Главная » Книги

Станюкович Константин Михайлович - Равнодушные, Страница 15

Станюкович Константин Михайлович - Равнодушные


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

ой шеей и оголенными из-под широких рукавов белыми руками, на мизинцах которых блестели кольца, с крошечными красными туфельками на ногах, белевших сквозь ажурные шелковые чулки, вошла Тина, обворожительная и, видимо, сознающая свою обворожительность, внося с собой душистую струйку любимых ею духов - Cherry Blossom.
   __________
   * Пояс из шелковых шнурков (от франц. la cordeliere).
   __________
   Инна обернулась и глядела на сестру, невольно любуясь ею, - такая она была интересная, вся сияющая белизной хорошенького, дерзко-самоуверенного лица, красиво посаженной, словно точеной шеи и изящных рук, свежая и благоухающая, струйная и гибкая, с карими холодными глазами рыжеватой блондинки.
   "И в таком красивом теле такая испорченная душа!" - мелькнуло в голове Инны, и она невольно вспомнила самоубийство Горского и отношение к этому сестры после тех поцелуев, которыми она дарила влюбленного.
   И старшая сестра в первый раз обратила внимание, что у Тины выдающийся чувственный рот и что алые, сочные губы слишком толсты, когда она их не подбирает.
   - Ты что это так глядишь на меня? - спросила Тина, присаживаясь на кушетку.
   - Любуюсь тобой. Ты очаровательна, Тина, в капоте.
   - Кажется, недурна! - самодовольно усмехнулась Тина. - Наши родители передали нам только одно хорошее и действительно ценное - красоту. Ты гораздо красивее меня. У тебя и русалочные глаза, и красивее формы, и больше пластичности, и сложена ты лучше, и губы не такие толстые!.. Но ты запускаешь себя... Этого не следует. У женщин ведь физическое обаяние - главная сила! - с категоричностью прибавила Тина.
   - Разве запускаю?
   - Не тренируешь себя, как следует... Мало ходишь, ешь много мучного и сладкого, не берешь каждый день ванн, не обтираешься холодной водой... И оттого твое тело раньше потеряет свою упругость, ты растолстеешь, кожа потеряет свежесть, - одним словом, твой будущий супруг будет огорчен! Зачем же огорчать его и себя, если можно этого избегнуть?.. Надо любить свое тело и заботиться о нем, особенно если оно красиво, чтобы в сорок лет не сделаться обойденной и не ныть, как ноет мама... Мама воображает, что истинная любовь должна сохраняться даже и к маринованным женщинам, и удивляется, что генерал занимается авантюрами... И он и Ордынцева представляют собою отличный образец тренировки... Оба умели сохранить себя... А генерал, видно, попался?.. На всякого мудреца довольно простоты! - прибавила, усмехнувшись, Тина.
   - Откуда это у тебя такие сведения о тренировке? - спросила Инна.
   - Странный вопрос! Кто ж этого не знает?.. Можешь прочесть... Об этом пишут книги... Я могу тебе дать одну французскую... Прочти и проникнись... Тебе ведь стоит беречь свой капитал! - проговорила Тина, оглядывая сестру с серьезным видом хорошей ценительницы, подобно барышнику, разглядывающему статьи лошади. - Сложена ты прелестно... Даже и бедра не очень раздались, несмотря на то, что ты имеешь ребенка...
   - Да перестань, Тина... Ведь это цинизм! - заметила старшая сестра.
   - С каких это пор ты стала такая брезгливая? - насмешливо спросила Тина.
   - С тех пор, как ушла от мужа...
   - И полюбила своего директора. Люби его на здоровье - хоть я и не поклонница этих сорокалетних юнцов. Но это тем более должно заставлять тебя не распускаться... Надеюсь, ты не думаешь, что мужчины довольствуются одной душой... Тогда все уродливые женщины были бы очень счастливы... Недаром их называют симпатичными... Однако я не для болтовни бросила интересную книгу Ницше и пришла к тебе... Присядь ко мне и выслушай, что я тебе скажу! - значительным и несколько беспокойным тоном проговорила молодая девушка.
   Инна уловила эту беспокойную нотку в низковатом голосе Тины и, полураздетая, с распущенными длинными волосами, торопливо перешла от туалета на кушетку.
   - Рассказывай, Тина, о чем ты пришла говорить? - с выражением тревоги в голосе и в лице спросила старшая сестра.
   - Не делай только, пожалуйста, трагического лица... А то у тебя такой вид, будто ты ждешь, что я покаюсь тебе в каком-нибудь преступлении! - проговорила Тина с коротким, сухим смехом.
   - Я не умею так владеть собой, как ты.
   - Это вы с папой насчет моего равнодушия к смерти Горского?.. Так это вы напрасно! Я не считаю себя виноватой перед ним... Я предупреждала его, чтоб он не рассчитывал на узы Гименея, а брал то, что ему дают. Другой был бы наверху блаженства от такой близости, а он вместо того...
   - Он любил тебя... И неужели тебе его нисколько не жаль, Тина? - возмущенно перебила старшая сестра.
   - Кто это тебе сказал, что не жаль?..
   - Но ты так равнодушно отнеслась к его смерти...
   - А разве обязательно ныть?.. Особенно сильного горя я не чувствовала, но все-таки мне жаль Горского... Он был хоть и глупый, но очень красивый и пылкий юноша! - прибавила Тина, словно бы щеголяя своей откровенностью.
   - И только это, - Инна подчеркнула слово "это", - тебе в нем и нравилось?
   - А что тебе в твоих любовниках нравилось? Душа, что ли? - с циничной усмешкой спросила молодая девушка. - Не люблю я этого лицемерия. Надо иметь доблесть смотреть правде в глаза!
   Инну покоробило от слов сестры. И эти случайные, короткие связи без любви и даже без чувственного увлечения пронеслись в ее голове быстрыми отвратительными воспоминаниями.
   "Она жестока, но имеет право так говорить", - мысленно сказала себе Инна.
   - Не говори так громко... Леночка здесь!.. Ты права, я не смею задавать таких вопросов. Но поверь, что я не лицемерю. Теперь я не та, что была прежде... Не та, уверяю тебя, и проклинаю прошлое! - прошептала Инна.
   - Надеясь на идиллию в будущем?
   - Не знаю, будет ли идиллия... Но во всяком случае я буду жить иначе...
   - Не буду спорить, но только скажу, что семейные идиллии так же редки, как правдивые люди... Попробуй жить праведницей, если твой темперамент позволит тебе быть ею с твоим серьезным директором, и я буду радоваться, глядя на тебя... А меня оставьте такою, какая я есть... А пока слушай, Инна... По всем признакам, со мной случилась очень скверная вещь...
   - Что такое?
   - Мне кажется, что я...
   И она чуть слышно докончила фразу.
   Старшая сестра с ужасом глядела на Тину.
   - Ну, что тут ужасного?.. Неприятная, но обыкновенная случайность, и больше ничего...
   - Ты, значит, была так близка с Горским?
   - Нет... Это от спиритического внушения!.. Что за привычка даже у неглупых людей делать глупые вопросы!..
   - Прости, Тина... Я так поражена...
   - Чем? Что у интеллигентной девицы может быть бебе?.. Они ведь полагаются только у замужних дам и у незамужних кухарок и горничных... Меня эта глупая мораль не смущает... Я, слава богу, ее не боюсь! - вызывающим тоном говорила чуть слышно Тина. - Меня только беспокоит неприятность этого положения, если оно подтвердится... Женщины так уродливы в это время, и, кроме того, у меня нет никакого желания быть матерью... Но люби кататься, люби и саночки возить!..
   - Ты, надеюсь, не захочешь от этого избавиться? - испуганно спросила Инна.
   - Успокойся... не захочу... Но не потому, что считаю это недозволенным, а просто потому, что это вредно для здоровья... Я уж читала об этом... И будь я одна, я не скрывала бы этой неприятности и оставила бы бебе при себе... Пусть говорят, что хотят... Мне наплевать! Но...
   - Ты боишься огорчить маму?
   - Да... Мама, чего доброго, совсем изведется от горя и от неожиданности... Она ведь и меня считает ангелом...
   - Ты выйдешь замуж?
   - Не за Гобзина ли?.. Или за одного из наших декадентов? Или за этих уродов, которые посещают наши журфиксы?.. Благодарю покорно. Я не собираюсь выходить замуж, хотя бы и за сказочного принца... Я не хочу лишать себя свободы и иметь сцен с супругом...
   - Так что же ты думаешь делать, Тина?..
   - Уехать за границу и там пробыть все это время...
   - А ребенок?
   - Отдам его на воспитание...
   - Но средства?
   - Что-нибудь придумаю... Во всяком случае, замужество будет последним ресурсом.
   Тина говорила так уверенно, что сестра не сомневалась в том, что она действительно сумеет найти работу и справиться с ней.
   - Но все это - впереди, а пока, если мое неприятное положение выяснится, надо месяца через два ехать за границу и приготовить к этому маму... Я скажу, что еду изучать что-нибудь. И ты помоги мне убедить ее, что одна я там не пропаду. Поможешь?
   - Хорошо.
   - Отец, конечно, согласится и будет посылать мне рублей полтораста в месяц...
   - Ты разве проживешь на эти деньги, Тина?
   - Надо прожить. Отец и так крутится в долгах, А на экстренные расходы у меня есть вещи... Можно их продать...
   - Я постараюсь тебе помочь... Григорий Александрович не откажет.
   - Спасибо. Если понадобится - напишу.
   - И приеду к тебе, когда нужно будет. А то как ты будешь одна?
   - Этого я не боюсь. Но если приедешь, конечно, буду рада... И знаешь ли что?
   - Что?
   - Родственные чувства во мне не сильно развиты, но маму и тебя я люблю! - проговорила мягким, почти нежным тоном молодая девушка, почти никогда не выражавшая своих чувств.
   Она поднялась с дивана и, прощаясь с Инной, спросила:
   - Теперь ужас твой за меня прошел?
   - Меньше стал.
   - Вот видишь. А через несколько дней он и совсем пройдет... Ничего нет страшного на свете, если ум хорошо работает.
   - Но и тебя это должно тревожить, Тина, хоть ты и хочешь казаться спокойной.
   - Тревожить? Пока - нет. Разве так страшно? Я сильная и здоровая. Но что это меня злит, что это мне отвратительно - не отрицаю. А всякая неприятность действует на нашу психику, и следовательно, и на наш организм. Поэтому умные люди, не обращающие внимание на нелепые предрассудки, и стараются избегать неприятностей, то есть жить такими впечатлениями, которые доставляли бы одни удовольствия. И если бы Горский не был такой неосторожный дурак... Ну, ты опять делаешь страшные глаза... Прощай лучше!..
   И с этими словами Тина вышла от сестры и, присев к своему письменному столу, на котором были разбросаны исписанные листы почтовой бумаги, снова принялась за повесть, которую она писала, сохраняя свои литературные занятия втайне от всех.
   В этой повести молодая девушка выводила героиню, похожую на себя.
  

Глава двадцать седьмая

   Козельский вернулся домой, как обещал, рано - около часу и, вместо того чтобы скорее, по правилам своей тренировки, лечь спать, сел в кресло у письменного стола и, достав из бювара почтовый листок толстой английской бумаги, стал писать к Никодимцеву одно из тех убедительно-настойчивых писем, на которые он был мастер.
   Окончив письмо, его превосходительство внимательно перечитал эти четкие, красивые, круглые строки, написанные в задушевно-родственном тоне, в которых он, рассказывая о неблаговидном ведении дел в правлении, возмущающем его настолько, что он, по всей вероятности, должен будет выйти из директоров, и о внезапном денежном затруднении, вследствие неожиданного требования долга на слово, - просил будущего своего дорогого зятя не обессудить, что обращается к нему с просьбой устроить по возвращении из командировки какое-нибудь подходящее место и помочь уплатить долг если не деньгами, то бланком на векселе, который через шесть месяцев будет выкуплен.
   Письмо оканчивалось замечанием, что "родство - родством, а деньги - деньгами", чтобы Никодимцев не подумал, что тесть его подведет.
   "Выручит, должен выручить!" - подумал Козельский, окончив чтение своей эпистолы, и, облегченно вздыхая, вложил ее в конверт и написал адрес.
   - Если мое письмо не подействует, письмо Инны заставит его исполнить мою просьбу! - успокаивал себя Козельский, ужасаясь при мысли, какая может выйти грязная история, если Никодимцев не выручит.
   А история действительно была грязная благодаря тому, что один из членов правления, желавший быть распорядителем по хозяйственной части вместо Козельского, поднял в правлении целую историю по поводу недобросовестного подрядчика, и правление настаивало, чтобы контракт с ним был нарушен и залог удержан.
   Результатом этого был визит к Козельскому господина Абрамсона, который очень деликатно напомнил его превосходительству о письменном обещании насчет возобновления контракта, а между тем...
   Козельский густо покраснел.
   - Я постараюсь уладить это дело! - проговорил он,
   - Я просил бы вас... И если бы вы не могли устроить, то по крайней мере верните пять тысяч... так как сделка не состоялась... И попрошу вас вернуть скорей. В противном случае я буду вынужден представить ваше письмо, в котором вы обещали о возобновлении контракта...
   - Но вы этого не сделаете! - испуганно воскликнул Козельский.
   - Отчего не сделаю?.. Я должен это сделать и, осмелюсь вам доложить, поступлю по совести. Я совесть имею... Меня хотят ввести в убытки... Должен я их вернуть или нет?.. Имею я право получить обратно пять тысяч, если я не получил того, за что заплатил деньги? И вы думаете, я не знаю, отчего меня хотят прогнать?
   - Оттого, что вы недобросовестно ведете дело.
   - Пхе! Я веду не хуже других и во всякое время готов исправить недосмотры. Не из-за этого поднял шум ваш товарищ, господин член правления Оравин...
   - Из-за чего же?
   - Господин Оравин сказал мне: "Оттого, что вы, господин Абрамсон, еврей, а евреи нынче не в моде и их не любят в правлении... Мы хотим русских подрядчиков..." Вот что сказал господин Оравин. Но только, хоть евреи и не в моде, а я думаю, ваше превосходительство, что господин Оравин очень умный человек, чтоб говорить, извините, такие глупости... А хотят они передать дело подрядчику Иванову, который предлагает за это господину Оравину десять тысяч... Оттого евреи и не в моде! - иронически усмехнулся господин Абрамсон.
   Все, что мог сделать Козельский, - это уговорить Абрамсона подождать две недели.
   Или подряд останется за ним, или он получит обратно пять тысяч.
   Припоминая теперь этот разговор, бывший вчера утром, и скверное положение в правлении, в котором он очутился, не имея возможности защищать подрядчика против нападок Оравина, Козельский хорошо понимал, что весь вопрос был не в подряде, а в том, чтобы отстранить Козельского и дать Оравину, близкому приятелю председателя, возможность нагреть руки. И он, Козельский, первый раз вынужденный взять взятку, рискует теперь, что она будет обнаружена и его репутация порядочного человека подорвана из-за каких-нибудь несчастных пяти тысяч.
   Таких маленьких взяток не прощают порядочным людям!
   Возможность быть уличенным особенно угнетала и стыдила Козельского. Он во что бы то ни стало хотел остаться порядочным человеком во мнении людей, которые сами берут крупные комиссии, не прощая другим маленьких взяток.
   Он и сам считал свой поступок нечестным и оправдывал его только тем, что деньги были нужны до зареза, что взял взятку первый раз, и тем, что имел доброе намерение возвратить ее когда-нибудь.
   Ему не стыдно было браться проводить дела, несомненно причинявшие вред государству, не стыдно было брать комиссии за хлопоты по подобным делам и за устройство знакомств дельцов с нужными "человечками" из министерств или с "дамами сердца" бескорыстных сановников. Все это он считал одним из видов заработка, которым не гнушаются и лица высокого положения и который нисколько не компрометирует порядочного человека в общественном мнении.
   Будь Козельский у финансов, он, разумеется, не обременил бы своей совести, если бы при посредстве какого-нибудь молчаливого фактотума [*] получал от банкиров комиссии при займах или играл наверняка на бирже при конверсиях и выпусках бумаг, - это, по его понятиям, одинаковым с понятиями многочисленной группы людей, занимающихся делами, было бы лишь уменьем умного человека воспользоваться благоприятными обстоятельствами, - уменьем, которое, в сущности, никому не вредит.
   __________
   * Доверенного лица, выполняющего различные поручения (от лат. fac totum - делай все).
   __________
   Но растрата... взятка... это что-то уж вовсе непорядочное, возбуждавшее в Козельском такую же брезгливость, как грязное белье или господин, который ест рыбу с ножа.
   "Разделаться поскорей с Абрамсоном и... сократить расходы!" - решил Козельский, одушевляемый всегда добрыми намерениями, когда ему приходилось плохо.
   И он собирался было встать, чтобы скорее раздеться и лечь спать, не проделав даже перед сном обычных упражнений с гирями, как в двери раздался стук.
   - Войдите! - проговорил Козельский и поморщился, догадываясь, кто это стучит, и в то же время недоумевая и несколько пугаясь этому позднему визиту и беспокойно оглядывая стол, нет ли на нем каких-нибудь компрометирующих документов.
   Антонина Сергеевна вошла в комнату и остановилась у дверей печальная, строгая и серьезная, как сама Немезида.
   "Объяснение!" - подумал Козельский, соображая, как он мог попасться, и готовый лгать самым бессовестным образом, чтобы только успокоить "святую" женщину и не осложнять и без того скверного своего положения...
   И, скрывая под напускным хладнокровием малодушную трусость блудливого кота и как будто не догадываясь, зачем в столь поздний час явилась в кабинет жена, Козельский, зевая, проговорил с обычной своей мягкой вкрадчивостью:
   - Ты еще не спишь, Тоня?.. А я только что вернулся... Был на Васильевском острове у одного человечка... Есть один срочный долг, который меня беспокоит, и я ездил устроить это дело... Кажется, все уладится... Что ж ты стоишь?.. Присаживайся, Тоня. И как же я устал сегодня! И как мне нездоровится! Видно, годы дают себя знать! - унылым тоном, напуская на себя вид больного старика, прибавил Козельский.
   Но, несмотря на усталость и недуги, его превосходительство глядел таким моложавым, таким представительным и элегантным, что жалобы его не только не вызвали участия в Антонине Сергеевне, но, напротив, сделали лицо ее еще непреклоннее, взгляд каким-то стальным и улыбку на губах презрительнее.
   Глядя на лицо Антонины Сергеевны, можно было бы подумать, что она ненавидит мужа и пришла с единственною целью: убить его своим презрением.
   "Как могла она узнать?" - подумал Козельский, взглядывая на Антонину Сергеевну и тотчас же опуская свои бархатные, вдруг забегавшие глаза на руки с отточенными ногтями.
   По суровому виду и трагическому безмолвию жены он понял, что дело серьезнее, чем он думал, что у нее есть какой-нибудь уличающий документ, - без документов она с некоторых пор не объяснялась, испытав, как супруг увертлив, - и подумал сперва, что ею перехвачена записка Ордынцевой. Но Ордынцева осторожна и писать не любит, а если пишет, то адресует в департамент. А письма ее он благоразумно сжигает.
   И, теряясь в догадках, Козельский примолк, ожидая давно уж не бывшего нападения жены и благодаря этому уже считавший ее святою женщиною, безмолвно мирившейся со своим положением верного друга.
   Прошла долгая минута молчания.
   - Николай Иванович! - проговорила наконец мрачно-торжественным тоном Антонина Сергеевна.
   - Что, Тоня?
   - Вы все еще будете устраивать мне сюрпризы? Пора перестать. Постыдились бы дочерей, если вам самому не стыдно. В пятьдесят лет и так позориться и позорить жену и детей...
   - Какие сюрпризы? Какой позор? Я ничего не понимаю, Тоня...
   - Не понимаете? - с презрительной усмешкой переспросила Антонина Сергеевна.
   - Не понимаю, Тоня! - с необыкновенной мягкостью в голосе повторил Козельский.
   - Не лгите по крайней мере... Я все теперь знаю... все.
   - Что же ты знаешь? Объясни, пожалуйста.
   - И хоть бы выбрали любовницу получше, а то... какой-то кусок сала... сорокапятилетнюю Ордынцеву!.. Поздравляю!.. Нечего сказать: эстетический вкус... Я не мешаю вам, я не буду стоять на дороге... Живите с кем хотите... Разоряйтесь, входите в долги из-за этой особы, но по крайней мере не обманывайте... Скажите прямо, что вам ненавистна семья... Не ставьте меня и дочерей в фальшивое положение... Мы уедем...
   Знакомые все слова стояли в ушах Козельского, Только прибавилось более злобы и презрения...
   Но прежде он умел прекращать подобные сцены и успокаивать Антонину Сергеевну даже самым отчаянным враньем, но сопровождаемым уверениями в любви и горячими поцелуями.
   А теперь?
   И Козельский взглянул на свою постаревшую, поблекшую и совсем худую жену и чувствовал, что не может успокоить ее.
   Но все-таки проговорил, несколько раздражаясь от необходимости лгать:
   - Успокойся, Тоня... С Ордынцевой я не живу и на нее не разоряюсь... И ты знаешь, что я делаю для семьи все, что возможно. В этом упрекнуть меня нельзя, я думаю...
   - Не живешь?..
   - И не думал! И она мне никогда не нравилась... С чего ты это взяла?
   Антонина Сергеевна бросила на мужа уничтожающий взгляд, и хоть знала, что он лжет, но тем не менее ей было как будто легче, что он не сознаётся, несмотря на то, что она допытывалась сознания.
   Но чтобы довести объяснение до конца и показать, что она все знает, Антонина Сергеевна достала из кармана два клочка почтовой бумаги и, бросая их на стол, проговорила:
   - Прячьте ваши неотправленные любовные письма, а не роняйте их. Хорошо, что я подняла это произведение, а не одна из дочерей. Надеюсь, что ваша любовница не осмелится больше являться сюда, пока мы не уедем... После свадьбы Инны я уеду... Слышите?
   И с этой угрозой об отъезде Антонина Сергеевна вышла из кабинета.
   Лежа в постели, она еще поплакала и старалась уверить себя, что презирает и больше не любит этого развратника и обманщика. Но, засыпая, Антонина Сергеевна уже перенесла презрение свое главным образом на Ордынцеву, как на главную виновницу, и решила по-прежнему нести крест свой и никуда не уезжать, чтобы "этот человек" совсем не пропал в ее отсутствие.

* * *

   Козельский не без любопытства прочел следующие строки начатой им записки:
   "Приезжай, Нита, сегодня в пять часов. Подари меня свиданием не в очередь. Ты мне снилась, моя желанная Юнона, и мне хочется наяву видеть тебя в обаянии твоей роскошной красоты и расцеловать всю-всю, от макушки до твоих красивых душистых ног... Милая! Если б ты знала, как сильна власть твоих ласк... Они делают меня молодым и заставляют забывать..."
   "Однако!" - подумал Козельский, прочитав эти строки и чувствуя себя несколько глупым за эти "сентиментальности", как он мысленно назвал начало письма.
   И он припомнил, что писал его неделю тому назад и, недовольный началом, разорвал и бросил в корзину, вместо того чтобы сжечь, как обыкновенно он это делал.
   - Дурак! Осел! - с искренним одушевлением выругал себя вслух Козельский, разрывая на мелкие кусочки уличающий документ.
   Он перешел в свою маленькую, рядом с кабинетом, спальню, торопливо и раздраженно разделся, лег в постель и затушил свечу с поспешностью виноватого человека, желающего скорее "забыться и уснуть".
   И, потягиваясь и расправляя свое уставшее тело, он ощутил физическое наслаждение отдыха и уже спокойнее думал о том, что сегодня был для него воистину несчастный день, что следует жечь письма и что надо повиниться жене и сказать ей, что записка писана не к Ордынцевой, а к одной кокотке - кокоток жены легче прощают! - и что надо напомнить Инне, чтобы она написала завтра же, о чем он ее просил, Никодимцеву.
   "И вообще надо покончить все это!" - внезапно решил Козельский, подразумевая под "этим" и долги, и вечное лганье жене, и Абрамсона, и Ордынцеву и представляя себе, как хорошо и спокойно жить без этого мотания за деньгами и без авантюр... Довольно их... И то ноги плохо слушаются.
   В самом деле, Ордынцева все более походит на тронутую грушу. И рыхла, и слишком подводит глаза, и становится однообразной... И денег стоит... Того и гляди, муж прекратит ей платежи, после встречи у дверей приюта, и тогда она со всем семейством очутится на его шее! - неблагодарно думал Козельский и, далекий теперь от желания видеть Ордынцеву "в обаянии ее роскошной красоты", повернулся на бок с решительным намерением завтра же вызвать ее обедать к Кюба на Каменный остров и сказать ей, что все открылось и что во имя спокойствия семьи следует принести в жертву любовь и не видаться больше...
   "То ли дело Ольга!.." - пронеслась вдруг в голове Козельского ленивая, сонная и приятная мысль, и с нею он заснул.
  

Глава двадцать восьмая

   Спутником Никодимцева в купе был старый господин, совсем седой, но крепкий, коренастый, с свежим, здоровым волосатым лицом и большой бородой, одетый в старенький пиджак и с перчатками на руках.
   По обличью и костюму Никодимцев решил, что этот господин не петербуржец, а, вероятно, один из тех провинциалов, которые по зимам наезжают в Петербург хлопотать и наводить справки по разным делам и, рассчитывая пробыть неделю-другую, остаются месяцы и. наконец уезжают, не особенно довольные петербургскими чиновниками.
   Когда Никодимцев вошел в вагон, старый господин взглянул на него с тем видом недоброжелательства, с каким обыкновенно оглядывают незнакомые люди друг друга, и плотнее уселся в свой угол и закрыл глаза, словно собираясь дремать.
   Никодимцев снял шубу и фетровый котелок, одел мягкую темно-синюю дорожную фуражку и, находясь еще под впечатлением прощания с невестой, припоминал ее последние слова, взгляды и жесты и внутренне сиял, как человек, уверенный в своем счастье, и мечтал о том, как устроится их жизнь.
   Эти мысли навели его на другие - о будущем его служебном положении. Оно казалось ему теперь далеко не таким прочным, как прежде, ввиду его неожиданной командировки и после его разговора с графом Волховским. Граф, очевидно, не рассчитывал, суля место товарища, на отказ и, разумеется, будет недоволен, если донесения его не совпадут с мнением графа о том, что толки о голоде сильно преувеличены и что голода нет, а есть только недород.
   Припоминая свой разговор с графом и с другими лицами, Никодимцев очень хорошо видел, что большинство из них равнодушно к тому, действительно ли голодают люди, или нет, и что вопрос об этом является важным вопросом лишь постольку, поскольку с ним связаны личные интересы. Для Никодимцева ясно было, что это бедствие являлось только одним из козырей в интригах, и те, кто признавали голод, и те, которые не признавали, одинаково мало думали о нем и решительно не представляли себе, что можно в самом деле оставаться без пищи, так как сами обильно и вкусно каждый день завтракали и обедали.
   И потому все лица, с которыми виделся перед отъездом Никодимцев, старались заранее продиктовать ему то, что он должен написать с места.
   Одни говорили:
   - Вы увидите, что все раздуто, и если есть недород, то в нем виноваты распущенность, пьянство и невежественность крестьян и полное нерадение земства.
   Другие, напротив, подсказывали:
   - Вы увидите, как велики размеры бедствия и какова местная администрация, которая не знает или нарочно скрывает положение.
   Никодимцев все это выслушивал и отвечал, что он сообщит то, что увидит, и таким образом никого не удовлетворил.
   "Вообще в Петербурге равнодушны", - раздумывал Никодимцев, припоминая разговоры, газетные статьи, балы и торжественные обеды, особенно многочисленные в ту зиму, припоминая описания разных фестивалей, бешеных трат по ресторанам и восторгов от приезжих актрис.
   Да и сам он разве не был равнодушен, успокоившись на том, что пожертвовал сто рублей?.. Все хороши. Все спокойно ели и пили, все с большой охотой давали деньги на подписки юбилярам, актрисам и отлынивали, когда просили на голодающих. Ни для кого не было это бедствием общественным, кровным делом и потому, что публика была равнодушна, приученная к равнодушию к общественным делам, и потому, что всякие попытки менее равнодушных людей проявить самостоятельную инициативу встречали противодействие.
   И только молодежь, вроде Скурагина, чувствовала стыд и рвалась помочь и своими последними деньгами и своим трудом, и ехала на голод, сама голодая, как ехала на холеру, рискуя жизнью за деятельную любовь к обездоленному.
   Но много ли таких?.. И что они могут сделать, кроме того, что отдать жизнь за то, что большинство общества похоже на стадо запуганных баранов, за то, что идеалы его так низменны, что ограничиваются лишь собственным благополучием?
   Чем более думал об этом Никодимцев, тем бесплоднее казалась вся его прошлая жизнь, и он удивлялся: почему это раньше он серьезно не задумывался над вопросами, которые теперь его тревожат, а если и задумывался, то гнал их прочь.
   "Некогда было. Чиновник убивал во мне человека. И если б не любовь к Инне, то я и до сих пор находился бы во сне и жил бы, как прежде, в мираже делового безделья, не зная отдыха, не понимая жизни, кроме служебной, и не имея целей, кроме честолюбивых..."
   И давно ли быть товарищем и затем получить "портфель" - было для него высшим пределом мечтаний.
   А теперь?..
   - Вы до Москвы изволите ехать? - обратился вдруг к Никодимцеву спутник.
   - Нет, дальше.
   - Вы, конечно, петербуржец?
   - Да! - ответил, улыбаясь, Никодимцев.
   - Служите там?
   - Служу.
   - На казенной службе?
   - На казенной.
   Старый господин присел на край скамейки и, внезапно возбуждаясь, воскликнул:
   - Вы извините, меня, милостивый государь, а у вас в Петербурге черт знает что делается! Это какая-то помойная яма! - прибавил старик.
   Никодимцев не подал реплики.
   Старый господин еще недружелюбнее взглянул на него и, закурив папиросу, продолжал:
   - Прежде хоть хапали, но по крайней мере не выматывали душу и не держали в неизвестности... Можно - можно. Нельзя - нельзя. И поезжай домой, солоно или несолоно хлебавши... А теперь?.. Все, видите ли, бескорыстные, если нельзя сорвать крупной комиссии, за справку ста рублей не берут, не так воспитаны... Все, видите ли, заняты чуть не по двенадцати часов в сутки и все любезно вас гоняют от одного Ивана Ивановича к другому, а ведь Иванов Ивановичей в каждом министерстве уймы, - из комиссии в комиссию. И это называется ускоренное делопроизводство!.. Не правда ли? У вас теперь новый тип изнывающего от усердия чиновника! Все они теперь с университетским образованием и могут написать что угодно в лучшем виде, и ученое исследование и каверзу в газетах против другого ведомства... только прикажи! У меня племянник в Петербурге этим занимается и надеется сделать карьеру. Прохвост, я вам доложу, основательный... Он и по сыскной части служил, и искусство любит, и литературу почитает, и называет себя истинно русским человеком, и теперь славословит под разными псевдонимами свое начальство в одном из ваших газетных притонов... Рассчитывает получить место в пять тысяч! Недавно еще одна газета превозносила нынешних господ двадцатого числа [*]. Бескорыстные, трудолюбивые, знающие... одним словом, повесь в рамку и молись на них... А между тем в тот самый день, как напечатана была статья, одну вашу шишку турнули... Вы знаете, конечно, что и турнули-то потому только, что уж очень оказалось наглое прикрывательство! И знаете ли, что у этого шустрого мальчика около миллиона состояния?
   __________
   * Государственных чиновников царской России, получавших жалованье двадцатого числа каждого месяца.
   __________
   - Слухи ходили! - ответил Никодимцев, заинтересованный этим словоохотливым, раздраженным стариком.
   - Слухи?! Я не говорил бы, основываясь на слухах... Это у вас, в Петербурге, только и живут, что слухами... Этот "мальчик" купил недавно имение рядом с моим и заплатил чистоганчиком шестьсот пятьдесят тысяч... Надеюсь, не выиграл три раза подряд по двести тысяч и не скопил этих денег из жалованья!.. Да и за женой он не взял приданого. Я знаю ее. Она из наших мест. А ведь тоже считался бескорыстным и готовился сиять на административном небосклоне, и недаром был любимцем самого бескорыстного его высокопревосходительства! Зато, вероятно, его и отпустили с миром... Болен, мол, от непосильных трудов. Получай из государственного казначейства четыре тысячи пенсии. Деньги к деньгам. Живи, бог с тобой, и занимайся промышленностью... Строй заводы... Открывай руды... А под суд ведь только попадают маленькие воришки и изредка какой-нибудь неопытный действительный статский советник для того, чтобы прокуроры могли время от времени бить себя в грудь и вопиять о том, что закон одинаково карает сильного и слабого, богатого и бедного... Слышал я на днях, как распинался у вас один прокурорчик, обрадованный, что на десерт к нему попался статский советник, растративший тысячу рублей казенных денег!.. Много цивизма обнаружил по поводу этого статского советника... А тайные, видно, у вас все ангелы добродетели! - все с большим раздражением кидал слова старый господин, по-видимому не заботившийся ни об их литературности, ни о логической связи и словно бы желавший в лице своего случайного спутника уязвить насоливших ему чиновников.
   - Чем же вас так огорчил Петербург? - спросил Никодимцев.
   - Мазурничеством под самой изысканной и, разумеется, законной формой... Волокитой под предлогом всестороннего изучения выеденного яйца, а в сущности... Да вы, может быть, спать хотите, или вам не угодно слушать старого болтуна?.. Так вы, пожалуйста, не церемоньтесь! - неожиданно сказал старый господин, прерывая свои филиппики.
   - Я пока спать не хочу. Рассказывайте, я слушаю, - проговорил Никодимцев.
   Этот озлобленный старик казался ему порядочным человеком и возбуждал к себе симпатию. И, кроме того, Никодимцеву было интересно слышать, как ругают чиновников. Ему, в его положении директора департамента, приходилось только слышать и даже читать о себе комплименты. А тут такой болтливый и не стесняющийся спутник!
   - И мне что-то не спится... Отучился я хорошо спать в Петербурге... И приехал я туда, знаете ли, когда?
   - Когда?
   - В мае месяце... Я, знаете ли, несмотря на свои шестьдесят лет, все еще дурак! Вообразил, что в самом деле теперь можно скоро дело сделать... Выслушают, решат - и конец... А вместо этого я вот теперь только уезжаю...
   - По крайней мере хоть успешно кончили дело?
   - А никак не кончил. Плюнул и уехал... Пусть без меня оно когда-нибудь кончится и, разумеется, не в мою пользу... Да не в этом дело... Не это меня злит... Ну скажи прямо: не находим основания к удовлетворению вашей просьбы. Правильно или неправильно решение, но хоть есть какое-нибудь решение. А то водили меня за нос... Сегодня... Завтра... Обсудим... Снесемся... И, главное, ведь почти все эти Иваны Ивановичи, от которых зависело дело, в принципе, как они теперь выражаются, были за меня... В этом-то и курьез!
   Никодимцев знал хорошо эти курьезы и про себя усмехнулся наивности своего спутника, верившего чиновникам, соглашавшимся в "принципе".
   - А еще курьезнее то, что не только Иваны Ивановичи, но и сама высшая инстанция была за меня. Я имел честь быть у его превосходительства в кабинете и очарован был его любезностью. И руку подает, и просит садиться, и предлагает папиросы, и глядит на тебя, словно бы говорит: "Не вы, просители, для нас, а мы, начальники, для вас". И собственными своими ушами слышал, - а я не глух, заметьте, - слышал, как он сказал, что вполне согласен с моими доводами; изложенными в докладной записке, которую он прочитал, и что решит дело, как я прошу. И, словно бы думая, что я не поверю, несколько раз повторил мне: "Да, да, да!.." Казалось бы, чего лучше? Не правда ли?.. И я ушел, вы догадаетесь, в полном восторге и прямо на телеграф. Телеграфирую жене: скоро выеду - дело разрешится благоприятно... А через неделю захожу в канцелярию, и там мне показывают мою докладную записку и на ней в тот же самый день, когда мне сказали "да", стоит пометка рукой его превосходительства: "Нет"... Необыкновенная самостоятельность мнения. Не правда ли?..
   И старый господин продолжал рассказывать о сущности своего дела и о тех бесконечных мытарствах, какие он испытал в Петербурге, пока поезд не остановился в Любани.
   Никодимцев вышел на станцию пить чай. Там он увидал чиновника своего департамента Голубцова, который был приглашен Никодимцевым ехать вместе на голод.
   - Ну что, Михаил Петрович, наши студенты едут? - спросил Никодимцев.
   - Как же, все едут, Григорий Александрович! - отвечал молодой человек солидного и несколько даже строгого вида.
   - А суточные вы им выдали?
   - Скурагин не хочет брать...
   - Отчего?
   - Говорит: не за что и не к чему.
   - Ну, я постараюсь его уговорить... Давайте-ка чай пить, Михаил Петрович!
   Они сели рядом за стол и спросили себе чаю.
   - А статистические данные о голодных губерниях собрали?
   - Все земские отчеты достал. И несколько статей из журналов собрал. Все исполнено, что вы приказали, Григорий Александрович! - с некоторой служебной аффектацией исполнительного чиновника докладывал молодой человек, недавно назначенный, по представлению Никодимцева, начальником отделения.
   Никодимцев ценил в нем уменье работать, считал его способным человеком и не совсем еще чиновником и потому и пригласил с собой.
   Остальные пять человек, составлявших его штаб, были доктор и четыре студента. Других помощников, если понадобится, Никодимцев думал найти на месте.
   - Из Москвы завтра же выедем, Михаил Петрович! - заметил Никодимцев, поднимаясь. - Студенты знают?
   - Знают. Я говорил.
   - Так до свидания, пока...
   - До свидания...
   Когда Никодимцев вернулся в купе, постель его была сделана и спутник его уже лежал под одеялом, повернувшись к нему спиной.
   Лег и Никодимцев, но долго не мог заснуть.
   Он все думал о своей командировке, и ему почему-то казалось, что с ней предстоит какая-то значительная перемена в его взглядах, настроении и в образе жизни.
   Чем дальше удалялся поезд от Москвы, тем чаще в вагоне и на станциях были разговоры о голоде. Одни бранили начальство, другие - земство, третьи - мужиков, четвертые - вообще все порядки, но в этих разговорах все-таки не слышалось ни возмущенного чувства, ни того участливого интереса, которые бывают, когда люди чем-нибудь сильно потрясены.
   Но когда поезд пошел по N-ской губернии, часть которой была постигнута бедствием, Никодимцев почувствовал его, встречая все чаще и чаще около станции нищих с больными, изможденными и исхудалыми лицами. На одной из маленьких станций он увидал, как внесли в вагон почти умирающего человека, больного, как утверждал сопровождавший его в земскую больницу урядник, тифом. Но врач, ехавший с Никодимцевым и осмотревший старика, нашел, что тифа нет, а есть полное истощение вследствие хронического голодания.

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 89 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа