Главная » Книги

Муравьев-Апостол Иван Матвеевич - Письма из Москвы в Нижний Новгород, Страница 2

Муравьев-Апостол Иван Матвеевич - Письма из Москвы в Нижний Новгород


1 2 3 4 5 6 7 8

мы приноровились к Парижским обычаям и перерядились во французское платье.
   Если комедия есть живое в лицах представление господствующих нравов, то каждый народ должен иметь свою комедию, по той же самой причине, что каждой народ имеет свои собственные нравы и обычаи: Ифланд15 на театре своем представляет немцов, Шеридан16 англичан, а мы - французов; потому что мы по обычаям французы, и с такими французскими, т. е. нелепыми предрассудками, что не стыдимся называть пороком того, что составляет одно из главных достоинств в немцах и англичанах, что они не обезьяны, как мы.
   То, что ты сказал нащёт Лафонтена, всего основательнее: он неподражаем. Однако же и он подражал: в рассказе его видны простота Федра, умышленное простодушие Боккачья, и если взять Ариоста и прочесть несколько вступлений к песням поэмы его,17 то можно тотчас догадаться, что манеру его учился французский фабулист.
   Будь же теперь справедлив и согласись, во-первых, что французы не во всех родах словесности успели: у них нет ни поэмы, ни истории, ни живописной поэзии (Poesie descriptive), ни пастушеской, ни даже романа своего; во-вторых, что если они могут гордиться своими Расином, Корнелем, Буало, Мольером, а особливо Лафонтеном, которому много было до сих пор последователей, а соперника еще не нашлось, - зато другие народы имеют право хвалиться такими высокими умами, каковым нет подобных во Франции.
   Не повторяя об итальянцах, - испанцы скажут: у нас Сервантес; англичане, и не упоминая о Шекспире, Мильтоне, Драйдене, Томсоне, выставят ряд историков, таковых, как Юм, Фергюсон, Робертсон;18 немцы укажут на Виланда, Лессинга, Гете, Шиллера;19 а мы, разве, не вправе гордиться нашим Державиным, которого природа одарила гением удивительным, а случайность предохранила в воспитании от робкого, изнеженного вкуса французов?
   - Так точно, друг мой, я смело утверждаю, что Державин много обязан незнанию французского языка: опутанный цветками, подделанными из атласа и тафты, не размахнулся бы никогда наш богатырь!
   Я осмелился сказать: робкой, изнеженной вкус, - и к этой смелости прибавлю еще дерзость: утверждать сказанное. - Все художества основаны на подражании природе: очарование их состоит в верности сего подражания, и тот художник наиболее выполнит необходимое условие, который, избрав предмет, будет уметь представить его взорам нашим в изящнейшем его виде, т. е. придав ему те украшения, которые сродны ему и естественны. Это французы называют embellir la nature, украшать природу: явная бессмыслица! ибо украшать природу невозможно; напротив того, лишним тщанием давать не сродные ей прикрасы значит портить ее; то, что французы же в художествах называют genre manière, {манерность (франц.).} a я - изнеженным, жеманным вкусом.
   Что французы в живописи, скульптуре, музыке заражены сим несчастным и противуположным изящному вкусом, в этом спору нет, и сами беспристрастные французы давно в том уже признались. Где требуются глаза да уши, там более найдется судей, и самый поверхностный знаток в художествах не будет долго колебаться между "Преображением" Рафаэля и "Сабинками" Давида,20 между Альбаном и Буше;21 между памятниками Маршала Саксонского и Папы Реццоника; или между операми Монсиньи и Паизелла.22
   Для того, чтобы сравнивать все эти предметы между собою, нет нужды знать ни по-французски, ни по-итальянски; довольно иметь неиспорченный вкус и верные глаз и ухо, но когда дело дойдет до суждения о разных литературах, то сам скажи, можно ли быть судьею в них и не знать тех языков, коих произведения рассматриваются как предметы сравнения? - Невозможно, как бы они хороши ни были.
   Спроси Воронихина,23 постиг ли бы он величие храма Св. Петра в Риме по одним рисункам и моделям его; спроси Егорова,24 познал ли бы он Рафаэля из Джиордановых списков? - Так точно и в общей литературе: хочешь ли иметь основательное понятие о свойствах, преимуществах и недостатках народов, наиболее в письменах отличившихся, - сперва учись их языкам; прочитай Данта на итальянском, Сервантеса на испанском, Шекспира на английском, Шиллера на немецком - тогда ты приобретешь некоторое право произносить над ними приговор, и тогда, конечно, ты не скажешь, подобно тому, что я читал в одном из наших журналов: "Долго ли немцам быть педантами?" - Долго ли нам быть невежами и бранить то, чего мы не разумеем! - Мы привыкли ко всему прикладывать французской масштаб и, что нейдет к нему в меру, отбрасывать как недостойное сравнения: таким образом и Шиллер провинился пред нами, и именно в том, что он не наблюдал необходимой (для нас только) благопристойности представить героев своих в виде французских маркизов.
