевшим, как после моровой язвы; видел улицы его и площади, покрытые ранеными собратьями нашими, лившими кровь свою за нас на Бородинском поле! Я видел... Нет! этого я никогда не могу вспомнить без ужаса - я видел зарево пылающей Столицы! -
Видел всю дорогу от Москвы до Владимира, усеянную гражданами, ищущими спасения в бегстве;5 видел - с грудными младенцами, бледных матерей, в отчаянии подъемлющих к небу слезами наполненные глаза; видел на одной повозке целые семейства, вчера - богачей, сегодня - нищих, в рубищах и без пропитания; видел телеги, наполненные израненными, умирающими пленными, которые на трех или на четырех разных языках проклинали коронованного их разбойничьего атамана; повсюду видел уныние поселян, трепет жен и детей их; повсюду слышал стон, рыдание и вопль - одним словом, нравственное зло представилося мне в самых ужасных, отвратительных чертах его...
Всемогущий!.. Судьбы твои неисповедимы, и как могу я осмелиться их испытывать? но - ты милосерд, а я человек, творение твое, я стражду, я слаб - ты простишь мне, что я дерзнул тогда вопросить тебя: к чему зло в мире? - Сотри с лица земли тирана, проливающего с удовольствием кровь человеческую; карай богача, тебя забывшего, утопающего в неге, нечувствительного к состраданию: но бедный поселянин, коего целая жизнь труд и забота, который, кроме отдыха в усталости, другой роскоши не знает - этот чем мог прогневать тебя, долготерпящего? а я видел их целые тысячи, лишенных крова, пропитания, скрывающихся в лесах, в жилищах зверей - от подобных себе человеков, сделавшихся хуже диких зверей.
Ах! друг мой, видно, что со времен Троянской войны, о которой говорит Гораций:
Quiquid dеlirant redes, plectuntur Achivi {*}6
{* Что б ни творили цари-сумасброды - страдают ахейцы (лат.).}
- до нынешней поры люди все те же люди! Скажи, что за странное, непостижимое творение человек? - Разобрать его в единстве нет ничего совершеннее: что может быть глубокомысленнее Невтона,7 мудрее Сократа, умнее Аристотеля, добрее Марка Аврелия,8 великодушнее Екатерины! -
Потом рассмотри того же человека в совокупности - и выйдет совсем иное. Не говоря уже о черни, которая везде и всегда или волк, или вол, или овца, возьмём в пример таких людей, которых мы привыкли называть лучшими, воспитанием, дарованиями, одним словом, всем тем, что отличает человека в обществе; соберем таких сотню вместе и дадим им полную волю судить, рядить и управлять: что из того последует? Отборные люди наши сделаются хуже обыкновенных; рассудок их покорится страстям; дарование употребится во зло, и выйдет - Французское народное собрание. Странное противоречие! Человек сотворен для общества - в этом нет сомнения, а в обществе-то он и заражается пороками, истребляющими общество.
Откуда произошла война?.. Война, скажут мне, во всей природе. - Да, между разнородными, а между подобными себе где она, кроме как у людей? Волк не давит волка; овца овцы не ест: один человек употребил все способности, приобретенные им в обществе, для того, чтобы усовершенствовать искусство истребления подобных себе человеков. В руках его война сделалась промышленностию. Тут никакая страсть не действует; итальянец, вестфалец, виртембергец приведены за несколько тысяч верст от домов своих, чтоб умереть на Бородинском поле: потому ли, что они были движимы мщением и ненавистью противу России? Ничего не бывало! - Все дело состоит в том, что Наполеон, фабрикант мертвых тел, имеющий на ежемесячный расход свой по 25 тысяч французских и союзничьих трупов, захотел сделать мануфактурный опыт и из оного узнать, сколько именно русских трупов и во сколько времени он произвести может посредством полумиллионной махины своей... Бедное человечество!
Из всех сих размышлений какие выведем мы заключения? - Одно то, что Провидению угодно было на все, принадлежащее человеку, положить явную печать необходимости в непосредственных сношениях его с Творцем - в сношениях, которые мы иначе называем религиею.
