bsp; - Хорошо ли прокатились, милые мои? А папа груш привез... Отличные... Кушайте...
Сестры просидели несколько минут у матери, съели по груше и, простившись, разошлись по своим комнатам.
Инна Николаевна тихо поцеловала свою спящую девочку, переоделась в капот, уложенный фрейлейн, и присела к письменному столу писать Никодимцеву.
Когда она окончила, пробило два часа. Глаза Инны Николаевны были влажны от слез. Но она чувствовала себя точно освобожденной от тяжести, облегчив свою душу исповедью перед человеком, который заблуждался на ее счет.
I
После того как молодой немец-массажист добросовестно промассировал Козельского, Николай Иванович взял, по обыкновению, ванну и в девять часов утра, свежий, выхоленный и благоухающий, пил у себя в кабинете кофе, просматривая телеграммы в газете.
В эту минуту вошел лакей и подал Козельскому пакет.
- Посыльный принес! - доложил слуга.
- Ждет ответа?
- Нет. Ушел.
Козельский вскрыл пакет. В нем был номер одной из газет мелкой прессы. Развернув газету, он увидел отчеркнутое красным карандашом известие под заглавием: "Попытка к самоубийству".
Несколько изумленный получением этой заметки, Козельский прочитал следующее:
"Вчера, в двенадцать часов и 10 минут дня, выстрелом из револьвера нанес себе рану в грудь молодой и блестящий офицер Г. По счастию, рука его, вероятно, дрогнула в последний момент, и рана оказалась несмертельной. Молодого человека тотчас же отвезли в больницу, где была извлечена пуля, каким-то чудом не задевшая легкого. Есть надежда, что раненый останется жив и наша армия не лишится одного из блестящих своих представителей. По собранным нами достоверным сведениям, причина попытки к самоубийству - романтического характера. Не считая себя вправе передавать непроверенные сведения об этом деле, мы тем не менее можем пока сообщить, что поручик Г. выстрелил в себя вслед за тем, как от него ушла его невеста, молодая девушка необыкновенной красоты, дочь одного почтенного лица, занимающего видное общественное положение. Мы слышали, - и дай бог, чтобы слух этот оказался несправедливым, - что молодая девушка, получившая первоначально известие о том, что жених убил себя наповал, была так поражена, что сошла с ума. Дальнейшие подробности сообщим завтра".
Его превосходительство прочитал еще раз и не верил своим глазам.
- И какой мерзавец послал это! - проговорил он, швырнув газету на пол, и тотчас же позвонил.
- Татьяна Николаевна встали? - спросил он у лакея.
Слуга вышел и скоро вернулся с докладом, что барышня встают.
- Скажите барышниной горничной, чтобы она доложила Татьяне Николаевне, что я ее прошу прийти ко мне, когда будет готова.
Козельский поднял брошенный номер газеты и спрятал его в карман. Затем он встревоженно взглянул в "хронику" своей газеты. Оказалось, что и там есть известие, но без всяких неприличных комментариев. Все дело приписывалось неосторожному обращению при разряде револьвера, и фамилия "молодого офицера" была обозначена буквою 2.
Козельский не сомневался, что известие было о Горском, и молодой человек был обруган болваном.
"Нашел из-за чего стреляться!"
"Хороша и Тина! Дофлиртовалась-таки до газетного сообщения!.." - думал Николай Иванович, обозленный всей этой историей. И без того у него всяких дел по горло, а тут еще новая история. Расхлебывай ее. Поезжай к редактору, объясняй, что репортер все наврал, и требуй опровержения.
И как у них хватает духу печатать такие пакости. Нечего сказать, пресса!
Козельский допил свой кофе далеко не в том хорошем настроении, в каком начал, и был раздражен против Тины. Замуж не выходит, а бегает в гости к молодому балбесу. Что за распущенность! Что за неосторожность! Хоть бы мать с отцом пожалела, если себя не жалеет. Наверное, она бегала к Горскому целоваться. То-то в последнее время он редко показывался, а прежде торчал каждый день...
"Надо с ней серьезно поговорить!" - решил Козельский.
Но когда в исходе десятого часа в кабинет вошла Тина и, поцеловав отца в лоб, спросила, несколько смущенная: "Ты меня звал, папа?" - Козельский уж отошел и, глядя на свою цветущую, пригожую дочь, с обычною мягкостью проговорил:
- Присядь-ка, Тина, и объясни мне, что значит эта нелепая заметка, которую я только что получил. Есть ли в ней капля правды?..
Тина присела в кресло и стала читать поданную отцом газету.
- Какая глупая гадость! - проговорила она, возвращая отцу номер. - Как видишь, я не сошла с ума! - прибавила она, пробуя улыбнуться.
- А Горский стрелялся?
- Да. Мы вчера с Инной были у него. Говорят, будет жив.
- Этакий дурак! А стрелялся, конечно, из-за тебя?
- Всегда свою глупость хочется свалить на других... Я отказалась выйти за него замуж.
- И умно сделала... Неумно только одно, Тина, если только правда, что сообщают в заметке, будто ты ходила к Горскому.
- Это правда, папа. И это мое личное дело.
- Мне кажется, не совсем. Пока ты не замужем, до твоих поступков есть маленькое дело отцу и матери... Подумай об этом, Тина, и... побереги хоть маму... Вот все, что я хотел сказать тебе, и ты не сердись за эти слова... А я сейчас поеду к редактору и заставлю, чтобы не было дальнейших подробностей... Я думаю, и тебе нежелательно доставлять своей особой материал репортерам и темы для сплетен... Нежелательно это и мне... Надеюсь, мама ничего не будет знать...
Дочь ушла. Она не сердилась, но все эти нравоучения отца казались ей фальшивыми.
"Сам-то хорош!" - подумала она и, войдя в столовую, с особой нежностью обняла и поцеловала мать.
II
Козельский, по обыкновению, справился со всеми делами: получил по чеку, уплатил по векселю, посидел час на службе, был у редактора и уговорил напечатать опровержение, поел в Милютиных лавках устриц, показался на несколько минут в правлении, купил у Фаберже кольцо для Ордынцевой и в английском магазине накупил для своих три штуки материи на платье, перчаток, носовых платков и духов, целый ворох игрушек для внучки и вернулся домой около пяти часов, чтобы порадовать своих дарами, переодеться и ехать в Гостиный двор к магазину Вольфа встретить Ордынцеву.
Козельский любил делать подарки и умел их делать, зная вкусы жены и дочерей.
Он объявил всем, что неожиданно получил долг, и с обычной своей деликатной манерой сунул пакетики с деньгами жене и дочерям и затем вручил им подарки...
- Это вместо рождественских, пока деньги есть! - шутя говорил он.
И, незаметно мигнув Тине, ушел в кабинет, и, когда она пришла, сказал ей, что завтра будет в газете опровержение, и, поцеловав ее, промолвил:
- Гобзин собирается тебе делать предложение. Спрашивал моего совета. Что ему ответить?
- Чтобы он не трудился.
- Решительно?
- Решительно. Он мне не нравится...
- Не нравится, так и говорить нечего... Я так ему и скажу...
Они вместе вернулись в столовую. Все дамы заявили, что все купленное им превосходно и очень им нравится, и этим очень обрадовали Козельского. Он пошел переодеваться, посидел необыкновенно нарядный, в смокинге, за столом, пока обедали, и в половине шестого уехал, объявив жене, что, верно, после обеда придется играть в карты.
Когда он ушел, Антонина Сергеевна горячо проговорила:
- Какой папа добрый и какой заботливый...
К вечеру Инна снова перечитала свое письмо, вложила его в конверт и ходила по гостиной в ожидании Никодимцева грустная, так как не сомневалась, что это свидание будет последнее. После письма он больше не приедет. И, думая об этом, тоска охватывала молодую женщину, и на глаза навертывались слезы.
Наконец ровно в восемь часов затрещал звонок.
"Принимают?" - услышала она голос Никодимцева.
Инна села на диван, стараясь побороть охватившее ее волнение.
I
Как только Никодимцев вошел в гостиную, Инна Николаевна тотчас же заметила в его лице какое-то новое для нее выражение смущенной озабоченности и серьезности. И это заставило ее, мнительную, подавить в себе радость при встрече и поздороваться с ним далеко не так дружески, как она хотела.
В свою очередь и от Никодимцева не укрылось ни тревоги при его появлении, ни холодности встречи, ни испуганно-недоверчивого взгляда молодой женщины.
И, как это часто бывает между мнительными и самолюбивыми людьми, каждый из них объяснял к своей невыгоде настроение другого. Инна Николаевна решила, что Никодимцев совсем иначе к ней относится, узнавши, вероятно, об ее прошлом, а Никодимцеву показалось, что Инна Николаевна догадалась об его привязанности и что это ей неприятно.
Каждый словно бы испугался другого, и между ними вдруг появилась боязливая сдержанность, сразу изменившая задушевный характер их отношений.
- Я не задержу долго вас, Инна Николаевна, - заговорил Никодимцев, присаживаясь в кресле после того, как с аффектированной почтительностью поклонился ей и пожал ей руку. - Я позволил себе побеспокоить вас, чтобы сообщить о готовности вашего мужа на развод. По крайней мере один мой приятель адвокат, которого я вчера видел и просил повидаться с вашим супругом, вынес такое впечатление. Если вам будет угодно, я попрошу этого адвоката приехать к вам, и он охотно возьмется вести ваше дело. Он человек вполне порядочный, и вы можете смело на него положиться.
- Мне, право, совестно, Григорий Александрович, пользоваться вашими услугами, не имея на них никаких прав, кроме вашей любезности... Спасибо вам и за паспорт и за адвоката... Я, конечно, возьму его.
- Вы преувеличиваете цену моих услуг, Инна Николаевна...
Инна Николаевна вспомнила об истории у Донона и хотела было поблагодарить Никодимцева, но что-то ее удержало... В письме своем она писала и об этом... Он прочтет и поймет, как она высоко ставит его рыцарский поступок и как вообще она ему благодарна. . К чему говорить?.. Да и нужно ли отдавать письмо... теперь, когда Никодимцев и без того переменился..
Он просидел несколько минут в мрачном настроении и стал прощаться.
- Уже? - вырвалось у Инны Николаевны.
Это восклицание словно бы удивило Никодимцева.
- Мне казалось, что я уж и так надоел вам, Инна Николаевна! - сказал он.
- С чего вы это взяли?.. - краснея, промолвила Инна.
- Это чувствуется...
- А мне казалось, что вы уж не прежний мой друг...
- Я?! Как вы могли это подумать?
- Так же, как и вы... И, признаюсь, мне это было больно, хотя я этого и ждала...
- Ждали?.. За кого же вы меня принимали, Инна Николаевна?
И он взглянул на Инну Николаевну с такою нежностью, что она просияла и воскликнула:
- Так оставайтесь... посидите еще... Посидите подольше. И расскажите, отчего вы сегодня такой озабоченный и серьезный. Я подумала, что вы имеете что-то против меня... Теперь вижу, что нет... Вижу! - обрадованно повторила Инна Николаевна.
В эту минуту ему что-то сказало, что молодая женщина действительно расположена к нему и им дорожит... "Конечно, как другом", - поспешил он мысленно прибавить, не смея и думать об ином отношении..
И, просветлевший от радости, что он может любить эту женщину, не возбуждая в ней чувства неприязни, счастливый, что может видеть ее и говорить с нею, он опустился в кресло и сказал:
- Вас удивило, что я приехал озабоченный?
- Да... Вы сегодня были какой-то особенный, как вошли...
- Немудрено. Утром сегодня я неожиданно получил предложение ехать с особенным поручением в места, пострадавшие от неурожая.
- И вы... согласились, конечно?
- Разумеется. Разве вы не одобряете моего согласия, Инна Николаевна?
- Напротив... Вполне, и уверена, что вы действительно поможете...
- Работать буду, сделаю все, что могу, но... едва ли сделаю все то, что нужно сделать, и это меня тревожит... Нужда, вероятно, велика, а средств мало... А здесь думают несколько иначе, и, верно, ждут, что я пришлю успокоительные донесения... Но я предупредил, что правды не скрою... Я хоть и чиновник, Инна Николаевна, но сохранил в себе немножко независимости! - горделиво прибавил Никодимцев. - Настолько по крайней мере, чтобы не называть черное белым! - объяснил он.
Инна Николаевна с горделивым чувством глядела на возбужденное энергичное лицо Никодимцева и про себя подумала: "И этот человек меня любит!"
И ей хотелось, чтоб он ее любил, и в то же время мысль, что после письма он перестанет ее любить, наполняла сердце ее тоской.
- И надолго вы едете? - спросила она.
- На месяц, два, три, четыре... не знаю... Знаю только, что неприятностей предстоит много и что нравственного успокоения будет мало...
- Отчего?..
- Во-первых, оттого, что один в поле не всегда воин, а во-вторых, оттого, что мы, чиновники, боимся общественного участия... Деньги возьмем, но для того, чтобы допустить людей, желающих работать, будем прежде узнавать: угодны ли эти люди местному начальству, или не угодны... И, наконец, разве помочь голодающим значит принять радикальные меры?.. Разве можно быть уверенным, что голод снова не повторится и что люди не будут пухнуть и умирать, хотя некоторые газеты и будут повторять, что мы шагаем гигантскими шагами вперед.
- Но разве вы, занимая такое место, ничего не можете сделать, чтобы ваши идеи осуществились?
Никодимцев горько усмехнулся.
- Вы думаете, мы всемогущи? Мы всемогущи делать зло, а чтобы делать добро, для этого у меня слишком мало власти и влияния. И знаете ли что, Инна Николаевна? Иногда спрашиваешь себя: для чего целые дни работаешь, прочитывая и подписывая ворохи бумаг? Есть ли кому от этого какая-нибудь польза?.. Действительно ли наши мероприятия, входя в жизнь, облегчают существование тех людей, которым нужно облегчение? В такие минуты берет сомнение... и становится жутко... И в работе, неустанной работе хочется забыться... Спасибо вам... вы заставили меня почувствовать, что есть жизнь, скрасивши своей дружбой мое чиновническое одиночество и, даже более, научивши познать тщету честолюбия... И я этого никогда не забуду... Никогда! - серьезно и значительно прибавил Никодимцев.