   Я так за это его не виню, и обращаюсь к тому, с чего начал, скажу, что вкус изнеженности у французов господствует везде, даже и в лучших их писателях. Не говоря о других, довольно сказать, что и Расин не избавился от заразы: Пирр в "Андромахе" его, Ахиллес в "Ифигении", Ипполит в "Федре", Нерон в "Британике", - не те идеалы, которые мы воображаем по начертаниям в Омере, Вергилии, Еврипиде и Таците.25
   Они чрезвычайно хороши у Расина; можно сказать, прелестны, но все-таки из-под паллии или тоги выказываются у них французские красные каблучки. Когда же Расин, великой Расин, не ушел от упрека в изнеженности, то что же останется сказать о других: ума много, а изящной природы во всей очаровательной ее простоте - нет ни в одном. Везде натяжка; нигде нет цветов, которые мы видим в природе: наблюдатель строгой тотчас догадается, что картина простой сельской жизни писалась в парижском будуаре, а Феокритовы пастухи срисованы в опере с танцовщиков.26
   И быть иначе не может! Французы осуждены писать в одном Париже; вне столицы им не дозволяется иметь ни вкуса, ни дарований; то как же им познакомиться с природою, которой ничего нет противуположнее, как большие города! - Напротив того, в немецкой земле писатели редко живут в столицах; большая часть их рассеяна по маленьким городам, а некоторые из них целую жизнь свою провели в деревнях: зато они знакомее с природою, и зато между тем, как Фосс начертал прелестную "Луизу" свою в Эйтине,27 подражатель приторного Флориана28 в Париже, смотря в окно на грязную улицу, описывает испещренные цветами Андалузские луга или пышно рисует цепь Пиренейских гор - глядя с чердака на Монмартр.
   Вот тебе, друг мой, и возражение мое на твои заключения, и исповедь моя насчет французской литературы. - Мысли мои о ней не с прошлого года, а были таковы и до нашествия злодеев; следственно, политическая вражда никакого влияния над ними не имеет. Очень знаю, что новость моего заключения восстановит против меня тысячу земляков моих, которые ничего другого не читали, кроме французского, ничему другому не учились, как только по-французски: я противу них не употребляю никаких доводов; они были бы бесполезны, а осмелюсь только сделать одно сравнение, которое - признаюсь - хотя и взято из самого низкого рода жизни, но здесь так идет кстати, что не могу утерпеть, чтоб не сказать о нем.
   Когда в малороссийском шинке прохожий козак напьется допьяна, то жид-шинкарь, чтоб заставить гостя своего заплатить вдвое против того, что он выпил, употребляет обыкновенно следующую хитрость: он ставит у изголовья усталого и пьяного козака мальчика, сына своего, который беспрерывно над ухом засыпающего напевает: полтина! полтина! - и до того твердит полтина! - что козак и во сне слышит ее, и, проснувшись, чувствует, что она еще жужжит в ушах его. Он сбирается в путь, спрашивает, сколько должен; ответ шинкаря, разумеется, полтина; и так, хотя козак уверен в душе своей, что не мог на столько выпить, но жиденок до того накричал ему голову полтиною, что, не веря собственному своему убеждению, он платит полтину вместо четверти рубля.
   Государи мои! - простите меня великодушно за неучтивое сравнение мое, но признайтесь сами чистосердечно: не похожи ли вы на козака, а не узнаете ли вы в жиденке наставников ваших, которые вместо полтины так накричали вам уши французами, что вам, и проснувшись от сна младенчества, все слышится еще одно и то же: французы да французы!
   Дабы искоренить такое зло, надобно с того начать, чтобы переменить учебную нашу методу. Учиться новейшим языкам не только можно, да и похвально; но французскому оставаться у нас классическим, так, как он был до сих пор, - это значит то же, что убивать наши природные способности, и доколе это продолжится, мы будем оставаться в сущем младенчестве на поприще учения. Ни одна из новейших литератур не усовершенствовалась, как ты утверждаешь, от подражания новейшим же: все они, без изъятия, почерпнули красоты свои в единственном и неиссякаемом источнике всего изящного - у греков и римлян. Для того и нам давно бы пора приняться за настоящее дело, и потому я смело скажу и всегда говорить буду, что пока мы не будем учиться, т. е. посвящать все время первого возраста, от 7 до 15 лет, на изучение греческого или по крайней мере латинского языка, вместе с русским, основательно, эстетически - до тех пор мы, большая часть толпы, будем не говорить, а болтать, не писать, а лишь марать бумагу.
   Этими словами кончился разговор, а я себе на уме: и я грешный бумагу мараю. - Что же делать? Не я первый, не я последний:
  