Сколь сей дар небесный ни изменялся, переходя от истины к заблуждениям и обратно, но цель его, от начала мира и до сих дней, одна и та же. Деизм, политеизм, исламизм - и сколько ни есть исповеданий, все они различествуют между собою по одному только наружному виду, в существе же они одно и служат к одному.
Посему-то мне кажется, напрасно говорят: теократия была у одних евреев, - нет! она везде, где есть правительство, а не насильство. Деспотизм, Монархия, Олигархия, Аристократия, Демократия, - назови, как хочешь, везде действующая первая пружина - Бог. Где он сообщается с людьми посредством религии, там процветают и все добродетели нравственные и гражданские: любовь к Отечеству, повиновение законам и властям; там правда в судах, мужество на поле брани, в трудах терпение, в правлении разум.
Одним словом: Бог судия и бессмертие души - тайное соглашение всех народов, основа всех религий от начала мира - вот понятия, которые служат узлом, связующим все общества человеческие. Послабнет узел, послабнут и связи общественные; расторгнется - и все станет кверху дном, как мы то видели и еще видим во Франции и по сей день.
Моя система, для меня по крайней мере, прочна и утешительна: Галлева, признаюсь, гораздо проще и решительнее. Если бы спросить этого черепослова-мудреца: зачем целые восемь лет кровь льется по всей Европе? Зачем полмиллиона разноплеменных воинов хлынули с запада на восток и пришли в Россию жечь, грабить и опустошать ее? Зачем древняя столица, Москва, стала жертвою пламени? Он бы на все эти вопросы отвечал наотрез: потому, что в 1769 году родился в Корсике некто Наполеон, у которого на черепе следующие приметы: желвак, как рог, на самой средине лба - знак неслыханной дерзости; на темени глубокая впадина - знак презрения и ненависти ко всему роду человеческому; у левого виска шишка - страсть видеть текущую человеческую кровь; между бровями два возвышения - знаки вероломства и... Постой, господин Галль!9 мне уже кажется, я все это вижу! - Ах! с каким удовольствием подержал бы я в руках своих Бонапартов череп!
Ты упрекаешь меня, друг мой, в том, что я слишком сержусь, слишком браню французов: оно, может быть, и правда, и я готов буду признаться в излишестве, только с тем, чтоб ты сперва показал мне, как, в подобном случае, можно быть - умеренным. Слова, выражения мыслей, должны ли быть, сколько возможно, соразмерны с движением души того, который их произносит? - Буде оно так, то зачем почитать бранью, естьли я называю французов неистовцами, извергами, чудовищами? Я точно так же поступаю, когда называю розу - алою, свинец - тяжелым, перец - горьким: я говорю то, что чувствую, и вызываю все Академии в свете, даже Парижский Институт,1 доказать мне, что я неправ. Укоряя меня в недостатке умеренности, ты, друг мой, забыл безделицу: забыл, что я живу в Москве, окружен памятниками злобы французов противу нас, где быть умеренным в чувствах к неистовейшим врагам нашим значит, по моему заключению, то же, что быть колодою, а не человеком. Боже упаси меня от такой умеренности, хотя бы она и добродетелью называлась! Но я скорее соглашусь с Дантом, который в аде своем выдумал особливой лимб для этаких холодных философов,2 добрых, умеренных людей, которые могут не ненавидеть виновников гибели Отечества своего.
Не помню, кто-то умный человек сказал: "Возьми француза наудачу, перегони его в кубе, выйдет - парикмахер". - Я всегда соглашался с этою мыслию и с тех пор, как чувствую себя, презирал нынешних французов всеми силами души моей. Не говорю я о том, что они были при св<ятом> Лудовике, о просвещении в век Лудовика XIV:3 это для меня древняя история. С тех же пор, как я себя помню, французы представлялись моим взорам то мятежными гражданами, то подлыми и низкими рабами. Сперва, в буйном исступлении самовольства, - поражающими друг друга; потом, сделавшись орудием тирана, ведущими неистовейшие войны противу всех народов, с тем, чтобы и их подвергуть тому же рабству, в котором они сами пресмыкаются. И все эти перемены произошли в течение 20 лет... Но что я говорю, 20 лет? - нескольких месяцев! Я сам был свидетелем перехода их от республики к тирании, сам был в Париже в то время, когда Корсиканец начал заносить ногу свою на трон Генриха IV4 - видел, глазами моими, на публичных зданиях не стертые еще надписи: "Liberté ou la mort!" {Свобода или смерть! (франц.).} - когда как горделивейшие из республиканцев начинали уже лизать Наполеону руку; когда Мартышка-Сегюр {*}5 за щастье поставлял распоряжать этикетом нового львиного двора; когда знатнейшие породою барыни добивались чести служить Баррасовой наложнице;7 когда люди {Оба чужестранцы; один из них уже умер} - и это выговариваю с прискорбием - люди, которых отличала Екатерина Великая, забыв прежнее достоинство свое, ползали у ног разводной жены Леграна (Legrand), бывшей тогда еще не женою, а наложницею Талейрана.8
{* Сегюр, сын маршала французского, бывший посланником при нашем дворе, проповедник свободы во время республики, при Бонапарте удостоен был должности - Церемониймейстера. - Кто при этом не вспомнит забавного Касти?6
Tu poi creato gran-Cerimoniere.
Un grosso Bertuccion,
Si vuol, che clesse guello scimiotto
Al cerimenial le leggi prime,
E avesse a certe regole ridotto
Quel mestiero scimiatico sublime,
E riposte etichette e riverenze
Nella categoria della scienze.
(Ты смог стать великим церемониймейстером,
Жирная обезьяна,
Нужно было, чтобы этот урод
Довел требования церемониала
До педантических правил.
Какое изысканное ремесло
Возводить церемонии и реверансы
До категории науки (итал.).)}
Никогда не забуду, что в то самое время, как только начинал составляться новый двор Царю-Тигру (тогда еще под званием первого консула), случалось мне повстречаться с Касти, {Сочинитель поэмы "Gli animali parlanti" ("Говорящие животные" - итал.).} с которым я был довольно коротко знаком. "Gli animali parlano!" {"Животные заговорили!" (итал.).} - сказал я ему, а он мне в ответ:
... е quante
Bestie per servir una bestia sola! {*}
{* Сколько зверей, чтобы служить одной скотине! (итал.).}
Несколько веков разврата потребны были на то, чтобы приучить потомство Гракхов ползать у ног Тиверия;9 во Франции это делается скорее: сего дня издается закон, которым осужден на смерть всяк, кто только осмелится предложить восстановление Монархии, а на другой день все стадо французское уже лежит у ног пришельца и присягает ему в вечном рабстве. - Каков народ? - Natio comoeda est! {Это народ комиков (лат.).}10
До сих пор я рассматривал нынешних французов со стороны их презрительности; теперь позволь взглянуть на них как на извергов, заслуживающих ненависть не только русского, но и каждого честного человека. Какими явились они в нашествии своем на нашу землю? Не ознаменован ли был каждый шаг их неистовством, ругательством над верою, над жертвами безоружными, беззащитными? - Но повторять здесь все то, что мы на этот щёт знаем, что слышали, что сами видели, было бы растравлять раны сердца, еще не закрытые: лучше опустить завесу и сокрыть от глаз наших сии предметы ужаса и мерзости. Дело теперь в том, чтобы решить вопрос: французы таковы по тому ли только, что они под начальством Бонапарта? - Конечно, нет! Наполеон в Италии был бы начальником Бандитов,11 в Испании предводительствовал бы Бандолерами, сделался бы в Германии разбойничьим атаманом; в России - Пугачёвым;12 Гейвеманом в Англии: в одной Франции он мог царствовать и - царствует. Раздраженное небо произвело его для французов, французов - для него.
Я на этих днях был в Донском монастыре; молился во храме, где за год пред сим безбожные враги держали лошадей своих. - "Разве не было конюшни?" - спросил я. - "Как не быть! - отвечал мне монах, - есть и очень хорошая, но французы предпочтительно хотели употребить церковь на стойлы лошадям". - Неужели и это Бонапартово дело? - Нет! не будем несправедливы, не станем отнимать, что следует каждому, по достоинству его. Наполеон злодей, в этом сомнения нет; а рабы его, хотя меньшего калибра, но также злодеи. Кремль взорван по повелению Бонапарта - за то сволочь его отличалась сожжением Москвы, осквернением святых храмов ее; одно и то же повторение тех же неистовств во всех пределах, куда только удалось разбойникам-французам ворваться с мечом в руках. С ним ли был Наполеон, когда, овладев Таррагоною,13 они забавлялись, толкая с городских стен в пропасть беззащитных, просящих пощады жителей? Не они ли, оставляя Бургос,14 подорвали укрепления, не предостергши о том граждан, из коих несколько сотен подавлены развалинами замка? - Последний из подвигов в Гветарии15 еще превосходнее всех вышеупомянутых: выходя из города, они оставляют зажженный фитиль, приведенный к пороховому погребу, около которого расставляют, для приманки народа, несколько бочек с вином... Вот утончение варварства и злости!.. Перо выпадает из рук моих. Ах! друг мой, и ты хочешь, чтобы я не сердился, т. е. чтобы я был равнодушным! Нет! ты не можешь этого хотеть: кто не ненавидит порока, тот близок к тому, чтобы не любить и добродетели!
Как в семье не без урода, так, конечно, и между французами есть честные люди; я сердечно сожалею о них, что они французы, а еще вдвое того жалею о (немногих, по щастию!) русских, которые до сих пор еще почитают французов примерами образованности и просвещения; предпочитают их литературу - нынешнюю! варварскую! - всем прочим, развращенные их нравы своим отцовским, чистым и непорочным; язык их - своему природному.
Я не могу не согласиться с теми, которые приписывают несказанное зло общему, между нами, употреблению французского языка: он отравил у нас главный источник общественного благоденствия - воспитание. Не говоря о важных последствиях сего злоупотребления, естьли только посмотреть на одну смешную его сторону, то можно сказать с Ювеналом,16 что Юпитеру нельзя взглянуть на нас без сердца или без смеха. И вподлинну, воспитание большей части наших дворян и дворянок не заключалось ли до сих пор единственно в изучении болтать по-французски? - На это способы были для каждого состояния, так сказать, под рукою: сорванцов-французов всегда было у нас пропасть; которому не удастся расторговаться табаком или помадою, тот идет в учители; не пощастливится француженке делать шляпки, она принимается в дом - гувернанткою; и от такого рода наставников вот обыкновенно какие плоды: в 10 лет дети забыли то, что они научились русского языка от кормилиц своих, и до того, что даже Богу молиться не умеют иначе, как по французскому молитвеннику; за то, что поют водвили, танцуют гавот и, вытараща глаза, храпят в нос тирады из французской трагедии, причем нежные родители их обливаются слезами радости... Обливайтесь, родимые! - Торжествуйте! вы нашли легчайший способ исполнять долг отцовский. К чему в самом деле служат школьное воспитание для мальчиков и прилежное образование девочки к будущим ее обязанностям хозяйки и матери семейства? Это все педантские бредни: ваша же цель состоит единственно в том, чтобы мальчика, как можно ранее, нарядить в офицерский мундир, а девочку, как можно скорее, вывозить на бал. - Два таковых поколения, и чего ожидать? - Того, что мы часто видим: русских не русских.
Отчего такое зло вкралось к нам? Давно ли стало укореняться? почему есть люди - умные и хорошие люди, - которые уверены в том, что нам нельзя обойтиться без французского языка? - Не это ли предубеждение причиною, что мы еще не далее на поприще словесности? - Вот вопросы, которые стоят того, чтобы решить их. Я за таковое решение не берусь, потому что оно свыше сил моих, а постараюсь вперед предложить тебе некоторые мнения мои о сих предметах, заслуживающих внимание всякого, кто любит Отечество свое. Посему-то желал бы я, чтобы занялись ими люди с дарованиями и беспристрастные, которые захотели бы рассмотреть заданные мною предложения со всех сторон и отвечать на них без сердца и без брани, в коих ты меня упрекаешь. Дай Бог, друг мой, чтобы и я имел причину сделаться на этот щёт умеренным! - До тех пор не мешай мне сердиться.
Голова моя была еще наполнена мыслями о том, что я писал к тебе, мой друг, в последнем письме моем, и я только лишь успел отправить его на почту, как в двери ко мне приятели мои Археонов и Неотин;1 оба с детства мне друзья; умные, ученые люди, которые много читали, а того еще лучше - рассуждали о том, что читали.
- Кстати! Добро пожаловать, дорогие гости мои! - сказал я им. - Никто лучше вас не может решить задач, которые я, сейчас только, предложил одному приятелю моему; он, конечно, сделался бы и вашим, если бы вы с ним познакомились. - Тут я прочел им заключение моего к тебе письма.
"Решить такие задачи! - отвечал Археонов, - это легко сказать, а трудно сделать. Не сам ли ты говоришь, что есть умные и хорошие люди (это выговаривал он, глядя пристально на Неотина), которые утверждают, что нам нельзя обходиться без французского языка". - "Знаю, - прервал речь Неотин, - на чей счет ты это говоришь, и благодарю тебя за приобщение меня к умным и добрым людям: в этом сословии мне будет не скучно; с первым встречусь с тобою, и как с добрым всегда буду жить в ладу, хотя осмелюсь иногда и поспорить с умным. Впрочем, спориться не есть ссориться, и я не из чего так не познаю благости Провидения, как из того, что, основав нравственность на таких началах, о которых не может быть двух различных суждений, оно представило все прочее непостоянному решению пременяющегося вкуса. Если бы этого не было, если бы заключения наши о Расине, Фенелоне и тому подобном определялись в такой строгой точности, как аксиомы в математике, тогда бы, и с умом, оставалось только зевать в обществе".
От сего начала пошел между приятелями моими разговор живой и любопытный нащёт учебной методы в нашем воспитании; разговор, в котором Археонов утверждал, что нынешний образ учения должен быть совершенно отброшен, а Неотин - что он должен быть оставлен при некоторых только переменах. Не вмешиваясь в их речи, я был только что слушателем, и как под конец французской язык сделался единственным предметом их прения, то записав, слово от слова, все то, что они на этот счет сказали, я препровождаю к тебе их заключения, ничего к ним моего не примешивая, дабы ты хоть один раз похвалил меня за умеренность.
Когда бы ты сказал, Археонов, что общее у нас употребление французского языка вредно, предосудительно, смешно, - я бы совершенно был согласен с твоими мыслями, но ты требуешь некоторым образом, чтобы французский язык был выброшен из круга нашего учения - и в этом я тебя оспориваю. - Так как можно быть истинным сыном Отечества и пить не брусничную наливку, а красное французское вино, так точно можно любить свой язык и предпочитать его чужим, не переставая зато учиться французскому, и именно для того, чтобы изящностями его литературы обогащать собственную свою. Не будем несправедливы; не станем смешивать двух разных вещей: народа и языка, которым он говорит. Первой нанес нам вред неисчислимый; кто в этом поспорит! - а второму - и это правда - мы обязаны почти всеми успехами, которые мы сделали на поприще словесности.
Кроме греков, которым небо определило быть изобретателями всего изящного в искусствах воображения, прочие все народы подражали друг другу: римляне грекам, итальянцы римлянам, испанцы итальянцам, французы тем и другим, англичане сначала наиболее итальянцам, и, наконец, немцы, явившиеся позже всех на поприще изящных письмен, могли похвалиться классическими творениями с тех только пор, как они покороче познакомились с французскою литературою. Ты согласишься со мною в этой, кажется, неоспоримой истине; итак, остается сделать один вопрос: поелику мы еще очень бедны в образцовых сочинениях и, следственно, должны искать их вне своего Отечества, то которому из всех помянутых народов должны мы преимущественно подражать? - Ответ самой простой: тому, коего литература, пред всеми прочими, изобилует примерными произведениями, а вкус в оной чище и обработаннее. - Во всех сих отношениях, конечно, французам принадлежит пальма первенства, ибо они успели во всех родах словесности и показали путь, по которому, вслед за ними, можем и мы дойти до совершенства.
Изящнейшее, благороднейшее произведение ума человеческого - трагедия - нигде так не процветает, как во Франции, и ты, конечно, не назовешь мне никого, подобного Расину, Корнелю и Вольтеру. Мольера можно по справедливости назвать основателем истинной комедии, ибо до него, не исключая и древних, не комедия была, а игрище.
В Аристофане,2 например, мы видим кощунство и личности, что при всем его прелестном аттическом языке не есть первое достоинство Талии. О Менандре мы не можем судить иначе, как по холодному его подражателю Теренцию,3 в котором мы находим сплетение приключений, довольно живой разговор и чистоту слога, но ни одного настоящего комического характера.
Плаут его повеселее;4 но чтобы посудить о нем в сравнении с Мольером, стоит только взять характер скупого в латинском комике и сличить его с французским Арпагоном,5 то и увидишь тотчас, на чьей стороне гений и истинно комическая сила. - Говорить ли тебе о Лафонтене неподражаемом,6 и который сам никому не подражал - ибо апологи фригийского мудреца и подражателя его Федра7 столько же могут почитаться подлинниками относительно к басням Аафонтена, как уродливая Кастрова трагикомедия "Сидово молодечество"8 (Las mocedades del Cid) в рассуждении Корнелевой трагедии Сида.
Но как перечесть всех великих мастеров, прославивших век Лудовика XIV, которые, как теперь, так и навсегда, останутся законодателями вкуса? - Поэзия высокая, легкая, красноречие, слог повествовательный - во всех родах они сделались образцами: и мы тому языку, на котором они писали, перестанем учиться для того, что народ, им говорящий, сделался теперь нашим врагом непримиримым; для того, что нынешние французы не похожи на то, что они были прежде, и что они столько теперь отличаются варварством, сколько прежде знамениты были вежливостью нравов и образованностию ума! - Что нам до этого за дело! -
Народ одно, язык его другое. Пусть первой, подобно римлянам при последнем их упадке, погружается во мрак невежества и варварства, - язык его, подобно же латинскому, переживет народ, останется классическим и должен быть таковым для нас, поелику, случайностию ли или по выбору, но мы уже некоторым образом присвоили его себе; следственно, имея перед собою готовое руководство к усовершенствованию нашей литературы, бросить его и искать другого - нет никакой пользы. Французский язык может остаться у нас школьным, так, как все мертвые языки, безо всякой опасности для нравов. Взгляни на Пелопоннес: в Отечестве Ксенофана живут теперь Румелийцы;9 мешает ли это эллинистам презирать рабов Дивана?10
Очень бы мешало, друг мой, если бы нынешние греки, подобно нынешним французам, столько же были вредны, сколько презрительны, и если бы они говорили тем же самым языком, на котором писал Ксенофан, - но об этом в другое время. Исследование зла, причиненного (благодаря Бога, не России, но только так называемому у нас лучшему кругу людей) общим употреблением французского языка и французским театром, - само по себе такое обширное и богатое поле для рассуждений, что если бы я только вступил на него, то не осталось бы мне ни охоты о другом говорить, ни времени возражать на предложения твои, которые, если не ошибаюсь, заключаются в следующем: 1-е, французская литература, пред всеми прочими, изобилует образцовыми сочинениями; 2-е, вкус оной есть чистейший и самый обработанный, а поелику мы уже ознакомились с нею, то нам и незачем искать для себя другого руководства и - следственно - мы должны по-прежнему держаться одной французской литературы. - Я оспориваю оба твои предложения, и если буду прав, то заключение твое рушится само по себе.
Благоговея пред великими людьми, каковы Расин, Мольер и проч., я, однако же, во-первых, не соглашаюсь, что они между новейшими писателями заслужили пальму преимущества, и даже, признаюсь, ни в одном не нахожу того творческого гения, который один дает несомненное право на первоседалище во храме муз. -
Ересь моя так дерзка, что, может быть, и тебя испугает, не только что людей, у которых пружины языка проведены к ушам безо всякого сношения с мозгом; но перестанем, хотя на час, смотреть на вещи сквозь французские очки; сбросим с себя пелены, которыми нас с младенчества окутали наши наставники, и осмелимся, в этом одном отношении, - быть Космополитами. -
Ты первого называл Расина, и я с него же начну. Он прелестен - неоспоримо; но в чем состоит его очарование? - В искусстве подражать древним и в удивительном мастерстве владеть языком своим. Отними у него то, что не его, что принадлежит Омеру, Софоклу, Еврипиду, Вергилию, Сенеке, и останется один прекраснейший механизм стиха, достоинство хотя и великое, но не то еще, которое требуется от гения-творца. Это насчет поэта; что же касается до хода трагедии, до связи ее, до характеров, до развязки, то в рассуждении всего этого мудрено еще сказать решительно, что нигде трагедия так не процветает, как во Франции. Тут дело идет не о том вкусе к изящному, который неизмеримо принадлежит вообще всем векам, всем просвещенным народам, но о том, который особенно составляется по характеру каждого народа, по нравственным его свойствам и по образу правления. Я сам, например, ничем так не восхищаюсь, как искусным представлением Расиновой трагедии, но вправе ли я от того заключить, что все непременно должны точно так чувствовать и мыслить, как я, и что напрасно предпочитают Расину - англичане Шекспира, немцы Шиллера, итальянцы Альфиери.11
Мое заключение, может статься, и несходно с истиною: кто уверит меня, что не действовало над ним сильное влияние привычек и предубеждений, с которыми нельзя справедливо судить о вещах? - Буде на это мне возразят, что привычки и предубеждения могут точно так же находиться и в других людях; тогда я изо всего этого выведу одно то, что насчет народного вкуса не должно никого ни винить, ни оправдывать; что всякий будет прав у себя и виноват, если вздумает судить о других по себе. Ипполит на сцене французской исторгает у нас, русских, слезы, а на Афинском театре греки бы расхохотались, если б услышали его открывающегося в любви к Арисии.12
Говоря о благороднейшем, изящнейшем произведении ума человеческого, о трагедии, ты, друг мой, забыл сказать о родной сестре ее, не менее благородной и изящной, - о эпической поэме. Она, конечно, есть у французов, ибо они успели во всех родах поэзии: назови ее. - Ты молчишь! - не смеешь и назвать уродливой рапсодии, холодной в стихах декламации, которой Вольтер хотел присвоить честь эпопеи.13 Как же ты не постыдился сказать, что во всех родах словесности пальма первенства принадлежит французам? - Ты забыл - кого! - итальянцев, которым мы обязаны возрождением наук, письмен, художеств и вкуса ко всему изящному; ты забыл Данта, Ариоста, Тасса - трех исполинов, оставивших далеко позади себя всех новейших эпических поэтов, и которых нельзя сравнивать ни с кем, кроме как с учителями их - Омером и Вергилием! Положим, что творения Данта и Ариоста нейдут в число эпических поэм по точному определению имени сего - но что же ты скажешь о "Освобожденном Иерусалиме"?
Не согласишься ли, что Тассо единственный поэт, который может стоять рядом с древними творцами эпопеи, и что поэма его, в рассуждении плана ее и хода, равняется с "Илиадою", по характерам же героев превосходит "Энеиду". - Нельзя, конечно, не согласиться в том, что большую часть характеров Тассо занял от Омера и что во многих местах не только подражание, но даже перевод Вергилия: но кто же не подражал отцу эпической поэзии и преемнику славы его в Риме? - Что же иное делал Расин? Не переводил ли он целых стихов из "Энеиды"? - Сожалею о тебе, мой друг, если, поверя Буало, и ты видишь в "Освобожденном Иерусалиме" одну только мишуру;14 я нахожу в нем такое чистое золото, которому подобного нет и в самом Расине твоем.
О Мольере также не соглашаюсь с тобою, чтобы должно почитать его настоящим основателем истинной комедии; очистителем ее от кощунства - это правда, но и этого много. Что же касается до характеров, хода комедии и развязки, то он занял их отчасти у древних, отчасти у испанского театра. Кальдерон и Лопе де Вега были во многом его учителями; их действующие лица в руках Мольера приноровились к Парижским обычаям, перерядились во французское платье и сделались для французов оригинальными; нам же, русским, предпочтительно нравятся потому, что и