Инна Николаевна молчала, смущенная и счастливая.
А Никодимцев продолжал:
- И мне будет недоставать вашего общества, когда я уеду... Я уже к нему привык... Работа работой, а дружба дружбой... И не найдете ли вы дерзостью с моей стороны, если я попрошу позволения писать вам изредка?
- Я буду очень рада, но... вы меня принимаете не за ту, какая я есть! - неожиданно проговорила Инна Николаевна.
- Вы опять за старое...
- Я вам серьезно говорю... Мне тяжело пользоваться вашим расположением, вашей дружбой... Рассказывать свою жизнь мне стыдно, слышите ли, стыдно!.. Так лучше прочтите...
И с этими словами Инна Николаевна подала Никодимцеву пакет.
- Прочитайте и уничтожьте письмо. Слышите, Григорий Александрович!
- Слушаю, Инна Николаевна,
- А теперь, пока еще мы друзья, расскажите мне о себе.
- Я всегда останусь вашим верным другом.
Инна Николаевна взглянула на Никодимцева долгим грустным взглядом.
- Вы ослеплены мной, Григорий Александрович, - промолвила она. - И это меня тревожило... Вы не из тех людей, мнениями которых не дорожишь... Но я слишком самолюбива, чтобы оставлять вас в заблуждении... После письма оно пройдет... А поездка поможет вам основательно забыть меня.
Никодимцев не мог и представить себе в эту минуту, что могло бы заставить его забыть эту очаровательную женщину, искреннюю и правдивую, страдающую от сознания ошибки своего замужества. Уж самое это письмо - что бы в нем ни было - показывает честную натуру.
И он с восторженностью юноши ответил:
- Это невозможно...
- Все возможно.
Инна промолчала, опустив голову.
А Никодимцев благоговейно любовался ею и тоскливо подумал: "О, если бы он был моложе!"
Тогда, быть может, она отозвалась бы на его любовь и согласилась быть его женой... При одной этой мысли он внутренне затрепетал от счастья.
- Зачем мы с вами раньше не встретились, Григорий Александрович? - проговорила вдруг Инна Николаевна, словно бы отвечая на мысли Никодимцева.
Никодимцев густо покраснел.
- Раньше?.. Разве и теперь, когда я стар и одинок, мне менее дорого ваше позволение быть вашим другом...
- Вы не поняли меня. Тогда я была другая и стоила бы вашей дружбы... И... и, быть может, долгой, прочной дружбы, - чуть слышно прибавила молодая женщина.
Никодимцев не верил своим ушам.
То, что он считал невозможным, о чем не осмеливался мечтать, теперь вдруг не казалось ему несбыточной мечтой. Слова Инны Николаевны были для него неожиданным откровением чего-то необыкновенно светлого и счастливого...
Но оно продолжалось несколько мгновений. Яркий свет блеснул во мраке ночи и погас.
Мнительный и самолюбивый, он тотчас же посмеялся над собой. Не может же она, в самом деле, дорожить его любовью и полюбить его? Ему сорок два; ей двадцать шесть, двадцать семь. Он некрасив, неинтересен; она - прелестна.
И, принимая ее последние слова за кокетливую обмолвку, он сделал вид, что не понял их, и, стараясь скрыть волнующие его чувства, проговорил:
- Предоставьте мне знать вас такою, какая вы есть, Инна Николаевна... И знайте, что я упорен в своих заблуждениях! - прибавил он.
- Вижу! - с улыбкой проронила она. - Ну, а теперь расскажите о себе... Как это вы ухитрились остаться таким... таким...
- Каким?..
- Таким не изгаженным, как большая часть мужчин... и не педантом-чиновником, как большая часть чиновников.
- Быть может, от этого я и одинок, как видите, и история моей жизни - история одного из очень обыкновенных людей, отличающихся от других лишь тем, что я мечтал когда-то о большом личном счастье и потому не получил никакого... Но в этом случае я предпочитаю лучше ничего, чем немного. Да и вообще мой формулярный список не богат приключениями сколько-нибудь интересными, по крайней мере для нечиновника... Хотите все-таки познакомиться с моим формуляром?
- Еще бы!
- В таком случае начинаю, обещая не злоупотреблять вашим вниманием...
- Напротив, злоупотребляйте...
- Так я начну с самых дорогих воспоминаний...
- О первой своей любви?
- Нет, Инна Николаевна... Самые дорогие мои воспоминания относятся к моему отцу и к моей матери... Это были чудные, добрые люди. До сих пор бывшие ученики одной из киевских гимназий с любовью и с глубоким уважением вспоминают о своем директоре. Да, Инна Николаевна, я имею большое и редкое счастье гордиться родителями и благоговейно чтить их память... Когда-нибудь, если позволите, я привезу вам их портреты... Вы увидите, что это за открытые, добрые лица!.. Вся жизнь их обоих была исполнением долга и проявлением деятельной любви. Отец был идеалистом в самом лучшем значении этого слова и даже в суровые николаевские времена сумел сохранить в себе чувство достоинства и был гуманным педагогом, часто рискуя остаться без места и без куска хлеба. Это был скромный, незаметный герой, не сознающий своего геройства... И в этом помогала ему мать, до старости лет питавшая к нему восторженную привязанность, почти влюбленность. Она была его верным товарищем и в хорошие и в дурные дни жизни... Она бодрила его своим сочувствием, согревала своей любовью... Это была одна из тех редких супружеских пар, которая олицетворяет идеал брака. Отец любил раз в жизни и только - мою мать. Мать - только отца.
- Так только и должно любить! - вырвалось у Инны Николаевны.
- Пример их был лучшей школой. И если у меня есть какие-нибудь правила, если я, несмотря на среду, в которой живу, сохранил в себе подобие человека и не сделался бесшабашным человеком двадцатого числа, если я умею работать, если я смотрю на брак серьезно и, как вы сказали, не изгажен совсем, - то всем этим я главным образом обязан им... Не словам их, нет, - они вообще мало поучали, - а примеру... Вы простите, Инна Николаевна, что я так увлекся и так много говорю о своих... Но мне так хочется говорить о них и говорить вам... Ни с кем я не делился этими воспоминаниями... Вы позволили и... пеняйте на себя...
- Что вы? Говорите, говорите! Горячее вам спасибо, что вы со мною делитесь вашими светлыми воспоминаниями... И знаете ли что, Григорий Александрович?
- Что?
- Ведь вы - счастливец! - с чувством зависти воскликнула Инна Николаевна, невольно припоминая свое детство и отрочество.
О, она дома видела совсем не похожее на то, о чем говорил Никодимцев. Она видела почти всегда грустную и обиженную мать, слышала сцены ревности, слезы и рыдания, и мягкий, успокаивающий голос обманывающего отца... Она не знала серьезного отношения к себе... только слышала, что она хорошенькая... За ней ухаживали, когда ей было четырнадцать лет... А потом...
- Рассказывайте, рассказывайте, Григорий Александрович! - проговорила с жадной порывистостью Инна Николаевна, словно бы боясь своих воспоминаний.
- Конец жизни отца был нелегкий... Он был исключен из службы без пенсии, как беспокойный человек, и жил уроками... А я в то время кончал университет, мечтая об ученой карьере, но вместо этого отдал дань молодости, был исключен из университета, прожил два года на севере, и когда вернулся, отец умер, а через полгода умерла и мать... Экзамен мне держать позволили, но об ученой карьере думать было нечего, и я сделался чиновником... И, как видите, ухитрился дослужиться до директора департамента без протекции и связей... Меня держат в качестве человека, умеющего работать и много и скоро и не претендующего на что-нибудь высшее...
- А ваше честолюбие?..
- Было, но прошло...
- Почему?
- А потому, что синице моря не зажечь, Инна Николаевна, а, напротив, самой попасть в море... А быть подобной синицей - в этом мало любопытного.
- Но, говорят, вас назначают товарищем министра, Григорий Александрович?
- Да, говорят, но никто не спрашивает: соглашусь ли я принять такую должность?.. Впрочем, я думаю, что после моей командировки меня не сочтут пригодным на такой пост... Я не из больших дипломатов, Инна Николаевна, и с радостью принял бы место, на котором можно было бы подумать и о душе. Заработался я очень... Устал... А главное - работа уж не так захватывает меня... Ну, вот вам и мой формулярный список...
- Он неполон... А ваши увлечения?
- Их не было. Была одна привязанность в молодости.
- Отчего же вы не женились?
- Собирался... женихом был...
- И что же?
- Как видите, остался холостяком...
- Вы отказались?
- Я... И за три дня до свадьбы...
- Почему?..
- Когда-нибудь я расскажу вам этот грустный эпизод из моей жизни... А пока скажу вам только, что я не раскаивался и, главное, я не разбил чужой жизни... Бывшая моя невеста вышла скоро замуж за богатого человека и, верно, была благодарна мне, что я взял свое слово назад...
- И вы ее любили?
- А то как же? Разве иначе я сделал бы предложение?
- И скоро ее забыли?..
- Я вообще забываю не скоро.
- Она была хороша?
- Мне нравилась.
- Блондинка или брюнетка?
- Скорее блондинка...
- И вы с ней больше не встречались?
- Года три не встречался.
- Избегали?
- Нет, не случалось.
- А потом?
- Как-то встретился. Изредка встречаю ее и теперь у одних знакомых...
- Она еще хороша? - с каким-то жадным любопытством допрашивала Инна Николаевна.
- Кажется, недурна...
- Ей сколько лет?
- Тридцать пять... Но отчего эта особа вас так интересует, Инна Николаевна? - неожиданно спросил Никодимцев.
Молодая женщина слегка покраснела и торопливо ответила:
- Сейчас и видно, что вы мало наблюдали нас, женщин...
- А почему это видно?
- Да потому, что вы не знаете главного нашего порока.
- Какого?
- Любопытства.
В эту минуту вошел лакей и доложил, что чай готов.
Инна Николаевна пригласила Никодимцева в столовую.
II
Там сидели: Козельская, Тина и рядом с ней красавец студент Скурагин.
Он только что принес Татьяне Николаевне запечатанный конверт с ее несколькими письмами к Горскому, извиняясь, что утром, как обещал, принести не мог, так как целый день оставался при больном. Ему сделалось хуже - поднялась температура.
Обрадованная, что письма в ее руках, Татьяна Николаевна не обратила, казалось, особенного внимания на то, что бывшему ее обожателю стало хуже, и пригласила юношу напиться чаю. Он сперва отказывался. Ему некогда, он опять пойдет в больницу, но молодая девушка с такою чарующей простотой просила его остаться хоть на полчаса и отогреться после мороза, что студент, переконфуженный от такой любезности, согласился и не заметил, конечно, мелькнувшего в глазах девушки хищнически-торжествующего выражения, какое бывает у кошки, уверенной, что мыши не миновать ее лап.
- Не говорите, пожалуйста, при маме ни слова о Борисе Александровиче. Мы от нее скрываем, что он ранил себя. Мама очень нервна, и всякое волнение для нее опасно.
С этими словами она бросила конверт на письменный столик и повела гостя в столовую.
- Виктор Сергеич Скурагин! - назвала она гостя матери и, когда они обменялись рукопожатиями, прибавила: - Налей, пожалуйста, мамочка, Виктору Сергеичу чаю... Он прозяб... Ну, садитесь и кушайте... Я страшно проголодалась.
Татьяна Николаевна посадила Скурагина около себя и, наложив на две тарелочки по горке маленьких сандвичей, одну поставила перед ним, а другую около себя. Вслед за тем она передала ему стакан чаю, подвинула сливки и лимон и проговорила:
- Сандвичи очень вкусны с чаем!
Скурагин был подавлен гостеприимством и в качестве благодарного человека считал своим долгом поскорее съесть все то, что ему было положено, и выпить стакан чаю.
И Татьяна Николаевна имела возможность видеть ослепительно белые зубы студента и втайне восхищаться его застенчивостью и красотою его серьезного лица и его глазами, ясными, словно бы глядящими куда-то вдаль.
- Хотите еще сандвичей?
- О нет... благодарю вас! - испуганно проговорил он.
- А чаю? - спросила, улыбаясь, Тина.
- Чаю позвольте! - ответил Скурагин и, перехватив улыбку девушки, сделался еще напряженнее и строже,
В эту минуту появились Никодимцев и Инна.
Никодимцев поздоровался со всеми с некоторою застенчивостью человека, стесняющегося в малознакомом обществе. Но скоро это стеснение прошло, и Никодимцев невольно перенес частицу своей привязанности к Инне Николаевне на мать и на сестру. И Скурагин, с которым познакомила Никодимцева Татьяна Николаевна, очень ему понравился. Его замечательно красивое лицо невольно обращало на себя внимание своей одухотворенностью, и сам он, серьезный и застенчивый, видимо, и не сознавал, как он хорош.
- Два куска сахара и некрепкий чай Григорию Александровичу, мама! - заметила Инна Николаевна, хорошо изучившая привычки Никодимцева.
Антонина Сергеевна налила чай и с каким-то особенным вниманием взглядывала на Никодимцева, вспоминая разговор мужа о том, что он влюблен в Инну. И некрасивое лицо его казалось теперь ей и интересным и моложавым, особенно молоды были черные небольшие глаза. И вообще он ей казался очень хорошим человеком уже потому, что любил ее дочь, и потому, что, кроме того, представлял собою блестящую "партию" для Инны. "Не сидеть же ей в разводках!" - думала она и от души желала, чтобы Никодимцев понравился Инне и чтобы она вышла за него замуж. С таким человеком она будет счастлива и забудет неудачу прежнего своего замужества.
Тина, напротив, находила, что Никодимцев и некрасив, и немолод, и "пресен", и слишком серьезен для сестры как муж и что если она и женит его на себе, то ей будет трудно вести прежний образ жизни и, не стесняясь, иметь любовников. Этот господин не отнесется к увлечениям жены с философской терпимостью идиота Левы. Он потребует любви на всю жизнь и не позволит Инне выбирать себе знакомых для разнообразия впечатлений.
"Не моего он романа!" - высокомерно решила Татьяна Николаевна.
Вот ее сосед, красивый как бог, молодой и цветущий, мог быть желанным героем ее нового романа. Увлечь его, влюбить в себя и отдаться поцелуям этого целомудренного, строгого юноши - было бы одним из чудных впечатлений жизни!.. - думала Татьяна Николаевна и с самым наивным видом допивала вторую чашку, аппетитно заедая чай сандвичами.
Разговор сперва шел вяло.
Антонина Сергеевна жаловалась на петербургскую погоду и на петербургскую жизнь. Какая-то вечная суета, погоня за развлечениями, и нет настоящей семейной жизни, нет, знаете ли, этого круглого стола, за которым вечером собираются все члены семейства. Над этим смеются теперь, а между тем как тепло у такого семейного очага... Жаловалась Антонина Сергеевна и на то, что в Петербурге мало истинных друзей. Эти жалобы были ее коньком, как и воспоминания о том времени, когда они жили в "милой провинции", которая так нравилась Антонине Сергеевне главным образом потому, что там ее любимый Ника еще ее не обманывал.
Никодимцев с почтительным вниманием слушал эти ламентации, отхлебывая чай и изредка подавая реплики. Он не испытывал скуки только потому, что чувствовал присутствие Инны Николаевны.
А студент, уже допивший чай, мысленно бранил себя, что затесался к этим "буржуям", и, не решаясь встать, попрощаться и уйти, сосредоточенно и упорно молчал.
- А вы любите Петербург, Григорий Александрович? - обратилась к нему с вопросом Татьяна Николаевна.
- Не люблю.
- А вы, Виктор Сергеич?
- Терпеть не могу! - проговорил, весь вспыхивая, Скурагин.
Все невольно улыбнулись.
- Зачем же вы живете здесь? Вы сами, верно, не петербуржец?
- Я уроженец Курской губернии. А разве в других городах лучше жить? Здесь все-таки заниматься удобнее и публичная библиотека есть.
- И вы, верно, много работаете?
- Приходится! - скромно вымолвил студент.
- Вы на филологическом?
- Я - математик.
- На первом курсе?
- На третьем.
- Простите... Я думала...
"И чего она пристает? И чего я сижу здесь?!" - спросил себя Скурагин и решил тотчас же улизнуть, как встанут из-за стола. Ничего поучительного и интересного он не находил здесь, и красота обеих сестер не произвела на него ни малейшего впечатления. Он не знал сущности отношений Тины с Горским. Знал только, что Горский был в нее влюблен и что стрелялся из-за нее. Об этом ему сказал Горский, когда он прибежал из соседней комнаты на выстрел, но что именно побудило его желать смерти, о том артиллерист умолчал. Но зато сестра его не особенно дружелюбно говорила о молодой девушке, и Скурагин понял из слов Леонтьевой, что Козельская не любила ее брата, а только кокетничала, и Скурагин сам убедился в этом сегодня по тому равнодушию, с каким она приняла известие об ухудшении здоровья Бориса Александровича.
"Пустая барышня!" - мысленно окрестил ее Скурагин и в то же время решил, что виновата не она, что она пустая, а виновата совокупность разных условий жизни, которые даже молодых людей делают пустыми и эгоистичными и не желающими искать правды.
- Так Петербург вам не мил, Григорий Александрович? - спросила Никодимцева в свою очередь и Инна Николаевна.
- Не особенно, как город специально чиновничий...
- И это говорит сам важный чиновник? - подсмеялась младшая сестра.
- Зато вы скоро избавитесь от немилого вам Петербурга, Григорий Александрович! - проговорила Инна Николаевна с скрытым упреком в голосе.
- Разве вы уезжаете? - спросила Козельская.
- Да... уезжаю.
- И надолго?
- Месяца на два-три...
- За границу?.. Отдыхать?
- О нет! Для этого я не избавился бы от Петербурга, как говорит Инна Николаевна, - подчеркнул Никодимцев, словно бы желая показать несправедливость ее упрека, - я еду в голодающие губернии.
- На голод? - со страхом и изумлением переспросила Антонина Сергеевна, почему-то уверенная, что на голод могут только ехать студенты и студентки, незначительные чиновники и вообще люди, не имеющие хорошего общественного положения.
- Да.
- Но послушайте, Григорий Александрович, что вам за охота ехать на голод?.. Вы могли бы принести не меньшую пользу и здесь к облегчению ужасов этого бедствия... Но ехать туда, чтобы заразиться тифом... Я читала в газетах, что многие заразились... Вы не имеете права, Григорий Александрович, рисковать своею жизнью...
По губам студента пробежала судорога. Кровь прихлынула к его бледным щекам.
- А доктора и студенты, значит, имеют на это право? Их жизнь не так драгоценна? - проговорил он вдруг среди всеобщего молчания.
Все смутились. И более всех смутилась Антонина Сергеевна.
- Вы меня не так поняли, молодой человек... Конечно, жизнь драгоценна для всех...
- Антонина Сергеевна, - вмешался Никодимцев, - предполагает, что мы в самом деле жрецы незаменимые и потеря одного из нас была бы лишением... Но жрецов много, Антонина Сергеевна, очень много. На место выбывшего явится другой. И Виктор Сергеевич вполне прав, находя, что рисковать своею жизнью обязаны все... А еду я потому, что меня посылают исследовать на месте размеры бедствия, организовать помощь... Заражусь ли я тифом, или нет, это еще вопрос, а отказываться от такого поручения только потому, что можно заразиться, было бы совсем неблаговидно.
Скурагин насторожил уши и впился глазами в Никодимцева.
- О, разумеется... Я понимаю, что вы едете! - поспешила согласиться Антонина Сергеевна.
И хотя она, как и остальные дамы, бывшие в столовой, довольно равнодушно относилась к тому, что где-то в России люди голодают, - тем не менее сочла нужным спросить:
- А большой у нас голод, Григорий Александрович?..
- Судя по местным сведениям, бедствие не особенно велико... Но не всегда можно полагаться на точность сведений. У сообщающих нередко бывают розовые очки на глазах.
- О, вы убедитесь, наверное убедитесь, что бедствие ужасно! - взволнованно вдруг заговорил Скурагин. - Здесь, в Петербурге, и не представляют себе, что делается там, да и не хотят думать об этом... Иначе здесь не бросали бы денег на зрелища и на удовольствия, не плясали бы на балах, не задавали бы обедов в то время, когда ближние наши голодают в буквальном смысла этого слова... Надо видеть этих голодных мужчин, женщин и детей, покорно умирающих от тифа и цинги, чтобы понять жестокость сытых и беспечных не из книг только, а из жизни...
- А вы видели? - спросил Никодимцев.
- Я месяц тому назад вернулся из Самарской губернии, пробывши три месяца в голодающей местности. Я работал там, помогая одной доброй барыне, организовавшей кое-какую помощь на свои скудные средства... Она отдала все, что у нее было и что она могла собрать через знакомых... Но, разумеется, помощь была ничтожна. Мы могли помочь сотне-другой людей, а кругом... что делалось кругом, где не было никакой помощи...
И, волнуясь и спеша, молодой студент в захватывающих картинах рассказал то, что он видел. И все слушали эту вдохновенную, полную любви и сострадания речь, несколько смущенные, подавленные и словно бы виноватые. Все были под обаянием этого взрыва честного и благородного сердца и сильного ораторского таланта. И дотоле скромный и застенчивый студент словно бы преобразился. Его красивое бледное и серьезное лицо дышало властностью искренности и правды, и глаза светились вдохновением.
И все невольно любовались им. Все почувствовали в нем рыцаря духа, одну из тех светлых душ молодости, которые являются как бы маяками среди тьмы пошлости, равнодушия и человеконенавистничества.
Никто из присутствовавших и не догадывался, что этот студент в обтрепанном сюртуке, ходивший зимой в летнем пальто, был до известной степени состоятельным человеком, получая от отца, помещика Курской губернии, сто рублей в месяц. Но Скурагин оставлял себе только двадцать пять рублей и жил впроголодь. Остальные деньги прежде он раздавал бедующим товарищам, а потом посылал на помощь голодающим. На это же пошли деньги и от заложенных золотых часов, недавно подаренных ему теткой, и от заложенного зимнего пальто.
Ему просто было стыдно иметь эти вещи, когда на вырученные на них деньги целая сотня людей может прокормиться неделю. Он хорошо понимал условное значение благотворительности и бессилие ее в роковом вопросе о социальном неравенстве, но теоретические решения не погашали в нем чувства стыда и сострадания. Оно жило в нем, и потому он не мог быть равнодушным к человеческим страданиям, хотя и сознавал их логическую неизбежность при известных условиях. Теоретическое, обоснованное научными данными оправдание невмешательства, прикрывавшее холод и эгоизм, возмущало его до глубины души, и ему было стыдно за других.
Этот стыд и был одним из руководящих стимулов его поступков и жадных поисков правды