   Scribimus indocti doctique poemata passim {*}29
   {* Мы, и ученые, и неученые, походя, сочиняем (лат.).}
  

ПИСЬМО ПЯТОЕ

  
   Разговор, который я тебе, друг мой, сообщил в последнем письме, возбудил в уме моем множество размышлений насчет учебного в Отечестве нашем воспитания. Слова Археонова: "Доколе мы не будем учиться так, как везде учатся", - наиболее привлекли мое внимание и заставили и меня рассуждать о причинах, по которым мы не учимся так, как везде учатся. - Поговорим и мы с тобою о том же; посмотрим, в чем состоит метода учения в других землях, а чтобы лучше, и, как бы сказать, одним взглядом увидеть разность, то сделаем сравнительную картину воспитания английского и нашего домашнего. Я возьму для этого двух мальчиков, уроженцев Петербурга и Лондона,1 и буду следовать за ними от семилетнего их возраста по самое окончание воспитания. Вот какая представляется взорам моим картина.
   Мальчик-англичанин в 7 лет отдается в школу, в Вестминстер или Итон2 (Westminster-School, Eaton-College), где до 10 лет он учится, сперва только читать и писать по-гречески, по-латине и по-английски; потом грамматике трех языков, и когда проходит синтаксис, то начинает уже упражняться в легоньких, по летам его, сочинениях; читая же авторов, для низших классов определенных, разбирает их аналитически - и чрез то делает первый шаг к логике. - Гимнастические упражнения его: мяч, волчок, жмурки и подобные тому детские игры с сверстниками.
   У нас к семилетнему мальчику приставляется француз-наставник, которому, вместе с питомцом его, отводятся покои как можно далее от родительских, с тем, чтобы мальчик поскорее отстал от отца и матери и прилепился всеми привычками к тому, который за 2000 руб. на год подрядился поставить в 8 лет совершенного француза. Два первые года мальчик исключительно учится болтать по-французски и забывать то, что знал своего языка. Главное попечение наставника состоит в том, чтобы ученик его правильно гнусил, выговаривая n в нос (En nazale) {"N" носовое (франц.).} - например: mon dindon {Мой дурачок (франц.).} - и когда он в этом успевает, то заставляет его выучивать наизусть некоторые басни Лафонтена, и к тому еще обыкновенно Тераменов рассказ из "Федры". Эти первые успехи, как то легко себе представить можно, восхитительны для родителей, и первый опыт - настоящее семейственное торжество. Француз с важностию вводит в гостиную питомца своего, ставит его посреди кружка сродников и знакомых; мальчик нахмурит рожицу, выпучит глазенки, ножку выставит вперед, протянет ручонку, вздохнет и начнет:
  
   A peine nous sortions des portes de Trezene {*}2
   {* Едва мы вышли из ворот Трезена (франц.).}
  
   Громкие восклицания слушателей сопровождают каждый почти стих: C'est admirable! point d'accent! pas le moindre accent étranger! {Это восхитительно! Никакого акцента! Ни малейшего иностранного акцента! (франц.).} И надобно тут заметить, что слово étranger глубоко впечатлевается в уме малютки, которому с тех же пор представляется чуждым все то, что не чисто по-французски - первый шаг к выполнению условия наставника с родителями. - Гимнастические упражнения состоят в бильбоке, в игре волана с учителем; да к тому три раза в неделю танцмейстер начинает его образовывать, т. е. заставляет его ходить на цыпочках и приседать, выворачивая врозь колени.
   Английской мальчик, с 10 до 13 лет, продолжает вышесказанное учение; но по мере успехов его в механизме языков он начинает уже вкушать плоды прилежания своего: знакомится с Омером, Плутархом, Овидием, Вергилием, Горацием, Цицероном, Титом Ливием и классическими писателями земли своей; толкует их, разбирает, переводит. Под руководством искусных профессоров здравая критика научает его судить о предметах искусства, сравнивая их между собою, а эстетический разбор образует вкус его, дает обильную пищу воображению и вперяет в него, с самых юных лет, привычку любить изящность и пленяться одною ею. В это же трехлетие начинает он заниматься отечественными историею и географиею и первыми основаниями математики. - Гимнастика вся та же; разве одно прибавляется к ней - плавание в Темзе.
   Российский мальчик, зная уже то, чему мог выучиться от наставника своего, - чисто выговаривать по-французски, от 10 до 13 лет начинает раздавать билеты учителям, которые ходят к нему по часам преподавать мифологию, хронологию, математику, географию, историю и проч. и проч., да к тому, если француз его аббат, то он с ним читает и толкует французский катехизис. Когда случится, что наставник человек весьма ученый, то ученик, сверх всего упомянутого, занимается еще выписками из писем г-жи Севинье4 и из Вольтерова "Siècle de Louis XIV", {"Век Людовика XIV" (франц.).}5 - упражнение для русского чрезвычайно полезное, ибо оно знакомит его с изящнейшими умами и любезнейшими людьми века, прославившего Францию. Ко всему этому присовокупляется музыка, да к телесным упражнениям, сверх танцов, фехтованье. - Под конец этого периода редкой мальчик находит еще удовольствие в детских забавах; он почти образован: танцует королевин менуэт и гавот6 - следственно может уже играть свою маленькую ролю в свете, и для того начинают вывозить его в театр, где развивают вкус его к изящному, и на балы, где он учится великой науке обхождения с людьми в свете; т. е. на балах.
   Англичанин от 13 до 15 лет довершает в школе начальное, приуготовительное учение свое: риторика занимает его в стихотворстве и в красноречии. Весна жизни! прекрасные лета! когда прелестнейший дар природы, воображение, столь живо и столь опасно! - В них отрок, счастливо одаренный, искусно управляемый, обогащает память свою предметами, которые сверх того, что питают душу, располагают сердце к добру и украшают разум, - но еще и навсегда утверждают в них вкус к изящному, вкус, с которым человек никогда не способен предаваться страстям, отягчающим душу, отклоняющим сердце от добра и помрачающим разум. - Почему знать! может быть, выйдет из него Томсон или Гре,7 а если готовится в нем будущий Веллингтон,8 так и тому не мешает знакомство с музами, точно так, как не мешало младшему Сципиону восхищаться стихами Омера.9
   Что же касается до красноречия, то в Англии оно необходимо нужно каждому, воспитанием образованному человеку. В каком бы то состоянии ни было, уметь владеть словом для того, чтобы убеждать в истине, утверждать в добродетели, отвращать от порока, защищать невинность, есть первое преимущество человека и первый долг гражданина; а поелику англичанин готовится быть человеком и гражданином английским, а не другим каким, то и неудивительно, что его учат всему тому, что ведет к предположенной цели.
   Сверх того, история и география всеобщие и геометрия занимают последние годы пребывания его в школе, не столько еще как науки сами по себе, но как приуготовления к наукам. - Жизнь его и забавы все те же, что были в первом возрасте, а что всего лучше, не успели еще наскучить ему.
   Русской от 13 до 15 лет оканчивает учение свое. - Ежедневно, как говорится, берет уроки от дюжины разных учителей и спешит как можно скорее выучиться: алгебре, геометрии, тригонометрии, артиллерии, фортификации, тактике; языкам: английскому, итальянскому, немецкому - только что не русскому; танцовать, фехтовать, рисовать, ездить верхом, играть на клавикордах, на скрипке и петь. Это все непременно входит в план так называемого знатного воспитания. Понял ли что мальчик в столь быстром и крутом учении - об этом не для чего спрашивать. 15 лет минуло? - Он должен быть образован, и пора идти в службу. Годен ли он в нее или нет - это опять вопрос посторонний, а одно, в чем нет ни малейшего сомнения, есть то, что француз-наставник выполнил во всей точности условие свое, следственно, ни от него, ни от ученика его нечего и требовать более. - Явное преимущество наше пред всеми в том, что мальчик у нас в 15 лет не мальчик, а уже настоящий человек.
   Правду сказать, не зрел еще ни телом, ни умом; но ничто не мешает ему дозреть и после: в службе, как говорят, он натрется, а в обществе доучится. О образе жизни его в этом последнем периоде воспитания нечего и сказать отменного: все забавы общества ему позволены, и жаль одного только, что он начинает уже чувствовать в них пресыщение; может быть, оттого, что раненько начал пользоваться ими.
   Англичанин в 15 лет оставляет школу и отправляется в Оксфорд,10 где под присмотром и руководством какого-нибудь профессора ходит на лекции в университет. До сих пор учение его было некоторым образом одно приуготовление к настоящему учению: память и воображение были способности души его, которые наиболее призывали к себе попечение учителей в школе.
   Теперь открывается поприще обширнейшее: рассудок юноши образуется, и он становится способным избрать, по склонностям, учение, необходимое к тому роду жизни, к которому он увлекается врожденными дарованиями. Из рассадника перенесенный в вертоград учености, он в первый год испытывает силы свои, способности и склонности и, узнав единожды, к чему они наиболее стремятся, прилепляется преимущественно к одной части, не оставляя, однакоже, и прочих, ибо известно ему, что в круге познаний человеческих нет ни одного, которое бы не приносило пользы и не содействовало к общей цели просвещения.
   Таким образом готовящийся защищать в Парламенте права народные предпочтительно учится отечественным истории и статистике, науке законодательства, и ежедневным упражнением подкрепляет себя в искусстве слова, столь необходимом для того, который некогда должен будет говорить, не приготовляясь, перед собранием, умеющим ценить усердие гражданина и дарование оратора. - Стремящийся идти по следам Нельсона11 или Веллингтона обогащает понятие свое всеми знаниями, принадлежащими мореходцу и полководцу. Естественные и физические науки дают пособие свое тому, который посвящает себя искусству помогать страждущему человечеству - и так далее.
   Четыре или 5 лет проходят в университетском учении, и англичанин не прежде как в 20 лет, или около того, оставляет святилище муз, где образовался для того, чтобы, став на ряду с гражданами, иметь право сказать Отечеству: "Я готов служить тебе; употребляй меня; и вот та часть, в которой я наиболее надеюсь быть тебе полезным".
   Русской в 15 лет нередко оставляет и родительский дом: он уже в настоящей военной службе, и караульня довершает то, что недоставало к домашнему воспитанию: прощай навсегда не только ученость, но даже и охота к учению! Впрочем, на что было ему и трудиться по пустякам. Хвала французу, образователю его: он все знает и ничему не учась.
   Природою привилегированное сотворение, мы - так рассуждает он - дворяне родились с такими способностями, с которыми, не ломая головы над книгами, всегда и на все готовы. Сегодня я предводительствую полком; а завтра - стоит мне только переменить кафтан - и я буду управлять гражданскими делами целой области. Сидеть ли за красным столом и подписывать определения, от которых зависит судьба, жизнь и честь сограждан моих, или легкою ногою измерять зыблющиеся стези дворов - я на все чувствую себя способным, и жаль одного: что не открыто нам поприще служения у олтаря; я бы тогда и с Филаретом поспорил в пальме духовного витийства.12
   Сведем теперь вместе обоих 18-ти-летних, английского мальчика и русского совершенного мужа. - Первого я подхватил в Оксфорде и - волшебство ничего не стоит - перенес его мгновенно в Петербургскую гостиную комнату. Он в черной ряске, с четвероугольной бархатной шапочкой на голове: точно в том уборе, в котором сбирался идти на лекцию. - Наш вытянут как стрелка, одет как куколка. Он сбирается на бал, где ожидает видеть отборнейшее общество, и для того нарядился в рейтузы, сапоги и шпоры.
   У англичанина во все щеки краска: цвет молодости и здоровья. Нежный пушок, предвестник мужества, едва начинает проседать на усах, и рот его так свеж, так чист, как должен быть в его лета, когда неумеренность еще не отравляет источника жизни.
   У русского цвет лица немного позавял, и причина тому, что он живет уже, между тем, как другой только что приуготовляется жить. На щеках его нет пушка: он выскоблил его, дабы принудить медленную природу преждевременно наградить его если не полною бородою, так по крайней мере бакенбартами и усами, без которых ему обойтиться никак нельзя. Рот его не чист и не свеж - и это от табаку, которым он с утра до ночи коптит себе зубы.
   У англичанина можно заметить в глазах привычку к размышлению; в чертах лица его - стыдливость; в речах - скромность, и вообще в обхождении - застенчивость, сродную юноше, который, занимаясь книгами, не успел еще научиться обращению с людьми в обществе.
   В этом преимущество неоспоримо на стороне нашего земляка: в глазах его блистает веселая рассеянность мыслей; в чертах лица стыдливость та единственно, чтобы не подумали, что он может еще чего-нибудь стыдиться. В речах дерзость, плод самонадеяния, и вообще в обхождении - та ловкая смелость, которой нельзя приобресть за книгами.
   Наши юноши друг друга не понимают: русской англичанину кажется странным; англичанин русскому - смешным. Распустим их; пусть каждый стремится к предмету своих желаний: Оксфордский ученик на урок в университет, а земляк наш - на бал. - Идите, юноши, - Бог с вами! - идите путем, вам определенным! - А ты, соотчич мой! друг мой! не пеняй на меня; не думай, чтобы склонность к сатире внушила мне сравнение, для тебя не лестное; не думай, чтобы я предпочел тебе иноземца: люблю Отечество более всего на свете, и ты, кто бы ты ни был, - русской, брат мой, и потому близок к сердцу моему. Ах! и ты узнаешь цель мою, но поздно! На средине поприща жизни, когда чад молодости пройдет и опытность откроет глаза тебе, ты вспомнишь слова мои и скажешь, вздохнув: он правду говорил! -
   Так, друг мой, сердце мое обливается кровью, когда я помышляю, сколько гениев у нас увядает при самом развитии цвета разума и не принеся никакого плода Отечеству! Сколько людей, одаренных способностями, осуждается жить для того только, чтобы бременить собою землю!..
   И все это оттого только, что мы, по странному заблуждению, не следуем в воспитании путем, проложенным опытностию веков, по которому все просвещенные народы шли и будут идти, доколе станут предпочитать учение невежеству и истинное просвещение наружному блеску, который, подобно потешным огням, сверкнет, исчезнет - и все вокруг себя оставит по-прежнему в густом мраке.
   Что за диковина! - Народ, наделенный драгоценнейшими дарами природы, наиспособнейший ко всем успехам ума, с сильною душою, с пылким воображением - добровольно ослепляется, отвергая дары природы и пособия Отечества. Скажем с признательностию: чего не делало правительство? Каких пожертвований жалело оно для того, чтобы повести нас путем истинного просвещения!
   Все старания его до сих пор оставались тщетными. Отец Отечества, при первом воззрении на землю благодатную,13 Провидением правлению его вверенную, увидел недостатки в народном воспитании - и исправление сих недостатков было одним из первых подвигов его царствования. Московский университет украшается новыми преимуществами. Новые университеты возникают в Харькове, в Казани, в Дерпте, в Вильне.14 Гимназии и разные училища по всем губерниям учреждаются как рассадники, в которых бы юношество готовилось быть способным слушать университетские уроки. {Самые даже пансионы получают лучшее и сообразнейшее с правилами просвещения народного устройство законом, чтоб содержатели их знали русской язык и чтоб на оном преподавались в них все науки.}
   Что же из этого выходит? Чадолюбивый государь, помышляющий единственно о благе всех и каждого из подданных своих, чрез несколько лет принужденным находится объявить пред лицом Отечества, что он с прискорбием и негодованием видит, что отеческие его старания остаются бесплодными, что дары его не ценятся.
   Вникая в причины нерадения, он усматривает, что чины - единственная цель, в которую метят родители, к которой стремятся юноши, - и по всей справедливости повелевает, чтобы чины служили наградою в успехах ума, предполагая, что самолюбие сделается тогда побудительною причиною к прилежанию в науках... -
   Насчет учебных заведений мне случалось слышать пренелепые толки; иные говорят: наши университеты еще во младенчестве. - В каком смысле? - Если в том, что не успели еще прославиться, восприяв начало бытия своего лет с десяти тому назад? Так! это правда; но что тут общего между славою университета, которой он не успел приобресть и никогда не приобретет, доколе не будут в нем учиться, - и основательным учением, которое в нем теперь уже преподается?
   Сколь ни молоды эти университеты, но не лучше ли они наемников-французов, которые по большей части и собственного своего языка не знают? - Другие и того еще бессмысленнее судят, ибо они предполагают явное противоречие в намерениях правительства. - "Военная служба, - говорят они, - в России первый долг, к которому Отечество призывает дворянина; из сего следует, что юноше нельзя довольно рано вступить в нее, как для того, чтобы успеть скоро в оной отличиться, так и для того, чтобы заранее укрепить физические силы свои и сделаться чрез то способным к трудному ремеслу защитников государства". - Противоречие и бессмыслица!
   Во-первых, правительство требует от дворянина познаний, необходимых к званию, которое он себе избирает, вследствие чего есть повеление и в офицерские чины не производить иначе, как с одобрения учебных мест. - Не из сего ли вы заключаете, что сыновья ваши должны быть совершенно образованы в 15 лет, что в такие нежные лета они могут быть угодными Отечеству слугами?
   Нет, государи мои! Отечество требует от вас зрелых плодов, а вы, не внемля гласу его, торопитесь и как будто спешите с рук сживать детей, принося обыкновенное ваше в таком случае оправдание: ныне дети все таковы - горят нетерпением служить и удержать их невозможно. Рвение их прекрасно! но ваш долг уметь оное обуздывать до настоящей поры.
   Дети всегда будут дети, всегда будут предпочитать барабан и мундир учению; всегда будут избирать и желать не того, что должно. Вам должно за них избирать и желать; вам оправдывать ожидания Отечества. Оно ожидает способного слуги: дайте же ему время образоваться; и старайтесь, чтобы он успехами заслужил одобрение. Тогда не в 15 лет - и в этом нет никакой потери - вы представите сына с убеждением, что долг родителя исполнен; и тогда пусть юноша идет проливать кровь свою; она не бесполезно потечет за Отечество: он будет знать, чем ему обязан. -
   Отпускать мальчика в 15 лет на службу для того, чтобы заранее укрепить физические его силы! - Это все равно, что сказать: дабы ускорить созрение плода, должно не давать ему времени созреть - бессмыслица! - Но положим, что оно так; положим, по вашему мнению, что Отечеству нужны богатыри, во что бы они ни стали и что оно не жалеет о потере девятерых сыновей своих, лишь бы из десяти один, вынеся трудный опыт, вышел из оного с телом, крепким, как закаленное железо; я все еще спрошу: что нужнее Отечеству, богатырь ли телом или богатырь душою? - Если первой нужнее, то нет нам надобности не только в университетах, но даже и в наемниках-французах: купать нас всех в крещенские морозы в прорубах, как Ахиллеса окунула матушка его в Стиксе,15 и кто выдержит, тот и слуга Отечеству.
   Буде же душа берет преимущество над телом и образование ее сил есть первый предмет родительского попечения в воспитании детей, в таком случае пора нам, и давно пора, образумиться и перестать воображать себе, что, научив мальчика болтать, как попугая, по-французски и нарядив его в 15 лет в мундир, мы исполнили все обязанности, которые возложили на нас Бог, природа и Отечество.
  
   Meliora pii docuere parentes! {*}
   {* Лучше родителей наставляют праведники (итал.).}
  

ПИСЬМО ШЕСТОЕ

  
   Noch keine Nation in der Welt ist der Barbarey durch Mathematik entrissen worden, {Т. е. ни одна нация не исторгнута из варварства математикою.} - так пишет, не помню где-то, Шлецер,1 и в этом изречении его заключается великая истина. Все народы, преходившие от невежества к просвещению, сперва знакомились с Омером и Вергилием, а потом уже с Эвклидом: так требует ход ума человеческого; ибо жизнь политическая народов, подобно человеку, имеет свои возрасты младенчества, юношества, зрелых лет и старости. Следственно: как изящные искусства наиболее приличны юношеству, когда воображение пылче и память свежее, так точно народам, возникающим к просвещению, должно начинать образование свое изящными искусствами, а не математикою. Примеры всех веков, всех народов делают истину сию неоспоримою: мы, с недавних пор, захотели переменить порядок вещей; не знаю, однако же, удастся ли нам, - природа не терпит прекословия.
   Я это говорю, мой друг, насчет одного предубеждения, которое, по наблюдениям моим, лет с шесть тому назад как довольно сильно начинает уже вкореняться в домашнем нашем воспитании, - именно: исключительное предпочтение математики всем прочим наукам. Математика! - кричат во все горло те, которые, кроме математики, ничему не учились, - и Математика! - повторяет за ними толпа людей, которые и математики не знают, - вот единственная наука, достойная человека! все прочее вздор! - Конечно, крик сей не заглушит людей, имеющих основательное мнение о познаниях вообще; но, по несчастию, я замечаю, что он очень удобен сбивать с толку тех, которые или худо учились, или от природы с головами, коих понятия не весьма ясны. Я встречался уже не с одним отцом, который положил себе за правило ничему другому не учить детей, как только математике, и также случалось уже мне видеть и молодчиков, которым математика единственно служит епанчою, прикрывающею грубое их невежество во всем прочем.
   Никто, конечно, не будет оспоривать пользу науки, соделывающей ум человеческий способным быстро замечать отношения величин и чисел: на все, однако же, есть время, всему есть место:2 est modus in rebus. {есть мера в вещах (лат.).} Первые годы отрочества принадлежат исключительно памяти, воображению, а не холодному умствованию о истинах отвлеченных: зачем же мучить несчастного 12-ти летнего мальчика над а b и принуждать его потеть, выкладывая Невтонов бином?3 -
   Признаюсь, я не могу смотреть на такого труженика без крайнего о нем сожаления: мне все кажется, что он или с ума сойдет, или ничего не поймет, следственно, потеряет время понапрасну, или выйдет из него такое странное метафизическое существо, которое и в нравственных отношениях будет всегда искать алгебраических уравнений. Этот последний род людей всех опаснее и всех несчастливее. Горе нам, если много таковых у нас расплодится!
   Лучше оставаться при всех заблуждениях воображения, лишь бы они не были вредны, нежели толковать движения сердца человеческого по законам гидравлики и отвергать все то, что не может быть подвержено строгому доказательству математической методы. - И есть люди, которые в этом только видят истину!
   Боже! упаси меня и племя мое от таковой истины, буде можно назвать истиною не науку (в таком смысле математика не есть наука), а одну лишь методу умствования в отвлеченных понятиях о величинах. В живых мертвый, я бы видел во всей природе одно грубое вещество и не сознавал бы в себе нравственного чувства, этого внутреннего сокровища, принадлежности духовного моего бытия, которое видит и ощущает прелесть мира сего и познает истину, неразлучную с добродетелью и красотою.
   Знаешь ли, друг мой, мне кажется, что мы во всех заблуждениях наших обязаны одним французам: не говорю я теперь насчет выписных наставников наших, которых, право, нельзя обвинить ни в какой науке; а вообще о пагубном влиянии подражания нашего французам XIX века.
   Чему подражать! - В этом народе давно сердце высохло; не в состоянии более производить Расинов, он гордится теперь Кондорсетами4 - хладной философией исчисления, которая убивает воображение и вместе с ним вкус к изящному, т. е. стремление к добродетели. Это такая неоспоримая истина, что, взяв в руки историю успехов ума во Франции, можно по ней одной безошибочно сказать: такая-то степень просвещения принадлежит такому-то периоду политических событий - и выйдет точно так.
   Появляются Монтань, Малерб5 - и ты скажешь: конечно, народ французской начинает исцеляться от ран, нанесенных ему варварством, невежеством, суеверием, междоусобием - и оно подлинно так. Возникает Корнель, Расин, Фенелон;6 ты заключаешь, что французы достигли до высшей степени вежливости - и не ошибаешься. Никогда Франция так не процветала, как под державою Лудовика XIV, или, лучше сказать, под Министерством Кольберта,7 коего гению надменнейший из монархов обязан всею славою своею. - Вскоре после него ты усматриваешь, что музы уступают место софистам (философов давно не бывало во Франции), с которыми на ряду становятся геометры Даламберт и Мопетрюи8 - что ты скажешь? Пламенник гения гаснет во Франции - и оно точно правда. Меркнет свет истинного просвещения; дарования употребляются, как орудия разврата, и опаснейший из софистов, лже-мудрец Фернейский,9 в течение полвека напрягает все силы необыкновенного ума своего на то, чтобы осыпать цветами чашу с ядом, уготованную им для отравления грядущих поколений. - Свершилось! неверие подъемлет главу свою и, опершись на Кондорсета, Лаланда10 и подобных им, явно проповедует безбожие - и когда? - ужасайся! раскрывается пред тобою летопись революции, начертанная кровию человеческою!
   Революция!.. И теперь еще продолжается она во Франции! и без нее не атаманствовал бы Бонапарте! - Светочи фурий не столько ужасны ему, как пламенник просвещения, и для того он употребляет все меры тиранства на то, чтобы сгустить мрак невежества над своими рабами и, если можно, распространить оной по всей земле: ибо он знает, что рабство и просвещение не совместны.
   Когда, в бытность мою в Париже, я посетил политехническую школу и увидел, что Лолотехния, несмотря на наименование свое, занимается преимущественно, или, лучше сказать, исключительно, математикою, я не утерпел, чтобы не изъявить моего в том удивления одному из предстоявших учителей. "Чему вы удивляетесь? - сказал он, - первому консулу нужны инженерные офицеры, во что б оно ни стало: удастся один из десяти, и слава богу! а прочих хоть в Шарантон {В Шаратоне содержатся сумасшедшие.}". - "Как в Шарантон?" - "Видите этих студентов: они здесь каждый день, безвыходно и часов по осьми сряду, осуждены ломать себе голову над Лакруа;11 от этого редкой год проходит, чтобы мы не отвозили отсюда человека по два и по три в Шарантон".
   Ты, друг мой, счастливый отец семейства; дети твои, подобно прелестному цвету дерева, обещают тебе сладкие плоды. - Бога ради! не учи их математике, доколе умы их не украсятся прелестями изящной словесности, а сердца их не приучатся любить и искать красоты, не подлежащие размеру циркуля, одним словом, образуй в них прежде всего воображение - тогда вредное, когда не направленное стремиться ко всему изящному в природе оно делается рабом страстей и порока. Украшенное, обработанное, оно освещает и самый рассудок. Оно дает гению силы и бодрость искать причины вещей; оно на крыльях своих возносит Невтона на те высоты, где, подобно Прометею, он похищает огнь небесный и озаряет им землю. Так точно: без воображения и Невтон, великий Невтон, был бы просто счетчиком, не проник бы таинства природы, не открыл бы законов тяготения, не рассек бы луча солнечного на первообразные цветы. - В великой картине мироздания разум усматривает чертеж; воображение видит краски - что же картина без красок! и что жизнь наша без воображения!
  

ПИСЬМО СЕДЬМОЕ

  
   Нескромность твоя, друг мой, и честь, оказанная мне "Сыном Отечества", {Поставив за правило не переменять ничего в доставляемых нам для помещения в журнале нашем статьях, напечатали мы и сии слова, как они изображены в рукописи, но это очевидная ошибка! Надлежит читать: честь, оказанная "Сыну Отечества" сообщением сих писем. По крайней мере, мы так понимаем. - Изд.} завели меня в переписку с такими людьми, о которых бы мне и слышать никогда не удалось, если бы не познакомило меня с ними обнародование моих к тебе писем. Почти каждая почта приносит мне новое знакомство, и вот тебе письмо, которое получил я третьего дня из Рязани.
  

Рязан. губ. Пронского уезда, село Старожилово

Ноября 18 дня 1813.

   Милостивый государь мой! Прочитав в "Сыне Отечества" пятое письмо ваше к приятелю в Нижний Новгород, я поражен был в нем обстоятельством, до вас еще никем не замеченным, которое очень близко до меня касается. Вы, конечно, не воображаете себе, чтобы обстоятельство это было: старание, прилагаемое в нашем воспитании о правильном выговоре французского носового эна. Не менее того, оно точно так, и если вы не поскучаете прочитать письмо мое, то сами увидите, что этот проклятый носовой - или, как я называю его, гнусной эн - столь близко до меня касается, что ни мало, ни много, от него, а не от чего другого решился навсегда жребий жизни моей.
   Я сын очень хорошего дворянина, богатого рязанского помещика, который прожил целый век свой, не зная французского языка. На этот счет предубеждение отца моего было престранное; он говаривал: "На чорта мне французской язык! Я храбро и с отличием служил в военной службе, которую оставил вместе с правою моею ногою, погребенною на Франкфуртском поле, - и не знал французского языка. Приехал домой в Рязань, женился - и не зная французского языка. Родился у меня сын, для Отечества, с обеими ногами, с головою и с руками - и для этого не было мне нужды во французском языке. Был я исправным председателем в совестном суде - без французского языка.
   В отставке теперь, живу в деревне, любим крестьянами моими, уважаем соседами - и для этого ни малейшей надобности не имею во французском языке. И так я жил и доживаю век, а пользы еще не видал во французском языке; когда же придет час воли Божьей, так и подавно обойдусь без него!" -
   Такие правила, может быть, и похвальны сами по себе; но век, в котором батюшка жил, не похож был на тот, к которому я готовился, и вышло из того, что за отцовское предубеждение дорого заплатил сын: покуда здравствовал батюшка, никто бы не осмелился и предложить ему взять для меня француза в дом, а как его не стало, так и француз помочь мне был уже не в силах.
   Мне было от роду 13 лет, как родитель мой скончался, и матушка, сколь горько ни оплакивала невозвратную утрату, не менее того поспешила отправиться со мною в Петербург, дабы там вознаградить потерянное в воспитании моем время, научив меня языку, без которого русскому человеку нельзя ожидать никакого успеха в свете.
   Мы прибыли в столицу в 1782 году и, по милости родственников наших, въехали прямо в нанятой для нас дом, всем нужным снабженный, а более всего нужнейшим для меня - французским гувернером, который, и до приезда нашего, занимал уже назначенные для меня покои.
   Сперва и матушка, и я не очень понимали слово гувернёр, в точном значении его; но когда, кое-как приискав его в лексиконе, мы увидели, что оно значит губернатор, тогда мы догадывались, что такое наш француз, и потом уже из опыта узнали, что он во всем пространстве смысла - губернатор. - Но увы! - как ни беспрекословно все в доме нашем повиновалось губернатору, как ни старались все ему угождать в малейших его желаниях, один несчастный нос мой оставался всегда преслушным воле его и никак не хотел ему повиноваться! - Сколько ни трудился наставник мой, принуждая меня с утра до ночи твердить: Dindon! dindon! {Дурачок (франц.).} - проклятый нос мой не соглашался на правильный выговор, и все выходил только чисто русской дин-дон.
   Матушка была в отчаянии, учитель мой терял терпение, я был измучен - и все без пользы: дин-дон! да и конец всему! - Что делать! призвали штаб-лекаря осмотреть нос мой. Он, пожав плечами, сказал: "На 14-м году возраста носовые хрящи твердеют, и чрез то орган произношения становится неспособным к приобретению чистого выговора чужестранных языков (Ergo: ad rectam, linguae Gallicae pronunciationem, nasus hujus pueri semper erit inhabitus)". {Итак: для правильного произношения галльского языка нос этого мальчика всегда будет непригоден (лат.).} -
   Строгого сего приговора никто бы не понял, если бы, по несчастию, не вздумалося и французу моему похвастаться своею латынью: "Назюс! Рюссюс! Барбарюс!" - вскричал он, и слова эти, столь внятные даже и тем, которые незнакомы с языком Цицерона, поразили, как громовым ударом, бедную матушку мою и надолго лишили ее чувств.
   Пришедши в себя, она тотчас спросила: нельзя ли сделать операции? - И я чуть не был осужден на исправление носовых хрящей моих способом хирургии; но, по счастию моему, воспротивился намерению сему губернатор мой, который тотчас смекнул, что выгоднее ему оставить меня с носом, каков есть, а себя с 1000 рублями жалованья, нежели подвергаться опасности потерять меня, а со мною и доход свой. - Этот расчет избавил (от нее) меня и нос мой.
   Нет состояния на свете, как бы оно грустно ни было, к которому бы человек, наконец, не привык: точно так сбылось и со мною. Матушка перестала грустить о затвердении моих носовых хрящей; учитель перестал меня мучить, а я почитал себя наисчастливейшим человеком в свете, когда в 18 лет досталось мне в офицеры гвардии, и я в первой раз с эспонтоном в руках пошел на караул во дворец.1 И как, казалось бы, не быть счастливым! Молод, недурен собою, богат, гвардии офицер - чего не доставало к благополучию моему? - Увы!.. Одного только, но без чего нет счастия человеку в большом свете, - чистого произношения французского языка!
   С первых дней служения моего я мог уже догадаться, что затвердение хрящей носа моего наделает мне множество неприятностей и хлопот, и в этом я не ошибся. Сперва товарищи мои начали понемногу подтрунивать над моим выговором; потом стали явно насмехаться надо мною, и наконец, сделали из меня такой предмет общего кощунства, что я нигде не мог показаться, чтобы какой-нибудь наглец не пристал ко мне с намерением забавлять мною общество.
   Как я ни терпелив от природы, однако же гонение это в полку мне крайне надоело, так что я, наконец, сухо объявил сослуживцам моим, что впредь шутки их принимать буду не шуткою, а оскорблением. Это произвело, что один из товарищей моих, понахальнее прочих, вздумал испытать, правду ли я говорю: опыт сей стоил ему трех пальцов правой руки, а мне доставил уважение всех однополчан моих.
   Перестали трунить, перестали смеяться надо мною; от этого, однако же, жить мне лучше не стало: вся молодежь убегала меня, как буд

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 246 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа