Главная » Книги

Сухотина-Толстая Татьяна Львовна - Воспоминания, Страница 11

Сухотина-Толстая Татьяна Львовна - Воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

ц, предпочитает все сырое. Ходит босой, спит на полу, подкладывает под голову бутылку и т. п."3.
   Через несколько дней отец опять в своем письме поминает о нем: "Теперь 9 часов вечера, суббота. За столом, на котором стоит самовар, который швед называет "идолом", сидит (идет перечень лиц, сидящих за столом) и швед, съевший яблоко и больше ничего не желающий. Про него говорят, что он самый антихрист; он обещает прокормить 20 человек на осьминнике и копает уже, но только с уговором, чтобы ему душу продать"4.
   Отец не писал матери в Москву, боясь ее встревожить, о том, что он увлекся теорией сырого питания, проповедуемой шведом, и что он вместе с ним ел его первобытную пищу. Кроме сырых яблок, швед готовил какие-то лепешки, которые он ел тоже сырыми, и пил болтушку из овсяной муки с водой. Тяжелые, как камень, лепешки, конечно, совершенно расстроили здоровье отца, всю жизнь страдавшего болями желудка. Он сильно поплатился за свое увлечение. Матери он пишет уже после припадка, что у него "2-го мая были довольно сильные боли в животе, похожие на те, которые бывали у меня при камнях"5.
   Но мать была осведомлена о случившемся еще раньше и, до прихода письма отца в Москву, летела уже в Бегичевку. Узнала она о болезни отца от хозяйки имения, в котором мы жили, Е. П. Раевской, которая, испугавшись болезни отца, послала матери письмо или телеграмму; она предупреждала мать в том, что в Бегичевке поселился какой-то сумасшедший старый швед, кормящий Льва Николаевича сырой болтушкой, от которой Лев Николаевич сильно заболел желудком, и советовала шведа укротить, иначе нельзя было ручаться за здоровье Льва Николаевича.
   В то время я была в Москве, так как заболев на голоде, я приехала на несколько дней к матери отдохнуть и поправиться. Мать оставила на меня младших детей и сама поехала в Бегичевку "наводить порядки".
   Когда она туда приехала, отец уже совсем поправился.
   "Я застала папа здоровым, - пишет мне мать из Бегичевки 6 мая 1892 года, - за столом с огромной компанией всех сотрудников, две Философовы6 и швед, спящий на полу..." Дальше она пишет, почему-то называя шведа норвежцем: "Норвежец уедет, и совершенно дружелюбно; этого особенно хочет и Елена Павловна (Раевская, хозяйка Бегичевки)"7.
   На другой день она пишет мне: "Старик из Норвегии, босой и грязный - человек убеждений крайних, но мне не симпатичный. Идеал его - health {здоровье (англ.).}, и во имя здоровья - вся теория. Нравственных идеалов, духовных - никаких. Был богат - скучал, болел. Понял, что простота, первобытность жизни дают здоровье и спокойствие, и достиг их. Лежит, как корова, на траве, копает землю, пополощется в Дону, ест очень много, лежит в кухне - и только. Мы ему очень деликатно сказали, что Елена Павловна приедет и что ему надо уезжать, и он обещал уехать"8.
   Мать пробыла в Бегичевке дня два-три, наладила питание отца и опять уехала в Москву к своим младшим детям.
   Швед, вероятно, почувствовал, что он не пришелся по сердцу моей матери, так как после ее отъезда, в первом же своем письме к ней, отец пишет: "Швед грустен, сидит в уголке и зябнет, но говорит все так же радикально и умно"9. "Швед все так же похож на пророка Иеремию, и интересен", - пишет отец в своем последнем письме к матери из Бегичевки, 16 мая 1892 года10.
   Вскоре после этого мы все на время съехались в Ясной Поляне, чтобы хоть несколько недель пожить вместе.
   Мать со мной и младшими детьми приехала из Москвы, а отец с сестрой Машей, поручив временно дело столовых нашим сотрудникам, приехал из Бегичевки.
   Шведа отец с собой не взял, прося его приехать на следующий день после него и обещая прислать за ним экипаж в Тулу на Сызрано-Вяземский вокзал.
   - Когда я езжу один по железным дорогам, то меня стесняет то, что на меня обращают внимание. А везти с собой своего двойника, да еще полуголого - на это у меня не хватило мужества! - сказал он нам, приехав в Ясную.
   На другой день я пошла по дороге в Тулу, чтобы встретить шведа11. Он меня очень интересовал, и мне хотелось поскорее с ним познакомиться, а кроме того, я чувствовала, что мне придется защищать его от антипатии к нему матери, которую она, не скрывая, выражала.
   Помимо этого, меня тревожила мысль о молодой лошади, которую я послала в Тулу за шведом, так как она была не смирна и пуглива.
   Не дойдя до шоссе, я увидала спускающуюся с горы плетушку. Когда она поравнялась со мной, кучер остановил лошадь, и я увидала сидящее в тележке очень странное существо. Туловище его было закутано в малиновое байковое одеяло; изжелта-белая борода высовывалась из-за одеяла. Внимательные и, как мне показалось, недобрые глаза выглядывали из-под густых, нависших бровей. На голове была большая, потерявшая всякую форму, фетровая шляпа. Ноги до колен были голые.
   - Я никогда в жизни больше не поеду на лошади, - стал он говорить мне по-английски, не поздоровавшись и не спросив, с кем он говорит.
   - Почему? - спросила я.
   - Потому что это жестоко и опасно, - ответил он. "Ох, натворила что-нибудь моя Кандауриха, - подумала я, - недаром я за нее боялась".
   Кучер рассказал мне, что в то время, как они ехали в Туле по Киевской улице, Кандауриха чего-то испугалась и подхватила, и, как на грех, из тележки выскочил шкворень, и швед с кузовом и задними колесами остался один посреди улицы, а лошадь с передками убежала. К счастью, кучер не выпустил из рук вожжей, так что ему скоро удалось остановить лошадь и все привести в порядок.
   Я села к шведу в тележку и доехала с ним до дома. По дороге мы с ним разговорились, и глаза у него уже перестали быть сердитыми, а смотрели на меня дружелюбно.
   Шведа в Ясной приняли холодно12. Отец давно не был дома и давно не пользовался досугом для своих литературных работ. Кроме того, в то время он был озабочен происходившим в нашей семье романом13, и ему было не до шведа. А мать, как сначала его невзлюбила, так и осталась верна своей антипатии до конца. В Ясной она чувствовала себя в силах противодействовать проповедуемым шведом сырым лепешкам и овсяной болтушке, поэтому она не протестовала против того, чтобы он оставался у нас, но ни интереса, ни симпатии она к нему не испытывала. Я же скоро с ним подружилась.
   Он рассказал мне свою историю.
   Сколько в этой истории правды и сколько в ней иносказательного, я не берусь судить, а расскажу ее так, как он ее рассказывал.
   История начинается с того места, когда он, будучи богатым домовладельцем в Нью-Йорке, раз услыхал, как бедная женщина, нанимавшая в одном из его домов подвальный этаж, жаловалась на свою судьбу и проклинала его, богатого кровопийцу, за то, что он, давая им сырое подземелье, за это отнимает у нее последние ее гроши.
   "Я почувствовал правду ее слов, и мое душевное спокойствие нарушилось. Я перестал быть счастливым. Так как наше назначение на земле - счастье, то я и спросил себя: зачем мне мои богатства, если они приносят мне страдания? И я подумал: как сделать, чтобы опять быть счастливым? И я решил отдать все квартиры моего дома даром. Женщина, упрекавшая меня, стала упрекать меня еще сильнее: "А кто заплатит мне за те годы горя и лишения, - кричала она, - которые мы терпели, когда, угрожая нам выселением из сырого подвала на улицу, этот кровопийца вымогал у нас наши потом и кровью добытые деньги?" Вместо счастья начался ад. Тогда я бежал. Я уехал в Индию и жил там своим трудом. Там я услыхал о Толстом. That's the man for me! Вот это человек для меня! - подумал я. - Я буду жить у него и учить его детей физиологии, для того, чтобы они узнали законы природы и научились жить согласно им и быть счастливыми. Буду у него работать на земле... Вот что я подумал и отправился к нему. И вот я здесь..."
   Учить нас физиологии бедному Абрааму не удалось, а на земле работать он и сам не пытался. Я думаю, что, начавши в Бегичевке лопатой копать землю под картофель, он почувствовал, что это свыше его семидесятилетних сил, и отказался от этой работы навсегда.
   Он жил в Ясной, изо дня в день чувствуя, что он не ко двору и что хозяйке дома он не по душе.
   Его уроки физиологии сводились к тому, что он тыкал всякую женщину в бок, чтобы ощупать, носит ли она корсет, и если таковой оказывался, то он проповедовал о вреде его, а если его не было, то он за это хвалил. Вообще он находил, что надо носить всегда как можно меньше одежды. Спал он под малиновым байковым одеялом, которое, как потом оказалось, он без всякого спроса увез от Раевских, носил только открытую до пояса рубаху и короткие панталоны, которые он то и дело подтягивал выше колен. Обуви он не носил и даже вовсе не имел.
   Кроме малинового одеяла, у него был еще длинный оборванный старый халат, который он надевал, когда ему бывало холодно.
   Спал он на балконе прямо на полу, без всякой постели. Под голову он клал пустую бутылку, находя, что подушка, грея голову и затыкая ухо, вредна для здоровья.
   Ел он свою болтушку и изредка какие-нибудь овощи, подаваемые у нас к обеду.
   Раз я предложила ему молока.
   - Моя мать давно умерла, - ответил он, мрачно посмотрев на меня.
   Так как я не поняла связи между моим предложением и его ответом, то я вытаращила на него глаза.
   - Это единственное молоко, на которое я имел право, - объяснил мне швед, - а коровье молоко принадлежит теленку.
   Яснополянские служащие с большим презрением и возмущением смотрели на шведа, и наш слуга иногда предупреждал меня и сестру о том, чтобы мы не ходили на террасу, так как швед там лежал в слишком большом "безбелье".
   Я раз попросила Абраама попозировать мне, чтобы сделать с него набросок.
   - Хорошо, - сказал он, - только подождите минутку, я разденусь донага. Нет ничего прекраснее человеческого тела, и его надо изображать нагим.
   Но я предпочла все же нарисовать его одетым, хотя он для такого наброска не так охотно позировал.
   Как-то раз, идя по парку, моя мать около пруда наткнулась на прогуливающуюся по траве голую фигуру. Всматривается - швед!
   Абраам, увидавши ее, нисколько этим не смутился, не поторопился спрятаться, а продолжал спокойно прохаживаться взад и вперед по солнцу.
   На траве лежало его белье, которое он только что выстирал в пруду. Так как у него не было перемены, то ему приходилось раздетым дожидаться, пока его единственная смена высыхала на солнце.
   Мать была возмущена.
   Атмосфера недоброжелательства к шведу в Ясной все сгущалась, пока не дошло до изгнания бедного Абраама из нашего дома.
   Дело было так. В Ясную Поляну приехал молодой нарядный француз m-r Huret, redacteur au "Figaro" {господин Юре, редактор "Фигаро" (фр.).}. Он приехал к отцу, чтобы расспросить его о голоде и написать по этому поводу статью.
   Была середина лета, было жарко, и мы пили чай под деревьями перед яснополянским домом. Huret попросил у дам позволения закурить и, получивши его, вынул сигару и зажег ее. Швед, сидевший тут же, с нескрываемым отвращением смотрел на француза и, когда тот закурил, обратился ко мне, как всегда, по-английски, прося меня перевести французу следующее:
   - Спросите у этого человека, - сказал он, - хочет ли он, чтобы я ему плюнул в лицо?
   Я видела, как моя мать со страхом взглянула на меня, надеясь, что я не исполню просьбы шведа. Но я была молода, во мне было много озорства, и я собиралась позабавиться предстоящим поединком. Я быстро взглянула на отца и, заметив, что он с некоторым веселым лукавством смотрел на меня, смело и громко сказала:
   - M-r Huret, се monsieur vous demande, si vous voulez qu'il vous crache a la figure? {Месье Юре, этот господин спрашивает, хотите ли вы, чтобы он плюнул вам в лицо? (фр.).}
   Huret всего передернуло, и он не то с смущением, не то с достоинством спросил:
   - Mais... pourquoi? {Но... почему? (фр.).}
   Я передала шведу, что француз спрашивает: "Почему?"
   - Скажите ему, - сказал швед, - что мне тошно от запаха дыма, который он пускает.
   Я перевела.
   - А вы ему скажите, - кипятясь, сказал француз,- что дамы мне позволили курить и что я на него не обращаю внимания, тем более, что если бы я это сделал, то мне было бы тошно от вида его грязных ног.
   - Он лжет, - спокойно ответил швед, когда я перевела ему то, что сказал француз. - Скажите ему, что он лжет, так как от вида грязи тошно не может быть, а от смрадного дыма не может не быть тошно, неприятно и вредно.
   Мать бросала в мою сторону взгляды ужаса, но я уже не хотела остановиться, тем более что меня поощрял к этому веселый огонек, который я замечала в глазах отца.
   Наконец, француз совсем разгорячился и стал говорить, что если бы не ces dames {дамы (фр.).}, то он надавал бы "des gifles" {пощечин (фр.).} старому нахалу.
   Тут чувство гостеприимства моей матери взяло верх, и она сочла нужным вступиться за своего гостя француза.
   Волнуясь и сердясь, она по-английски сказала шведу, что если он хочет быть невежливым с ее гостями, то может отправляться из Ясной Поляны куда угодно.
   С той же невозмутимостью и с тем же спокойствием, с которым он говорил с французом, швед обратился к моей матери:
   - Знаете ли вы, - сказал он ей, - что у меня на земном шаре есть пять акров земли...
   - Так и отправляйтесь на них, - перебила его мать.
   - Я сделал расчет, - продолжал швед, - что всякий человек имеет право на пять акров земли на нашей планете. Я, как всякий другой, имею право на свои пять акров. Я желаю взять эти пять акров здесь.
   - Но я этого не желаю! - опять перебила его моя мать. - Берите ваши пять акров где хотите, но не в Ясной Поляне!
   - Хорошо, - покорно сказал старый швед, - если вы так этому противитесь, я могу их здесь не брать. Но вы не можете мне отказать в таком количестве земли, которое занимают мои две ступни... Вот столько, - сказал он, кладя свои две ладони на стол, чтобы показать, сколько земли он хочет занять.
   Мать не пожелала дать ему и столько.
   И решено было шведа выселить из Ясной Поляны.
   Тогда я предложила ему переехать в мое имение Овсянниково, отстоящее от Ясной Поляны в семи верстах, в котором стоял незанятый небольшой деревянный дом.
   Так как в доме не было никакой мебели, то я спросила шведа, что ему туда привезти.
   - Одну пустую бутылку, - сказал он.
   Я не стала настаивать, и с этой незатейливой меблировкой швед переселился в Овсянниково.
   В овсянниковской усадьбе жили - в одной избе наша приятельница М. А. Шмидт, а в другой - сторож. Ни Марья Александровна, ни тем паче сторож не говорили по-английски, а швед не говорил по-русски, так что он был обречен с ними на молчание.
   Иногда мой отец езжал к нему верхом, часто и я верхом или пешком бывала в Овсянникове, и тогда швед отводил душу разговорами и проповедями о простой жизни. Часто я важивала туда своих гостей, а иногда шведа навещала семья тогдашнего тульского губернатора Зиновьева, жившая на даче, в соседстве от Овсянникова. С нею приезжал туда и тогдашний вице-губернатор И. М. Леонтьев, прекрасно говоривший по-английски.
   Вряд ли Абраам убедил кого-либо в необходимости естественной жизни, но его слушали с интересом, так как он прекрасно говорил - горячо, искренне и убедительно. А его старческая фигура, напоминавшая пророка Иеремию на фресках Микеланджело, и красивые широкие жесты были очень живописны.
   Когда он оставался один в Овсянникове, то, сидя на полу в пустом доме, он писал свои записки. Он давал мне их читать: они были написаны по-английски какой-то странной орфографией его собственного изобретения. Он говорил, что он упростил сложную и нелепую английскую орфографию, но мне, привыкшей к ходячей орфографии, трудно было разбирать написанное им. Кроме того, мне казалось, что то, что он говорил, было гораздо лучше того, что он писал.
   Ночью Абраам ложился спать в своей пустой комнате прямо на деревянный пол, подложив пустую бутылку под шею.
   Моему женскому сердцу казалось, что старику иногда должно было бывать грустно и одиноко в этой глухой, заросшей усадебке, в которой жили калека сторож и старая, слабая, всегда занятая старушка, с которыми он не мог иметь никакого общения. Но он не жаловался. Он жил весь в своих мыслях.
   Среди лета мы с отцом должны были уехать опять в Бегичевку по делам столовых. Но отец захворал, и меня отправили туда одну. Все обещали мне писать, и, действительно, с первой же почтой я получила письма от обоих родителей, сестры Маши и других. Отец писал мне несколько поручений и несколько нежных, поощрительных слов. Мать писала мне обо всем, что делалось в Ясной Поляне, и, между прочим, о шведе: "Был швед, обедал, внушал Зандеру {Живший у нас студент-медик.} что-то о медицине, и голос его заглушал всех, что было очень скучно" 14.
   Осенью, когда вся наша семья собиралась уезжать из Ясной Поляны, собрался и Абраам. Он сам определенно не знал, куда он поедет15. Денег у него было всего двести рублей, которые он, приехав в Бегичевку, хотел отдать отцу для голодающих, но которые отец от него не принял, не желая оставлять Абраама совсем без денег.
   Уехав, Абраам забыл в Ясной Поляне свои часы с цепочкой, к которой были еще прикреплены компас и какие-то инструменты. Мы отослали ему эти вещи в Швецию, по тому адресу, который он нам оставил. Через несколько недель мы получили посылку обратно за ненахождением адресата.
   Куда он уехал? Где он скитался? Долго ли еще прожил? Где сложил он свои старые кости? - все это вопросы, на которые нам никогда не пришлось получить ответа.
  

"Старушка Шмидт"

   В маленькой усадьбе, верстах в десяти от Тулы, между огородом и проезжей дорогой на колодезь, под несколькими старыми плакучими березами - насыпан небольшой, продолговатый холмик. Это место, где покоится тело Марии Александровны Шмидт - "старушки Шмидт", как ее называли в последние годы ее жизни. Она умерла в 1911 году, через год после кончины ее друга и учителя, моего отца - Л. Н. Толстого.
   После ее смерти между ее друзьями часто поднимался вопрос о том, чтобы написать о ней воспоминания. Ее жизнь была слишком поучительна и трогательна, чтобы предать ее забвению. Несколько раз и я бралась за перо, чтобы хоть вкратце рассказать о ней то, что осталось в моей памяти. Останавливало меня всегда воспоминание о ее необыкновенной скромности и о ее смирении. Для нее всегда бывало тяжело и неловко, когда обращали на нее исключительное внимание и говорили или заботились о ней. "Душенька, отвяжитесь", - говаривала она в таких случаях, шутливо отмахиваясь. И мне казалось неловким нарушать ее скромность. Но для меня память о старушке Шмидт так часто служила и служит примером и поддержкой в трудные минуты моей жизни, что я решаюсь нарушить ее посмертную скромность и рассказать то, что я о ней помню и знаю.
   В самое горячее время отцовского перелома, когда, по его словам, настроение его жизни изменилось, желания стали другие, и доброе и злое переменились местами, и когда он страстно и искренне писал об этом, - одно из его рукописных сочинений попало в руки служащей в Московском Николаевском училище классной дамы - Ольги Алексеевны Баршевой. Ольга Алексеевна была утонченно воспитанная и хорошо образованная, хрупкая, тоненькая женщина из старой дворянской семьи, с чуткой, отзывчивой душой. Прочитав сочинение Толстого, она была поражена могучей силой правды, которым оно дышало. Ей хотелось поделиться своим впечатлением с самым близким своим другом - Марией Александровной Шмидт, которая также служила классной дамой в том же училище. Резкая и решительная Мария Александровна сначала пожелала узнать, о чем пишет Толстой в своей статье. Узнав, что он порицает православие, Мария Александровна, которая была очень верующей, отказалась даже прочесть статью, которую робко рекомендовала Баршева.
   - Ваш Толстой - безбожник! Отвяжитесь с ним, пожалуйста! Я его и читать не стану! - резко заявила Мария Александровна.
   Но Ольга Алексеевна не отвязалась. Через несколько времени она опять предложила Марии Александровне прочесть рукопись.
   - Нельзя бранить и отрицать то, чего вы и не читали,- мягко заметила она своей решительной подруге.
   Мария Александровна не могла не согласиться с справедливым доводом Баршевой и принялась за чтение рукописи. С первых же строк сочинение ее покорило и приковало ее внимание до тех пор, пока она не прочла его до конца.
   - Душенька, Ольга Алексеевна! - закричала она своей подруге, кончивши чтение. - Надо достать все, что написал Толстой в этом духе!
   - Я слышала, что он сделал новый перевод Евангелия,- сказала Ольга Алексеевна.
   - Так едемте сейчас в Синодальную библиотеку и спросим, нельзя ли там купить этот перевод...
   Разумеется, в Синодальной библиотеке не только не нашли толстовского Евангелия, но требование классных дам смутило и даже возмутило приказчиков.
   - Ну, так едем к самому Толстому! - решила Мария Александровна.
   Ольга Алексеевна обомлела... Она стала возражать, находя неловким и навязчивым беспокоить незнакомого человека.
   - Да и как посмотрит Толстой на наше посещение...
   Но Мария Александровна не дала ей договорить.
   - Отвяжитесь, душенька, вы со своими аристократическими манерами! - кричала она, поспешно одеваясь.- Человек открыл нам глаза! Показал нам свет! Дал нам жизнь! А мы будем думать о светских приличиях! Одевайтесь и едем!
   Маленькая Ольга Алексеевна подчинилась, и две классные дамы поехали в Хамовники, где в то время жила наша семья.
   Все, описанное мною до сих пор, я рассказываю со слов Марии Александровны и думаю, что я все передаю почти дословно, так как она любила вспоминать это время, и я часто слыхала от нее этот рассказ. Дальше она передавала мне о том, как отец встретил ее и Ольгу Алексеевну в зале нашего московского дома. Тут же была и я. Отец ласково принял классных дам, хорошо поговорил с ними, и они сразу почувствовали в нем близкого и дорогого человека1.
   - А вы тогда были совсем молоденькая, - говаривала мне Мария Александровна. - Волосы у вас были гладко причесаны. Папа вас подвел к нам и говорит: "А это мой секретарь".
   С этого времени Мария Александровна и Ольга Алексеевна стали часто бывать в нашем доме. Они у нас назывались "папашины классные дамы". Все относились к ним ласково и дружелюбно.
   Мария Александровна деятельно принялась за переписку всех запрещенных в то время цензурой сочинений отца. Я имела с ней постоянные сношения, то доставляя ей рукописи, то вписывая для нее новые поправки в сочинения отца, то передавая от него к ней разные поручения. Мало-помалу Мария Александровна сделалась другом всей нашей семьи. Особенно подружилась она с самым младшим членом ее - моим маленьким братом Ваней, умершим в детстве. Когда мы все уезжали в Ясную Поляну, он, едва умея писать, кое-как писал ей в Москву письма. В одном из ее писем ко мне она пишет: "Милого Ванечку благодарю за письмо. Тронута очень. Он ведь сам писал мне! Экий милый, хороший мальчик!.. Скажите, что я никогда не забуду его внимания ко мне. Крепко его целую..."2
   К моей матери она тоже всегда относилась с любовью и уважением. Скоро все наши интересы стали близкими ее сердцу, и понемногу наши друзья стали и ее друзьями.
   Так как убеждения Марии Александровны и Ольги Алексеевны резко изменились и они обе отстали от православной церкви, то они почувствовали, что оставаться в училище классными дамами стало для них невозможным. И они обе подали в отставку. Им хотелось попробовать свои силы на физическом труде, и они стали строить планы для новой трудовой жизни на земле.
   В нашем северном климате двум слабым, непривычным к труду женщинам трудно было бы жить без наемного труда, одними своими силами, вследствие чего и решено было, что лучше им переселиться на юг, где борьба с природой не так тяжела и где климат мог бы принести пользу болезненной Марии Александровне.
   Отец сочувствовал этому решению. Нашелся общий знакомый, который согласился сдать новым колонисткам участок земли в аренду около Сочи.
   Начались сборы. Все друзья принимали в них участие, и кто с завистью, кто со страхом смотрел на этих двух отважных женщин, собирающихся своими руками добывать себе насущный хлеб.
   У Марии Александровны был в Туле небольшой дом, который она, перед отъездом на Кавказ, продала, получивши за него несколько тысяч.
   Наконец подруги распростились и пустились в путь.
   На одной из станций, между Москвой и Харьковом, у доверчивых путешественниц был украден их дорожный мешочек, в котором находились их деньги и паспорта. Пришлось в Харькове останавливаться и устраивать свои дела, чтобы иметь возможность ехать дальше. Потеря эта не только не привела в уныние подруг, но, напротив, они тотчас же отыскали хорошую сторону этого происшествия.
   - Бог на нас оглянулся, - говаривала потом Мария Александровна. - Мы приехали на Кавказ с одними нашими руками и, таким образом, сразу стали в положение людей, принужденных зарабатывать свою жизнь. Деньги соблазнили бы нас на наемный труд и другим служили бы соблазном.
   Получив на Кавказе участок земли, приятельницы стали не покладая рук работать на нем3. Они обе были тогда еще не старые женщины. Вероятно, им было лет около сорока. Мария Александровна была девушка, Ольга Алексеевна - вдова. Обе были слабого здоровья и совершенно непригодны к тяжелой физической работе.
   В молодости Мария Александровна болела туберкулезом, и в то время, как мы с ней познакомились, она бывала периодически подвержена сильным бронхитам. Она была очень худа и костлява. Дыхание у нее было тяжелое, и иногда слышно было, как при дыхании у нее в груди клокотала невыкашлянная мокрота. Доктора предписывали ей покой и праздность и грозили ей преждевременной кончиной, если она не будет исполнять их предписаний. Но Мария Александровна мужественно пошла на непослушание и взяла на себя тяжелый труд земледелицы.
   На деле оказалась права она, а не доктора. В первые же годы работы на Кавказе Мария Александровна забыла о своих бронхитах. Они вернулись к ней только в конце ее жизни. Но и тогда болезнь не могла заставить ее в чем-либо изменить своего образа жизни.
   Она писала с Кавказа, что она стала "здоровенная".
   Отец ей на это ответил: "Вы, верно, преувеличиваете, говоря, что вы здоровенны стали. Я очень боюсь, что вы очень изморены. Да, впрочем, это ничего, лишь бы жить..." {Все приведенные ниже выписки из писем Льва Николаевича к М. А. Шмидт и О. А. Баршевой приведены со списков, найденных в бумагах Марии Александровны после ее смерти. Оригиналы сгорели. Только последнее письмо приведено с подлинника, написанного после пожара в Овсянникове.}4
   Вся тяжелая работа на земле легла, разумеется, на плечи Марии Александровны. Как Ольга Алексеевна ни старалась помогать в поле и в огороде, ее маленькие ручки и хрупкое сложение скоро отказались от работы.
   - Нет, душенька, Мария Александровна, - говаривала она. - Вы уж погребите сено без меня. А я пойду Матью Арнольда читать...5
   Мария Александровна иногда сердилась.
   - Эгоистка вы этакая! Ведь вы будете просить молока к чаю, а где его взять, если не припасти сена на зиму для коровы! Ну, - прибавляла она мягче, - так и быть, идите. Только поставьте самовар. А то я до смерти чаю хочу.
   Убрав сено, Мария Александровна приходила домой в надежде найти готовый чай. Но стол не был накрыт, самовар не кипел.
   Ольга Алексеевна сидела на стуле с книгой в одной руке, а другой рукой она веером махала в трубу самовара, который стоял на полу возле нее и не начинал закипать.
   Мария Александровна покатывалась со смеха, обнимала свою милую, но бесполезную подругу, разводила уголья и через несколько минут наливала Ольге Алексеевне и себе чай. Ольга Алексеевна в это время рассказывала ей о тех прекрасных вещах, которые она прочла у Матью Арнольда.
   Как-то Ольга Алексеевна не побереглась и захватила кавказскую лихорадку. Отец об этом узнал и написал подругам:
   "Особенно рад был получить известие о Вас, Ольга Алексеевна, потому что по последнему известию знал, что у Вас лихорадка, и боялся за Вас. Как хорошо вы живете! Мне представлялось ваше житье чем-то баснословным, а оказывается - вот, уж сколько времени прожили... Все живут как люди, только я живу не как люди, а как скверно. Иногда скучаю этим, но браню себя за это; не надо скучать, а лучше жить. Всё стараюсь писать, да плохо пишется. Только бы помог бог не делать, не говорить, не думать зла..."6
   В следующем письме к двум подругам он пишет:
   "Как радостно слышать про вас, все добрые вести... Странное у меня о вас чувство: знаю я, что когда в душе хорошо, то и в мире все будет хорошо, и знаю, что у вас в душе всё хорошо, а всегда страшно за вас, что вы пересилите, переработаете, и что-то случится, - хотя и знаю, что случиться нечему. До сих пор страхи эти не сбывались, и приходилось только радоваться за вашу жизнь. Дай бог, чтобы вас так же радовали мы и другие ваши близкие. Мне таких радостей, слава богу, очень много..."7
   В другом письме, от 10 августа 1890 года он пишет:
   "Спасибо за ваше письмо... Вы вот часто меня благодарите, а мне как вас благодарить за все те радости, которые вы мне доставляете? Каждое известие о вас (я получил такое через Ге) и письмо от вас - это радость. Вот живут люди по-человечески и не только не жалеют о брошенном язычестве, а только радуются. И какие люди - испорченные, слабые. Никогда мне не удастся придумать и написать таких доводов в пользу исповедуемого нами учения, какие вы даете своей жизнью..."8
   Жили Мария Александровна с Ольгой Алексеевной на участке, который они арендовали у прожившегося уже на Кавказе землевладельца Старка9. Они с ним очень подружились и в трудные минуты прибегали к нему за советом и помощью.
   Но почему-то Старк должен был уехать, и приятельницы тоже решили покинуть Кавказ.
   Они об этом написали отцу и получили от него следующий ответ:
   "Давно поджидал от Вас весточки, дорогая Мария Александровна, и вот получил и хорошую, и дурную: хорошую - потому что из нее вижу, что Вы живы в настоящем значении этого слова, а не то, что дурную, а не совсем хорошую, потому что из нее вижу, что Вы как будто жалеете, что поехали на Кавказ, как будто отсутствие Старка изменяет все Ваши намерения и как будто Вы от этого хотите вернуться назад.
   Не делайте планов, не предполагайте, что есть время, место и люди, которые могут быть нужны и важны для Вашей жизни, и что есть место, время и люди, среди которых Вы не можете быть хорошей и потому вполне счастливой...
   Напишите нам, пожалуйста, еще и поскорее и попросите о том Ольгу Алексеевну, которой передайте мою любовь и тот же, как Вам, совет: как можно меньше действовать. Чем затруднительнее кажется положение, тем меньше надо действовать. Действиями-то мы обыкновенно и портим начинающие складываться наилучшим для нас образом условия. Пожалуйста, Ольга Алексеевна, напишите мне, и поподробнее о Вашем положении, намерениях и финансовых условиях. Вас это не должно интересовать, а я имею право этим интересоваться.
   Про себя, кроме хорошего, ничего не могу сказать. С каждым днем становится радостнее жить и по внутреннему улучшающемуся состоянию, и по внешним самым радостным условиям"10.
   После этого письма от своего друга приятельницы остались.
   Откуда-то бог послал им помощника в лице старого татарина Али, который своим простым сердцем понял душевную простоту двух классных дам и остался у них жить, деля их участь.
   Отец постоянно писал подругам, поддерживая их и сочувствуя всему, что с ними случалось.
   "Спасибо вам, дорогие Мария Александровна и Ольга Алексеевна, - пишет он им 3 февраля 1891 года, - что продолжаете радовать нас вашими письмами. Вы так хорошо живете (я говорю о внешней форме жизни), что всякий раз, как получаю ваши письма, робею, распечатывая и начиная читать, как бы не узнать, что жизнь ваша изменилась. Но, слава богу, все идет хорошо, и вы, христианские робинзонки, еще нашли своего Пятницу - Али, которому передайте мой привет.
   Я говорю о внешней форме, потому что она только одна подвержена изменению независимо от нас... Я часто обманывал себя прежде, думал противное, думал, что, если формы моей жизни безнравственны и я не могу изменить их, то это происходит от особенно несчастных случайностей, но теперь я знаю, что это происходит только от того, что я по своим нравственным силам не готов, не имею права на лучшие условия. Думать обратное, сваливать на внешние условия есть страшно вредный самообман, парализующий силы, нужные для истинной жизни, то есть для движения по пути истины и любви..."11
   В другом письме отец делится с Марией Александровной планами своих работ и литературными замыслами.
   "Я когда-то хотел написать такую басню, миф, - пишет он, - что люди на салазках скатываются в пропасть, где они должны разбиться вдребезги, так что ничего от них не останется, и они дорогой, сидя на этих самых салазках, спорят и ссорятся о том, что один другому не дает усесться попокойнее и пачкает его одежду. Единственное дело, которое стоит делать нам всем на этих салазках, это то, чтобы вызвать радостную любовную улыбку друг у друга - вызвать любовь, то одно, что не разобьется в пропасти, а останется.
   Я много занимаюсь писанием12. Пишу очень медленно, переделываю бесчисленное число раз и не знаю, происходит ли это от того, что ослабели умственные силы, в чем дурного ничего нет, только бы способность любви росла, или от того, что предмет, о котором пишу, очень важен"13.
   На Кавказе подруги прожили около четырех лет.
   Хрупкая от природы Ольга Алексеевна, ослабленная перенесенной малярией, как-то простудилась и заболела воспалением легких. Болезнь в несколько дней унесла ее в могилу14.
   Мария Александровна осталась одна. Она была безутешна. Остаться на Кавказе одной, без любимой подруги, там, где всякая мелочь напоминала о ней, у нее не хватило сил. И она полетела к нам. Она знала, что в нашей семье она могла излить свое горе, выплакать свои слезы и отогреть свое одинокое сердце.
   Со слезами радости и волнения встретились мы с милой Марией Александровной после четырехлетней разлуки. В первый же день своего приезда она пишет сестре Маше, которой в то время не было в Ясной Поляне, о своем впечатлении:
   "Дорогая Маша, писать ничего не могу. Скажу одно, что мне очень и очень хорошо. Сейчас у вас в Ясной долго и радостно так хорошо беседовала с Софией Андреевной. Льва Николаевича не было дома. Потом он приехал, и я себя не помнила, что увидала его живого, хотя за все время твердо верила, что непременно его увижу... Лев Николаевич бодр, но похудел за эти четыре года сильно. Все ваши меня очень любовно встретили..."15
   К ее письму отец приписал несколько слов о том, что "вечером приехала Мария Александровна" и что "она все такая же. Очень радостно ее видеть..."16.
   В следующем письме, от 11 июня 1893 года, отец опять пишет Маше:
   "...Мария Александровна очень хороша: ясна, спокойна, бодра и необыкновенно тверда в своем мировоззрении..."17
   Мария Александровна не захотела жить у нас в доме и поселилась в деревне, у одной крестьянки. К нам она часто забегала, чтобы почитать то, что писал отец, и чтобы поговорить о покойной Ольге Алексеевне. Вспоминая свое отношение к ней, она иногда беспощадно упрекала себя в том, что недостаточно холила и берегла свою слабенькую подругу.
   - А я еще называла ее эгоисткой! - с горечью вспоминала она. - Я, я была противная эгоистка! - И Мария Александровна заливалась слезами.
   Со временем сгладилась первая острота ее горя, и Мария Александровна опять стала стремиться на работу. Она помогала, насколько хватало ее сил, в семье, в которой она жила, но это ее не удовлетворяло.
   Часто папа и я заходили в ее чистенький уголок в крестьянской избе и беседовали с ней о разных делах - материальных и отвлеченных.
   Раз, помирая со смеха, она рассказала нам о том, что с ней на днях случилось.
   Как-то утром ее хозяйка принесла Марии Александровне веревку и просила ее пойти в казенный лес набрать для топки вязанку сухих сучьев. Мария Александровна надела на голову платок, взяла веревку и собралась идти. Старуха проводила ее до дверей и на прощание посоветовала ей в лесу поглядывать, чтобы не попасться на глаза леснику.
   - А то, Ляксанна, он живо с тебя платок снимет и веревку отберет.
   Мария Александровна остолбенела.
   - Душенька! - закричала она. - Вы меня воровать посылаете! Нет, какова?! Она меня воровать посылает! Нет уж, душенька, отвяжитесь! Этого я никогда не делала и делать не буду!
   Она бросила в угол веревку и прошла мимо сконфуженной хозяйки назад к себе в избу.
   Мария Александровна никогда не могла ни на кого долго зла держать, и потому она скоро смягчилась и нашла извинение своей хозяйке. Но жить на деревне в крестьянской семье, - ей, любящей одиночество и тишину, - становилось все тяжелее. Мы это видели, и, чтобы не терять ее и вместе с тем устроить ее по ее вкусу, мы предложили ей поселиться в нашем соседстве, в маленьком имении Овсянникове, где был небольшой домик и две избы.
   Имение это находится в шести верстах от Ясной Поляны и принадлежало брату Марии Александровны - Владимиру Шмидт. Как-то раз в Москве Мария Александровна рассказывала моей матери о том, что ее брат очень нуждается в продаже этого имения, так как дела его запутались, а у него большая семья, которую надо было содержать. Мария Александровна очень была озабочена положением своего брата. Чтобы ее успокоить, моя мать обещала купить Овсянниково. В то время у матери были свободные деньги, и она снарядила меня с деньгами и нужными бумагами в Тулу, поручив мне покупку Овсянникова.
   При нашем семейном разделе в восьмидесятых годах 18 Овсянниково досталось на мою долю. Так как я тогда была молодой девушкой и осталась жить в родительском доме, то в Овсянникове жил только сторож. В это-то Овсянниково мы и предложили Марии Александровне поселиться. Она с радостью приняла наше предложение, устроившись в одной из двух изб. Дом казался ей слишком для нее роскошным помещением. Но даже избой она не захотела пользоваться даром и платила мне за нее тем, что ухаживала за усадьбой и фруктовым садом. Когда я просила ее не утруждать себя работой и нанять кого-нибудь для работ в усадьбе, она огорчалась и раз написала мне, что "жить в Овсянникове и ничего не делать для вас - свыше моих сил, и я уж лучше уеду от вас, раз между нами нет братских отношений".
   В 1907 году пришлось ремонтировать избу Марии Александровны и пристроить закуту для ее коровы Манечки. Когда Мария Александровна перешла назад в свою избу, она не могла ею нахвалиться и писала мне одно благодарственное письмо за другим.
   "Спасибо, большое спасибо, дорогая Танечка, за царское помещение в полном смысле этого слова. Я давно перешла, живу и радуюсь и мысленно все благодарю Вас. Действительно, стройка вышла на славу. Вот уже несколько дней стоят морозы по 25 и 23 градуса, а у меня в избе 16 тепла. А уж светло, дышать легко, полом не дует, - ну, такая прелесть, что и не шел бы никуда. Друзья мои, крестьяне, приходят ко мне греться" 19.
   "...У меня тепло, несмотря на трескучие морозы. Я и ложусь и встаю всё с Вами. Всё благодарю за чудное, теплое роскошное помещение", - пишет она в следующем письме от 4 января 1908 года20.
   Весело было приехать в Овсянниково и посмотреть на маленькое хозяйство Марии Александровны. Изба ее, состоящая из двух частей, всегда чисто выметена и прибрана. В задней ее части, отделенной от передней перегородкой и русской печью, стоят кровать и письменный стол. На стене висит календарь с портретом "дорогого Льва Николаевича". В передней части стоят стол с лавками и на стене висит полка с посудой. Все инструменты и орудия, как-то: стиральная машина, маслобойка, ручной планет - вычищены и поставлены на надлежащие места. Плантация клубники, огород и фруктовый сад - в образцовом порядке. К избе Марии Александровны пристроены холодные сени, а из сеней идет ход в закуту к корове, к любимой ее Манечке, которая много лет питала свою хозяйку и доставляла ей заработок.
   Манечка стоит сытая, чистая. Выражение ее розовой мордочки - спокойное и доброжелательное. Со временем Манечка отелила еще Рыженочку, и тогда Мария Александровна стала считать себя совсем богатой.
   Хотела она еще завести пчел и заказала моему отцу сделать ей улей на образец. 3 января 1895 года она пишет ему в Москву:
  
   "Дорогой Лев Николаевич, сделайте

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 353 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа