оследнее заседание съезда, после которого он закрывался.
После обеда мы поехали с Николаем Николаевичем в Исторический музей, где приютился съезд. Великий князь не присутствовал. Мы сели с Николаем Николаевичем, прослушали несколько докладов, после которых послали сказать председателю, что хочет говорить Ге.
Тотчас же за ним прислали кого-то, кто проводил его на кафедру. Я с своего места смотрела, как он в своей вечной холщовой рубахе и старом пиджаке вышел в публику, которая, увидавши его, вдруг разразилась таким громом рукоплесканий, стуков и возгласов, что совсем взволновала Николая Николаевича. Я видела, как краска прилила ему к лицу и как заблестели его молодые глаза. Когда немного стихло, Ге, положа оба локтя на кафедру и поднявши голову к публике, начал:
- Все мы любим искусство...
Не успел он произнести этих слов, как рукоплескания, стуки, крики еще усилились. Николай Николаевич не мог продолжать... Несколько раз он начинал, но опять начинали хлопать и кричать.
После шаблонных речей разных господ во фраках, начинающих свои речи неизменным обращением: "Милостивые государыни и милостивые государи", - и т. д., слова Ге, сразу объединявшие всех присутствующих, и его красивая, оригинальная наружность, - произвели на всех огромное впечатление.
Смысл речи был тот, что художник, посвятивший себя искусству, не может рассчитывать на легкую, праздную жизнь, а, принимая это призвание, он должен ожидать в жизни много трудностей и готовиться к постоянной борьбе. Говорил он также о том, как много добра делают те люди, которые вовремя поддержат и ободрят художника в трудную минуту его жизни; помянул добрым словом П. М. Третьякова, который не только денежно, но и своим добрым, участливым отношением умел поддержать художника во времена нужды и отчаяния. Говорил он так тепло и сердечно, что многие прослезились, и когда Ге сходил с кафедры, его проводили с таким же восторгом, с каким встретили.
Была весна, ночь была теплая, и мы с ним дошли домой пешком через Александровский сад. Мы шли молча, и я, глядя на него, думала о том, что только тот человек может иметь влияние на других, который, как Ге, не переставал гореть огнем любви к людям и всему, что может быть нужно их душе.
Через несколько дней после этого собрания было найдено помещение для картины Ге62, и он пошел туда, чтобы ее устроить. Когда было все готово, Ге разрешил всем желающим приходить и смотреть на картину. С волнением отправились и мы посмотреть на "Распятие", о котором столько рассказывал и писал Николай Николаевич и над которым он столько работал.
Я испытала то же, что всегда, - некоторое разочарование. Чтобы картина произвела на меня впечатление, надо было, чтобы она была сильнее того представления о ней, которое я составляла себе по рассказам Николая Николаевича. А то, что выросло в моем воображении по этим рассказам, было совершеннее и по исполнению, и по выразительности, чем то, что я увидала.
С моим отцом было не то: пока мы с сестрой и еще несколькими друзьями были в мастерской, пришел мой отец, которого Ге ждал с нетерпением. Отец был поражен картиной: я видала по его лицу, как он боролся с охватившим его волнением. Николай Николаевич жадно смотрел на него, и волнение отца передалось и ему. Наконец, они бросились в объятия друг другу и долго не могли ничего сказать от душивших их слез.
"Распятие" простояло в Москве несколько недель, в продолжение которых в мастерской постоянно толпилась публика. Я часто там бывала, так как мне интересно было следить за впечатлением, производимым картиной на публику, а также и потому, что я приводила туда своих товарищей по Школе живописи. Впечатления были самые разнообразные - от крайне отрицательного до самого восторженного.
Помнится мне, что в эту весну, кажется, в мае, Николай Николаевич уехал с моим отцом в Ясную Поляну, где пробыл очень недолго63, и поехал дальше, в свой хутор, в Черниговскую губернию.
Вскоре и я поехала в Ясную Поляну, но Ге там уже не застала.
Больше не суждено нам было увидаться.
2 июня, вечером, нам подали телеграмму. Отца не было в комнате, - была моя мать, сестра Маша и я. Телеграмма была короткая: Николай Николаевич Ге, сын, сообщал нам о том, что его отец скончался в ночь с 1 на 2 июня (1894 г.).
Мы не могли прийти в себя от поразившего нас известия и сидели молча. Вдруг мы услыхали шаги отца, поднимающегося по лестнице. У меня сердце упало, и я просила кого-нибудь сообщить отцу о полученной телеграмме, так как чувствовала, что голос и язык не послушались бы меня. Сестра тоже отказалась. И я помню, каким странным, неестественным голосом моя мать сказала, обращаясь к отцу:
- Вот, они на меня возложили неприятную обязанность сообщить тебе новость, которая тебя огорчит. - И она передала отцу телеграмму.
Скоро после этой телеграммы отец получил от старшего сына Ге, Петра Николаевича, письмо с описанием того, как умер его отец. Приехавши домой на хутор от старшего сына, Николай Николаевич почувствовал себя дурно, лег и скончался, не приходя в сознание.
Отец ответил Петру Николаевичу:
"Очень благодарен Вам, Петр Николаевич, за Ваше подробное письмо о последних днях и минутах моего милого друга. Едва ли я когда испытывал такое больное чувство потери, как то, которое испытываю теперь. Не могу привыкнуть и по нескольку раз в день вспоминаю, и первую минуту не верю, и всякий раз вновь переживаю чувство утраты. Испытываю и то, что Вы пишете, как бы раскаяние и позднее сожаление о том, что недостаточно любил его или, скорее, недостаточно проявлял свою любовь к нему, потому что любил я его всей душой. Но он-то был уж очень любовен, и иногда думается, что недостаточно ценил это счастье. В особенности трудно привыкнуть к его смерти, потому что я не знаю человека на наш человеческий взгляд - более полного душевных сил и будущности. С ним никак не соединялась мысль о смерти. Хочется жалеть о том, что он не сделал всего того, что он хотел и мог, но, видно, этого не нужно было. Видно, есть другие, высшие соображения, недоступные нам, по которым ему надо было теперь уйти из жизни. Я верю в это.
Смерть его подействовала на меня и на всех возвышающим образом, как действует всегда смерть человека большого, не одним внешним даром, но чистого сердцем и такого любовного, каков был Ваш отец. Так она подействовала на всех. Я с разных сторон - Страхов64, Лесков65, Стасов66, Веселитская67 - получаю письма о нем и на всех, вижу, смерть эта произвела то же возвышающее и умиляющее впечатление, как и на меня, хотя и в меньшей степени.
Стасов хочет писать его биографию, или очерк его деятельности, и хотя это будет не очень основательно,- это будет не дурно, потому что он понимает хотя одну сторону величия Вашего отца.
Вы хорошо сделали, что прислали к нам его картины:68 мы еще их не получили. Получив, сделаем все, что нужно. Я начал писать Третьякову, чтобы разъяснить ему все значение Ге, как художника, с тем, чтобы он приобрел и поместил все оставшиеся. Надеюсь кончить письмо и послать ему нынче же.
Спасибо, что Вы ко мне обратились как к другу и все описали. Вы для меня всегда будете дороги. Что Колечка? Нам все казалось, что он приедет к нам. Я потому не писал еще ему. Передайте мой привет Вашей жене.
13 июня 1894 г.69"
Затем мы получили письмо от младшего сына Николая Николаевича, которого мы по дружбе все звали Колечкой. Он писал моему отцу, что предоставляет ему право на распоряжение своей частью картин, унаследованных им от отца, и посылает нам две из них в Ясную Поляну.
Отец уже до получения картин думал о их судьбе и написал по этому поводу два письма П. М. Третьякову. Вот они:
Павел Михайлович, вот пять дней уже прошло с тех пор, как я узнал о смерти Ге, и не могу опомниться.
В этом человеке соединялись для меня два существа, три даже: 1) один из милейших, чистейших и прекраснейших людей, которых я знал, 2) друг, нежно любящий и нежно любимый не только мной, но и всей моей семьей от старых до малых и 3) один из самых великих художников, не говорю России, но всего мира. Вот об этом-то третьем значении Ге мне и хотелось сообщить Вам свои мысли. Пожалуйста, не думайте, чтобы дружба моя ослепляла меня: во-первых, я настолько стар и опытен, чтобы уметь различить чувства от оценки, а во-вторых, мне незачем из дружбы приписывать ему такое большое значение в искусстве: мне было бы достаточно восхвалять его как человека, что я и делаю и что гораздо важнее.
Если я ошибаюсь, то ошибаюсь не из дружбы, а от того, что имею ложное представление об искусстве. По тому же представлению, которое я имею об искусстве, Ге между всеми современными художниками, и русскими и иностранными, которых я знаю, все равно, что Монблан перед муравьиными кочками. Боюсь, что это сравнение покажется Вам странным и неверным, но если Вы станете на мою точку зрения, то согласитесь со мной. В искусстве, кроме искренности, то есть того, чтобы художник не притворялся, что он любит то, чего не любит, и верит в то, во что не верит, - как притворяются многие теперь будто бы религиозные живописцы, - кроме этой черты, которая у Ге была в высшей степени, - в искусстве есть две стороны: форма - техника, и содержание - мысль. Форма - техника выработана в наше время до большого совершенства. И мастеров по технике в последнее время, когда обучение стало более доступно массам, явилось огромное количество, и со временем явится еще больше. Но людей, обладающих содержанием, то есть художественной мыслью, то есть новым освещением важных вопросов жизни, таких людей, по мере усиления техники, которой удовлетворяются мало развитые любители, становилось все меньше и меньше, и в последнее время стало так мало, что все, не только наши выставки, но и заграничные Салоны наполнены или картинами, бьющими на внешние эффекты, или пейзажи, портреты, бессмысленные жанры и выдуманные исторические или религиозные картины, как Уде, или Беро70, или наш Васнецов71. Искренних сердцем, содержательных картин нет. Ге же главная сила - в искренности, значительном и самом ясном, доступном для всех содержании.
Говорят, что его техника слаба, но это неправда. В содержательной картине всегда техника кажется плохою, для тех особенно, которые не понимают содержания. А с Ге это постоянно происходило. Рядовая публика требует Христа-иконы, на которую бы ей молиться, а он дает ей Христа - живого человека, и происходит разочарование и неудовлетворение вроде того, как если бы человек готовился бы выпить вина, а ему влили в рот воды, человек с отвращением выплюнет воду, хотя вода здоровее и лучше вина.
Я нынче зимой был три раза в Вашей галерее и всякий раз невольно останавливался перед "Что есть истина?", совершенно независимо от моей дружбы с Ге и забывая, что это его картина. В эту же зиму у меня были два приезжие умные и образованные крестьяне, так называемые молокане, один из Самары, другой из Тамбова72. Я посоветовал им сходить в Вашу галерею. И оба, несмотря на то, что я им ничего не говорил про картину Ге, оба они были в разное время - были более всего поражены картиной Ге "Что есть истина?".
Пишу Вам это мое мнение затем, чтобы посоветовать приобрести все, что осталось от Ге, так, чтобы Ваша, то есть национальная русская галерея не лишилась произведений самого своего лучшего живописца с тех пор, как существует русская живопись.
Очень жалею, что не видел Вас нынче зимой. Желаю Вам всего хорошего.
Любящий вас Лев Толстой73.
Павел Михайлович! В дополнение к тому, что писал Вам вчера, хочется сказать еще следующее: различие главное между Ге и Васнецовым еще в том, что Ге открывает людям то, что впереди их, зовет их к деятельности и добру и опережает свое время на столетие, тогда как Васнецов зовет людей назад, в тот мрак, из которого они с такими усилиями и жертвами только что выбираются, зовет их к неподвижности, суеверию, дикости и отстает от своего времени на столетие.
Простите меня, пожалуйста, если я своими суждениями огорчаю или оскорбляю Вас. Признаюсь, меня волнует и поражает то, что я в Вас встречаю то суждение, которое свойственно только людям, равнодушно и поверхностно относящимся к искусству74. Ведь если есть какое-нибудь оправдание всем тем огромным трудам людей, которые сосредоточены в виде картин в Вашей галерее, то это оправдание только в таких картинах, как "Христос" Крамского и картины Ге, и, главное, его картина "Что есть истина?". А Вы эту-то самую картину, которая во всем Вашем собрании сильнее и плодотворнее всех других трогает людей, Вы ее-то считаете пятном Вашей галереи, недостойной стоять в одном здании с дамами Лемана75 и т. п.
Вы говорите "Распятие" нехудожественно. Да художественных картин не оберешься! Рынок завален ими, но горе в том, что они никому ни на что не нужны и только обличают праздность и роскошь богатых, служат уликой им в их грехах. А содержательных, искренних - содержательных картин нет, или очень, очень мало. А только одни такие картины имеют право существовать, потому что нравственно служат людям. Ну, да, я знаю, что я не убежду Вас, да это и не нужно. Произведения настоящие, нужные человечеству, как картины Ге, не погибают, а своим особенным путем завоевывают себе признание. Оно иначе и быть не может. Если бы гениальные произведения были сразу всем понятны, они бы не были гениальные произведения. Могут быть произведения непонятны, но вместе с тем плохи, но гениальное произведение всегда было и будет непонятно большинству в первое время.
Еще раз простите меня, если был Вам неприятен резкостью тона, и примите уверение моего совершенного уважения.
Наконец мы получили две картины Ге: "Распятие" и "Повинен смерти". Когда я начала распаковывать их, то пришла в ужас от того, в каком виде пришла последняя картина. Она была снята с подрамка, заложена газетной бумагой и скатана. Так как Ге всегда соблюдал экономию и покупал дешевые краски, то, вероятно, некоторые краски, которыми он писал, были терты на глицерине и не могли вполне высохнуть. Поэтому все газеты прилипли к картине, и когда я стала их отдирать, то пришла в ужас, видя, что это невозможно сделать, не испортивши картины. Я стала понемногу отмачивать газеты и по маленьким кусочкам их снимать. Но тем не менее во многих местах остались отпечатанными газетные буквы.
Я натянула картины на подрамки и поставила их в своей мастерской в Ясной Поляне до решения их дальнейшей участи.
Вот что отец написал по этому поводу Николаю Николаевичу Ге-младшему:
"Отвечаю, немного помедлив, милый друг Колечка, и потому пишу в хутор. Я и до Вашего письма иначе не смотрел на мое отношение к тому, что оставил мой дорогой друг, как так, что, пока я жив, я обязан сделать, что могу, для того, чтобы его труд принес те плоды, которые он должен принести. Напишите Петруше и дайте мне и Черткову carte blanche {свободу поступать по своему усмотрению (фр.).}, и мы будем делать, что сможем и сумеем. До сих пор я делал только то, что переписывался с Третьяковым. Он пишет в последнем письме, что он не может приобрести "Суд" и "Распятие", потому что или запретят, или враги испортят картину, чего он даже боится за "Что есть истина?". Я, кажется, внушил ему отчасти все значение того, что оставил Ге, и, будучи в Москве, буду стараться устроить через него, или Солдатенкова, или кого еще - музей Ге77. Моя мысль та, что надо устроить помещение и собрать в него все работы Ге и хранить и показывать. Об издании рисунков не могу сказать, не видав их. Если Вы будете уезжать из хутора, перешлите их сюда, в Ясную. Мы рассмотрим и пока будем хранить.
...Я теперь сижу часто в мастерской Тани, смотрю на обе картины, и что больше смотрю, то больше понимаю и люблю. Картины эти слагались в сердце и голове художника - да еще какого - десятки лет, а мы хотим в пять минут понять и обсудить"78.
Когда я поставила картины в своей мастерской, я повестила своим друзьям и крестьянам на деревне о том, что я прошу всех приходить и смотреть на картины и буду давать объяснения тем, кому они понадобятся.
Прибавлю здесь то, что я смутно знала, но чему без доказательства не хотела верить. Это то, что очень редкий крестьянин знал о том, кто был Христос и какова была его жизнь. А из приходивших крестьянок ни одна не знала о нем ничего.
Отец и я постоянно получали письма от общих друзей с запросами о кончине Николая Николаевича.
Н. С. Лесков писал мне из Меррекюля 8 июня 1894 года:
"Уважаемая Татьяна Львовна!
Простите мне мою просьбу и не откажитесь сообщить мне: где и при каких условиях умер друг наш Николай Николаевич Ге и где и как схоронили его тело? Вообще, что известно об этом в Вашем доме? Сюда, в Меррекюль, весть эту привез 4 июня вечером Петр Ис. Вейнберг, а потом 5-го пришли и газеты. А за час до известия у меня сидел Шишкин, и мы говорили о Ге. Здесь много художников, и все вспоминают о нем с большими симпатиями, и всем хочется знать: где и как он совершил свой выход из тела. Мы с ним были необыкновенные ровесники: я и он родились в один и тот же день, одного и того же года, на память Николая Студита, которому никто никогда не празднует, а это и был наш патрон, и он был художник..."79
В. В. Стасов обратился к моему отцу и ко мне с просьбой доставить ему какой был в нашем распоряжении материал для биографии Ге. Отец ответил ему следующим письмом:
12 июня 1894 г. Ясная Поляна.
Владимир Васильевич! Очень рад, что Вы цените деятельность Ге и понимаете ее. По моему мнению - это был не то, что выдающийся русский художник, а это один из великих художников, делающих эпоху в искусстве. Разница наших с Вами воззрений на него та, что для Вас та христианская живопись, которой он посвящал исключительно свою деятельность, представляется одним из многих интересных исторических сюжетов; для меня же, как это было и для него, христианское содержание его картин было изображением тех главных, важнейших моментов, которые переживает человечество, потому что движется вперед человечество только в той мере, в которой оно исполняет ту программу, которая поставлена ему Христом и которая включает в себя всю, какую хотите, интеллектуальную жизнь человечества. Это мое мнение отчасти и отвечает на вопрос, почему я говорю о Христе80. Не говорить о Христе, говоря о жизни человечества и о тех путях, по которым оно должно идти, и о требованиях нравственности для отдельного человека - все равно, что не говорить о Копернике или Ньютоне, говоря о небесной механике.
О боге же я говорю потому, что это понятие самое простое, точное и необходимое, без которого говорить о законах нравственности и добра так же невозможно, как говорить о той же небесной механике, не говоря о силе притяжения, которая сама по себе не имеет ясного определения. Так же, как Ньютон, для того, чтобы объяснить движение тел, должен был сказать, что есть что-то, похожее на притяжение тела quasi attrahuntur {"как бы притягиваются" - слова Ньютона из его формулировки закона притяжения.}, так и Христос, и всякий мыслящий человек не может не сказать, что есть что-то такое, от чего произошли мы и всё, что существует, и как будто по воле которого все и мы должны жить. Вот это есть бог - понятие очень точное и необходимое. Избегать же этого понятия нет никакой надобности, и такой мистический страх перед этим понятием ведет к очень вредным суевериям.
Ге письма я Вам соберу, соберу его письма к дочерям. Его разговоры, в особенности об искусстве, были драгоценны. Я попрошу дочь записать их и помогу ей в этом. Особенная черта его была - необыкновенно живой, блестящий ум и часто удивительно сильная форма выражения. Все это он швырял в разговорах. Письма же его небрежны и обыкновенны.
Желал бы очень повидаться.
Репин писал мне:
"Умер Ге! Как жаль его! Какой это был большой художник!"82
И в следующем письме в конце рассуждения об искусстве "само по себе" он пишет: "В душе я бесконечно жалею, что Ге пренебрегал внешней стороной искусства. При его гениальном таланте и редком душевном развитии он оставил нам свои глубокие художественные идеи только в грубых подмалевках. Простите - я знаю, что Вы иного мнения..."83
Все письма отца за это время полны выражения любви и восхищения к своему другу.
12 июня 1894 года он пишет И. И. Горбунову-Посадову в ответ на его письма:
"Спасибо Вам, Иван Иванович, за оба письма Ваши84. От смерти нашего друга не могу опомниться, не могу привыкнуть. Какая удивительная таинственная связь между смертью и любовью. Смерть как будто обнажает любовь, снимает то, что скрывало ее, и всегда огорчаешься, жалеешь, удивляешься, как мог так мало любить или, скорее, - проявлять ту любовь, которая связывала меня с умершим. И когда его нет - того, кто умер, - чувствуешь всю силу, связывающей тебя с ним любви. Усиливается, удесятеряется проницательность любви, видишь все то, достойное любви, чего не видал прежде, - или видел, но как-то совестился высказывать, как будто это хорошее было уже что-то излишнее.
Это был удивительный, чистый, нежный, гениальный, старый ребенок, весь по края полный любовью ко всем и ко всему, как те дети, подобно которым нам надо быть, чтобы вступить в царство небесное. Детская была у него и досада, и обида на людей, не любивших его и его дело. А его дело было всегда не его, а божие, и детская благодарность и радость тем, кто ценили его и его дело.
Он, которому должен был поклоняться весь христианский мир, был вполне счастлив и сиял, если труды его оценивались гимназистом и курсисткой. Как много было людей, которые прямо не верили ему только потому, что он был слишком ясен, прост и любовен со всеми. Люди так испорчены, что им казалось, что за его добротой и лаской было что-то, а за ней ничего не было, кроме бога любви, которая жила в его сердце. А мы так плохи часто, что нам совестно, неловко видеть этого бога любви, он обличает нас, и мы отворачиваемся от него. Я говорю не про кого-нибудь, а про себя. Не раз я так отворачивался от него. Просто мало любил. Ну, зато теперь больше люблю. И он не ушел от меня. Знаю, где найти его. В боге. Поднимает такая смерть, такая жизнь.
От Петруши, его сына, было длинное письмо, описывающее его последние дни и смерть. Он только что готовился работать и был в полном обладании своих духовных сил, был весел, приехал домой, вышел из экипажа, ахнул несколько раз и помер"85.
А вот две выписки из писем отца к Н. С. Лескову и к Л. Ф. Анненковой:
"...О Ге я, не переставая, думаю и, не переставая, чувствую его, чему содействует то, что его две картины: "Суд" и "Распятие" стоят у нас, и я часто смотрю на них, и что больше смотрю, то больше понимаю и люблю. Хорошо бы было, если бы Вы написали о нем. Должно быть, и я напишу. Это был такой большой человек, что мы все, если будем писать о нем, с разных сторон, мы едва ли сойдемся, то есть будем повторять друг друга"86.
"...Теперь выскажу Вам, Леонида Фоминична, чувства, вызванные во мне Вашим письмом. Вы уже знаете, верно, про смерть нашего друга, Н. Н. Ге?
Еще до его смерти мне писал Евг. Ив. Попов о том, что Колечка, его сын, находится в самом унылом настроении... Потом вскоре я получил известие о смерти его отца.
Не помню, чтобы какая-либо смерть так сильно действовала на меня. Как всегда, при близости смерти дорогого человека - стала очень серьезна жизнь, яснее стали свои слабости, грехи, легкомыслие, недостаток любви - одного того, что не умирает, и просто жалко стало, что в этом мире стало одним другом, помощником, работником меньше..."87
Обдумав и обсудив с близкими друзьями судьбу картин Ге, отец предложил П. М. Третьякову устроить при его картинной галерее музей Ге, в который собрать все его произведения. Сыновья Ге предоставляли Третьякову бесплатно все картины и рисунки отца.
Благоразумный и осторожный Павел Михайлович выслушал предложение моего отца, сделанное не только от своего имени, но и от имени наследников Ге, и обещал дать ответ лишь через год.
Ровно через год он приехал к отцу и сказал ему, что он согласен взять картины и обязуется при первой возможности повесить их в галерее вместе с другими картинами, - но что отдельное помещение для них он приготовит только через пять лет.
Отец и младший сын Ге согласились на эти условия. Картины были посланы к Третьякову. Но пяти лет не прошло, как Третьяков умер. После этого некоторые из картин Ге были то выставляемы, то опять, вследствие строгости цензуры, скрываемы от публики.
Осенью 1903 года "Распятие" было выставлено сыном Ге в Женеве, где имело большой успех.
На одного русского эмигранта она произвела такое сильное впечатление, что он душевно заболел. Он часами смотрел на картину, не спуская с нее глаз. А потом обнимал и душил в своих объятиях встречаемых людей, говоря, что нам всем надо любить друг друга, иначе мы погибнем.
Лучшая женевская газета "Journal de Geneve", хотя и не вполне соглашаясь с концепцией картины, отметила то, что составляет главную силу Ге:
"C'est une oeuvre de foi, - пишет рецензент, - de haute probite, scrupuleusement cherchee et realisee. - И заключает словами: - Au total, - c'est l'oeuvre d'un artiste robuste et sensible, surtout tendre, gui sait, et gui aime..." {"Это творение, исполненное веры, глубоко честное, тщательно обдуманное и выполненное. В целом, это произведение художника сильного и чувствительного, очень нежного, который постигает и любит" (фр.).}88
Любовь и нежность были, действительно, отличительными чертами характера Ге, и все, что он делал в своей жизни, было ярко освещено этими свойствами его души.
Когда вспоминаешь его лицо, оно всегда представляется озаренным любовью и счастием, так как, за очень редкими исключениями, его любовь к людям заражала их, и они отвечали ему такой же любовью, какую и он проявлял к ним.
Жизнь должна быть прекрасна.
Люди должны быть счастливы.
И для осуществления этих двух целей не следует пренебрегать никаким, даже самым мелким и пустым, поступком.
Если можно дать людям веселье забавным рассказом или смешным анекдотом, - то да здравствует веселый рассказ и смешной анекдот!
Если можно украсить жизнь людей картиной, представлением, песней, - и для этого нужен труд, - то надо дать его с охотой и весельем.
Если для счастья людей понадобится страдание, - то надо идти на него бодро, уверенно и радостно.
Вот в коротких словах "profession de foi" {символ веры (фр.).} недавно ушедшего из этой жизни моего товарища по Школе живописи и ваяния - Л. А. Сулержицкого1.
Не знаю, как сам он определил бы свое внутреннее миросозерцание. Может быть, и иначе, чем я это делаю. Может быть, только бессознательно жила в нем та страстная любовь к жизни и ко всему прекрасному в ней, которая заставляла его весело работать и радостно страдать.
Но всякий, знавший Сулержицкого, не только чувствовал это его свойство, но и заражался им.
Помню я Сулержицкого почти мальчиком.
В Школе живописи и ваяния, которую я посещала в продолжение нескольких зим, Сулержицкий среди товарищей составлял маленький центр.
Люди со слабой инициативой, с вялым характером, с шаткими убеждениями липнут к людям, богаче их одаренным.
Так это было и у нас в Школе.
Сулержицкий, или Сулер, как мы сокращенно звали его, всегда горел какой-нибудь новой затеей или новым открытием и увлекал за собой своих товарищей.
Если где-нибудь в Школе собиралась кучка учеников, о чем-нибудь горячо беседующих, можно было без ошибки сказать, что это ученики собрались вокруг Сулера. Когда раздавались взрывы хохота, это товарищи смеялись какому-нибудь рассказу, анекдоту или представлению Сулера. Если где-нибудь стройно пели ученики - это под его руководством составился хор.
Сулер был очень талантлив во всех областях искусства2.
Но главный интерес, связывающий всех нас в Школе, была живопись.
К рождеству мы устраивали свою выставку и до этого горячо готовились к ней. Когда мы собирались, то толковали более всего о разных течениях и направлениях в искусстве, показывали друг другу свои работы и советовались друг с другом.
Помню, как раз перед рождеством мы собрались в Школе и обсуждали дела своей выставки. Кое-кто из нас принес свои холсты.
Сулер нам до этого своей картины не показывал и не рассказывал ее содержания, хотя давно уже готовил ее. Он искал в ней новых путей и не хотел, чтобы посторонние отзывы путали его.
Поэтому мы все ждали появления этой картины с большим интересом.
Сулер исчез и через некоторое время с взволнованным лицом принес свою картину, поставил ее на пол у стены и просил нас отойти подальше, чтобы издали смотреть на нее.
Я теперь не помню подробности картины. Помню впечатление: большая пустая комната, тусклое серое освещение и одинокая фигура3.
Картина давала настроение грусти, тоски и одиночества.
Ученики притихли и долго молча смотрели. Потом начали раздаваться отдельные возгласы:
- Молодчина, Сулер!
- Настроения-то сколько!
- Здорово, Сулер!
Сулер сиял. Он стал рассказывать нам, какие мысли и чувства он хотел вложить в картину. Товарищи уверяли его, что ему это вполне удалось и что все это зритель чувствует, глядя на нее.
Из сотен учеников Школы живописи и ваяния я особенно сошлась с несколькими юношами и девушками, которые стали бывать у нас в Хамовниках. Среди них, разумеется, был и Сулер.
В те времена мой отец был занят изданиями дешевой литературы для народа. Вместе с книгопродавцем И. Д. Сытиным и некоторыми своими друзьями он положил начало издательству "Посредника".
Я очень сочувствовала этому делу и решила взять на себя художественную сторону издательства4. Я надеялась привлечь к этому делу и своих товарищей. Мы должны были заменять имеющиеся в продаже грубые и безнравственные лубочные картины более художественными и нравственными.
Много мы толковали, собираясь в Хамовниках за длинным чайным столом, но настоящего дела от наших толков вышло немного. Очень мы были еще зелены и шатки. Жизнь бросала нас в разные стороны, и мы ни на чем не могли еще сосредоточиться.
Отец ласково относился к моим товарищам и особенно к Сулеру, который стал часто заходить к нам.
Как-то случилось, что Сулер произнес в Школе слишком горячие речи, не понравившиеся начальству, и в результате он был исключен из училища5.
Мы все, его товарищи, были поражены, огорчены и возмущены этим событием, и на следующей нашей выставке за No 1 был выставлен его портрет во весь рост, превосходно написанный нашим товарищем Россинским.
В каталоге под этим номером напечатано только: "В. Российский. - Портрет товарища". Мы этим хотели подчеркнуть, что хотя Сулер и исключен начальством, но что мы продолжаем считать его своим товарищем.
В нашем доме Сулер стал бывать все чаще и чаще. Он зачитывался религиозно-философскими сочинениями отца, слушал его беседы с многочисленными посетителями и скоро стал очень близким ему человеком по взглядам и убеждениям6.
В противоположность многим так называемым "толстовцам", Сулер, подпавши под влияние Толстого, не потерял своей самобытности. Несмотря на глубокую мысль, постоянно работавшую в голове Сулера, он остался веселым забавником и тонким художником, каким был и прежде.
Бывало, за обедом Сулер сыплет один анекдот за другим, и все, с моим отцом во главе, покатываются со смеха.
А встав из-за стола, он то поет, то пляшет, то представляет кого-нибудь, - и все с улыбкой удовольствия смотрят на него.
Благодаря своей острой наблюдательности Сулер умел удивительно хорошо подражать людям, животным, птицам и даже предметам. И так как его художественное чутье не допускало ничего банального, грубого и крикливого, то смотреть на него и слушать его было настоящим эстетическим наслаждением.
Помню, как он, похлопывая по дну перевернутой гитары, пел какую-то восточную песню. У него был небольшой, но прелестный по звуку тенор и прекрасный слух. Слушая заунывную, протяжную песню с характерными восточными интервалами, меня уносило в дни моего детства, когда в самарских степях старый башкирец Бабай, стороживший бахчи, в теплые летние ночи пел такие же заунывные песни, похлопывая в дно старого железного ведра.
Но вот подошло совершеннолетие Сулера, и для него наступили трудные дни.
Ему надо было отбывать воинскую повинность.
Как быть?
Для того чтобы войны прекратились и с ними прекратились бы все страшные страдания, которые ими вызываются, - рассуждал он, - надо, чтобы никто не шел в солдаты. Значит, если он в это верит, он должен отказаться от исполнения воинской повинности.
Надо идти на страдания.
И Сулер пошел на них. Как всегда - весело и бодро.
Он заявил, что он служить по своим религиозным убеждениям не может.
Ему грозили тяжелые наказания.
Друзья его принялись хлопотать за него. Сам он всех расположил к себе своей приветливостью, - и устроилось так, что для выгоды времени его поместили в тюремную больницу на испытание7.
Я посетила его там.
Подъезжая к страшным, мрачным стенам, за которыми мне чудились одни ужасы и страдания, - у меня сердце сжималось от тоски.
Я вошла к Сулеру с вытянутым лицом, не зная, что говорить ему, как утешить...
Но как только я его увидала, так мое настроение тотчас же изменилось. Он был такой же веселый и жизнерадостный, как всегда, и мы через две минуты болтали с ним так же свободно, как будто мы находились в нашей старой любимой Школе или в хамовническом доме8.
Он, смеясь, показал мне, как он сделал из своего больничного халата, который был ему длинен, - нарядный пиджак, подколов его английскими булавками; рассказал, подражая им, о некоторых своих товарищах по больнице,- и скоро тюремные стены услыхали непривычный для них веселый, искренний смех...
Но мы не только хохотали...
Рассказывал мне Сулер о том, как его соблазняют отречься от своих убеждений и согласиться служить... Как близкие ему люди - особенно отец9 - страдают от его отказа и осуждают его... И как он колеблется...
Я советов ему никаких не дала, боясь вмешиваться в дела его совести, но дала ему понять, что наша семья не отвернется от него, какое бы решение он ни принял.
Сулер не выдержал и поступил в вольноопределяющиеся.
Как он страдал, идя на этот компромисс, может понять всякий честный человек, которому приходилось во имя любви подчиниться желаниям близких людей и этим отступить от требований своей совести.
Он написал нам об этом.
Отец понял его. И потому особенно горячо пожалел его.
"Дорогой Л. А., - пишет он ему. - Всей душой страдал вместе с Вами, читая Ваше последнее письмо10. Не мучайтесь, дорогой друг. Дело не в том, что Вы сделали, а в том, что у Вас в душе; важна та работа, которая совершается в душе, приближая нас к богу; а я уверен, что всё то, что Вы пережили, не удалило Вас, а приблизило к нему. Поступок и то положение, в которое становится человек, вследствие совершенного поступка, не имеет само по себе никакого значения. Всякий поступок и положение, в которое становится вследствие его человек, имеет значение только по той борьбе, которая происходила в душе, по силе искушения, с которой шла борьба, а у Вас борьба была страшно трудная, и в борьбе этой Вы избрали то, что должно было избрать. Не нарочно, но искренне говорю, что на Вашем месте я поступил бы так же, как Вы, потому что, мне кажется, что так и должно было поступить. Ведь все, что Вы делаете, отказываясь от военной службы, Вы делали для того, чтобы не нарушать закона любви, а какое нарушение любви больше - стать в ряды солдат или остаться холодным к страданиям старика?
Бывают такие страшные дилеммы, и только совесть наша и бог знают, что для себя, своей личности, мы сделали и делаем то, что делаем, - или для бога. Такие положения, если они избраны наверное для бога, бывают даже выгодны: мы падаем во мнении людей (не близких людей, христиан, а толпы) и от этого тверже опираемся на бога.
Не печальтесь, милый друг, а радуйтесь тому испытанию, которое Вам послал бог. Он посылает испытание по силам. И потому старайтесь оправдать его надежду на Вас. Не отчаивайтесь, не сворачивайте с того пути, по которому идете, потому что это единственный узкий путь; все больше и больше проникайтесь желанием познать его волю и исполняйте ее, не обращая внимания на свое положение и, главное, на то, что думают люди. Будьте только смиренны, правдивы и любовны, и как бы ни казалось запутанным то положение, в котором Вы находитесь, оно само распутается.
Самое трудное то состояние, когда весы колеблются и не знаешь, которая чаша перетягивает, уже пережито вами. Продолжайте так же любовно жить, как Вы жили, с окружающими - смиренно, правдиво, - и все будет хорошо.
Несравненно больше люблю Вас теперь после перенесенного Вами страдания, чем прежде"11.
Сулер выбрал морскую службу и уехал в дальнее плавание12.
После этого жизнь нас реже стала с ним сталкивать. Но как бы редко мы с ним ни встречались, между нами навсегда сохранились дружеские и товарищеские отношения.
В девятидесятых годах прошлого столетия понадобились люди, чтобы сопровождать эмигрирующих из России духоборцев13. Поехал мой брат Сергей. Но нужны были еще помощники.
Выбор наш пал, между прочим, и на Сулера.
Он тогда уже кончил военную службу и был вполне свободен. Мы знали, что он был дельный и энергичный человек, умеющий работать. А так как тут нужно было помочь угнетенным и страдающим, то мы знали, что он был и сочувствующий.
И Сулер поехал14. Иногда приходилось ему трудно. Но он, по своей привычке "весело страдать", со всеми трудностями справился. Он прекрасно сделал свое дело, став любимцем всех духоборцев 15.
Потом я узнала, что он поступил режиссером в Московский художественный театр16. Потом я все чаще и чаще стала слышать о том, что Сулер болеет... А потом узнала, что его уже нет...
На Кипре, куда он завозил духоборцев17, он схватил ту лихорадку, которая, подточив его здоровье, на сорок шестом году свела его в могилу...18
Жизнь должна быть прекрасна...
Все, что мог дать Сулержицкий, чтобы сделать ее таковой,- он все сделал.
Мой прощальный и благодарный поклон ему за это. Я вместе с другими получила свою долю того прекрасного, что он успел дать за свою короткую жизнь...
Ясная Поляна. 16 января 1917 г.
Он приехал в Ясную Поляну ранней весной голодного 1892 года. В то время в Ясной никого не было. Мать с младшими детьми жила в Москве, а отец с нами, двумя старшими дочерьми, жил в Бегичевке, имении Раевских, в Рязанской губернии, устраивая столовые для голодающих крестьян.
Не найдя никого в Ясной, швед оттуда направил свой путь в Бегичевку. Приехав к отцу, он поселился у него как будто на весь остаток своей жизни.
30 апреля 1892 года отец пишет матери в Москву: "Нынче приехал оригинальный старик швед из Индии..."1 А 2 мая он пишет о нем подробнее: "Еще три дня тому назад явился к нам старик, 70 лет, швед, живший 30 лет в Америке, побывавший в Китае, в Индии, в Японии. Длинные волосы желто-седые, такая же борода, маленький ростом, огромная шляпа, оборванный, немного на меня похож; проповедник жизни по закону природы. Прекрасно говорит по-английски, очень умен, оригинален и интересен. Хочет жить где-нибудь (он был в Ясной) и научить людей, как можно прокормить 10 человек одному с 400 сажен земли без рабочего скота, одной лопатой. Я писал Черткову о нем2 и хочу направить его к нему. А пока он тут копает под картофель и проповедует нам. Он вегетарианец без молока и яи