Главная » Книги

Добролюбов Николай Александрович - Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников, Страница 12

Добролюбов Николай Александрович - Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

- по причине той тяжкой, денной и ночной, почти беспрерывной работе, которую он, подобно Чернышевскому, на себе нес. Ведь работал он не над одними своими произведениями, которые к тому же нередко по требованиям цензуры, то сокращавшей, безобразившей, то даже вовсе не допускавшей их, приходилось ему по многу раз переделывать, что невообразимо мучило, изводило его, но еще по редакции над массою произведений и других. А при такой работе до сближения ли с обществом было ему?! Не могу сказать, чтобы такая работа была результатом эксплуатации Добролюбова редакциею "Современника", так как по поводу этого, несмотря на близость наших отношений, я не слыхал никогда от него даже намека на жалобу; но - будь эта работа даже и добровольною, тем не менее она, жестоко подкапывая его организм, настолько заполняла его, что у него еле-еле оставалась, как говорится,- пара минут, чтобы перевести дух, подумать о своих делах или своем слабом здоровье, повидаться и побеседовать с приятелями. Помнится, мне удалось как-то раза два подряд потащить Николая Александровича в театр да раз на прогулку за город, а Некрасову повлечь его с собой на обед в английский клуб, так, боже мой! - сколько шуток и смеху у всех нас, начиная с самого Добролюбова, вызвали эти выезды его, которые Николай Гаврилович, заливаясь своим звонким хохотом, называл: событиями, неопровержимо свидетельствующими о дурных наклонностях Добролюбова к рассеянной светской жизни, а сам Добролюбов объяснял отсутствием в нем силы противления соблазнам, расставляемым противу него, подобно сетям, злоумышленными людьми...
   Нелегко и не вдруг сближался он и с людьми, но, раз уверившись в них и сблизившись с ними, привязывался к ним со всею искренностью, оставаясь так же неизменно верным им, как и своим идеалам.
   - Что вы никогда не заглянете ко мне? - сказал мне раз Добролюбов - месяца этак через три после нашего знакомства, прощаясь со мною на углу Невского и Владимирской, докуда мы дошли с ним, возвращаясь по домам после одного из вечеров у Чернышевского.- Будь я свободнее, я и сам давно зашел бы к вам. Не визитами же, в самом деле, считаться нам! А вы все-таки более можете располагать временем, чем я...
   Вскоре я и зашел к нему. Он жил тогда на Моховой,- не помню, в чьем доме, но неподалеку только от Пантелеймоновской5, занимая небольшую, чистенькую и светлую квартирку au rez-de-chaussee {В нижнем этаже (фр.).- Ред.}, вместе с мальчиком-братом Володею, которого он любил и ласкал, как самая нежная мать, и с дядею, тоже Добролюбовым, не помню уже родным или двоюродным. Заходил, конечно, и он ко мне, но я чаще, а особенно с осени 59 года, когда по окончании академического курса я приобрел возможность более свободно располагать моим временем. Кроме Чернышевского, встречались мы иногда у К. Д. Кавелина и еще реже у некоторых холостых наших приятелей, как, например, у Сераковского и у других. Посещали мы, хотя все это изредка, и театр, и концерты, бывшие в университетской зале, в которых всегда с такою милою готовностью участвовали знаменитейшие из певцов и певиц итальянской оперы, и некоторые собрания в "Пассаже"... Были мы вместе на знаменитом по своему комизму диспуте Погодина с Костомаровым6 и раз - право, уже совсем не помню, по какой побудительной причине - на одной из лекций Сухомлинова, на которой почему-то присутствовал и тогдашний попечитель Петербургского учебного округа, нынешний граф Делянов. О лекции этой я, пожалуй, и не вспомнил бы, не случись тут маленький индицент, крепко засевший в моей памяти.
   Когда по окончании лекции все бывшие на ней густою толпою шли по тесному университетскому коридору, то Делянов, тогда сильно еще либеральничавший, идя во главе толпы, обернулся как-то назад и, увидав за спиною его шедшего Добролюбова, с восклицанием "А! Да и вы тут?" - протянул ему, как старому знакомому, руку7 и вступил с ним в разговор, в конце которого заявил надежду о скором оставлении им места попечителя. "И знаете ли,- добавил он, приостанавливаясь при этом,- оставляю свой пост не только без сожаления, но даже с радостью!.." - "Чтобы, так сказать, еще более преувеличить в вас это последнее чувство, остается только предположить, что с таким же точно, пожалуй, чувством и с вами расстанутся округ, университет и литература",- заметил ему на это Добролюбов. Разумеется, при этих словах все тут близко стоявшие разразились хохотом, которым разразился и сам Делянов, шутливо грозя Добролюбову пальцем и говоря: "Все такой же, как был и в институте, неугомонный язычок!.."
   Приведу, кстати, здесь уже и другой инцидент, более, впрочем, интересный, чем рассказанный, и которому я был случайным свидетелем.
   Как-то раз утром был я у Добролюбова. Толковали мы по обыкновению о многом и, между прочим, о нелепых прицепках цензуры, рассказывая про которые, Николай Александрович показал мне корректурный лист того места перевода "Reisebilder" {"Путевых картин" (нем.).- Ред.}, где Гейне, восхищенный знаменитою Дрезденскою мадонною, восклицает, обращаясь к ней: "О чудесная дева Мария!" Так цензор, находя такое восклицание неуместным, зачеркнул его, проектируя заменить: "О чудесная дева Анна!"8
   Перешли мы затем к только что тогда напечатанному добролюбовскому "Темному царству", как в эту минуту раздается звонок и в дверях появляется - кто бы вы думали? - сам А. Н. Островский!!9 Я тут в первый да, к сожалению, и в последний раз в моей жизни видел Островского, произведшего на меня при этом самое приятное впечатление.
   Конечно, я теперь не могу уже ни в подробностях, ни тем более дословно передать разговора его с Добролюбовым, длившегося, полагаю, более часу, но я отлично сохраняю в памяти ту горячую, неподдельную благодарность, какую он выражал Добролюбову за его "Темное царство", говоря, что он был - первый и единственный критик, не только вполне понявший и оценивший его "писательство", как назвал Островский свои произведения, но еще и проливающий свет на избранный им путь...
   - Ну, знаете ли, Николай Александрович,- обратился я к нему, когда уехал Островский,- я столько же радуюсь оценке, сделанной Островским вашему "Темному царству", как он сам доволен им, если только, конечно, слова его искренни, в чем, кажется, едва ли может быть сомнение?!
   - Да, оно не хотелось бы, говоря по правде, сомневаться в том и мне,- заметил на это Добролюбов,- да только как тут поймешь и разберешь всех этих литературных генералов, которые, поверьте, хуже во сто крат ваших Бетрищевых10, до того, они все щепетильны и готовы видеть в каждом слове честной критики посягательство на их имя, на славу!!
   Ровесники почти по летам, мы чем далее, тем более сближались - не по профессии, конечно, а по общности взглядов на жизнь вообще, а на нашу, русскую, в особенности, и отношения наши, установившиеся на этой почве, не прервались и после разлуки нашей, последовавшей в 60 году, когда я уехал в далекую провинцию, а он - за границу, где оставался почти год. "Товарищ! Жди, придет она, пора пленительного счастья",- говаривали мы, бывало, готовясь к далекой и долгой разлуке, порешал лет этак чрез пять обязательно свидеться, чтобы проверить себя, свои наблюдения и заметки, сосчитаться с собственными силами...
  

* * *

  
   Добролюбов уезжал из Петербурга ранее меня; а потому, собираясь провожать его, я, уходя от него за день до его отъезда, после беседы, затянувшейся за полночь, даже и не прощался с ним. Совершенно, однако, не зависящие от меня обстоятельства воспрепятствовали мне поехать на проводы его, что до того как-то болезненно досадовало и огорчало меня, что я написал даже вскоре после его отъезда письмо к нему по этому поводу; точно какое-то темное чувство говорило мне, что более нам уже не свидеться никогда! Говорю: темное, так как положительных данных к тому не было. Здоровье Добролюбова, особенно часто начавшего похварывать по весне 59 года, вообще было не из крепких. Необходимость не только отдыха, но даже и леченья где-либо в теплом климате, за границею, признавалась как докторами, так и друзьями его, настойчиво уговаривавшими его, а особенно в виду некоторого неглижерства с его стороны о своем здоровье, послушаться указаний первых. Но из всего этого далеко еще было до предположений о серьезной опасности, грозившей уже его жизни,- тем более что он, поправившись летом, и сам, видимо, не думал о ней, почему не без долгих колебаний и даже почти нехотя решился наконец на заграничную поездку.
   На мое письмецо я, к великой моей радости, в ноябре, когда уже находился в провинции, в г. Е<лисаветграде>, получил от него ответ. Ответ этот, как равно и два письмеца Чернышевского, к прискорбию, погибли вместе с саком, где они находились, при одном из моих бесконечных переездов. Но я, чуть-чуть только не дословно, помню это письмо Добролюбова. Оно начиналось с упрека, делаемого мне им за "галантно-московские" объяснения, как он называл мое письмо по поводу обстоятельств, воспрепятствовавших мне провожать его и какие он признавал излишними при отношениях, установившихся между нами. Далее, сказав несколько слов о своем здоровье, на которое он, впрочем, не особенно жалуется, он переходит затем прямо к впечатлениям, навеянным на него тогдашнею только что освободившеюся Италиею. Впечатления эти невеселы. Добролюбов негодует на положение в Италии вещей, при котором власть, видимо, окончательно утверждается не в руках людей, стоявших всегда во главе движения и создавших освобождение и объединение своей родины, а в руках разных "политиканствующих постепеновцев"; причем он резко отзывается и о Кавуре, и о Риказоли11, и о парламенте, который называет "говорильнею"12,- словцо, услышанное мною тогда от Добролюбова впервые, повторенное им затем в одной из статей его и которое, подобно тургеневскому "нигилизму", быстро впоследствии было облюбовано нашими всяческими дубоголовыми перевертнями-публицистами, и по сей час с наслаждением пускающими его в оборот в их передовицах и разных критических якобы рассуждениях, а в сущности пошлейших измышлениях и болтовне по поводу политических дел на Западе. В конце письма Добролюбов выражает желание поскорее, по возврате на родину, повидаться со мной, но ни слова не говорит ни о времени препровождения им за границей, ни о том, когда предполагает оттуда вернуться!
   Со времени получения мною письма этого прошло около восьми месяцев, в течение которых я хотя по письмам из Петербурга и знал о том, что Добролюбов находится еще за границею, но от него не имел никаких уже более известий, часто недоумевая: уж не случилось ли с ним там, чего доброго, какой-либо беды?! Но вот, летом 61 года, я возвращаюсь как-то домой после одной из отлучек, которые мне нередко тогда доводилось делать и которые, случалось, длились иногда по четыре и по пяти дней. Представьте же мое изумление и вместе с тем отчаяние, когда я нашел на моем письменном столе визитную карточку с надписью: "Н. А. Добролюбов", на которой его рукою было написано: "Очень, очень хотел повидаться с Вами. Пожалуй и подождал бы, но Ваши говорят, что не могут даже приблизительно определить времени Вашего возврата. При таком положении ждать не могу,- тем более что спешу на выручку "Современнику", находившемуся, по слухам, при последнем издыхании..."
   Так больше Добролюбова мне повидать и не довелось.
  
   1890
  

Н. А. ТАТАРИНОВА-ОСТРОВСКАЯ

ВОСПОМИНАНИЯ

Отрывки

  
   - Нашел я тебе хорошего учителя словесности,- сказал папаша,- Добролюбова. Надеюсь, что хоть он приохотит тебя к занятиям. Ты ведь имеешь о нем понятие?
   Добролюбов был еще тогда студентом Педагогического института, но уже писал в "Современнике" и становился известным.
   После обеда, в сумерки, мамаша лежала на диване у печки в моей комнате. Я стояла около нее и с чем-то приставала. "Отстань, глупости, надоела..." - отвечала она мне, но уж таким тоном, что вот-вот сейчас уступит. Дверь отворилась, и вошел довольно высокий, худой молодой человек с впалой грудью, с узкими плечами. "Это - Добролюбов" - сообразила я.
   - Извините,- сказал он,- я, кажется, вам помешал.
   - А? Кто это? - спросила мамаша.- Может быть, часы мои впереди...
   Мамаша опомнилась от полудремоты, встала, прошептала:
   - Allumez les ehandelles (bougies {Зажгите свечи (фр.).- Ред.}, мысленно поправила я по воспоминанию о гувернантках).
   Мамаша вышла из комнаты. Через несколько минут она воротилась, приглаженная и прибранная. Степан нес за ней столик, свечку и рабочий ящик. Она уселась оберегать меня от молодого учителя. Я поставила свечи на классный стол и уселась. Добролюбов подошел к столу своей неслышной походкой и сел против меня.
   "Какой он нехороший,- подумала я.- Нос - хуже моего, такой толстый и мягкий, вот уж "удобосъедаемый мышами", как говорит дядя, Александр Николаевич Бекетов. И губы толстые, совсем без изгибов, точно два круглых кусочка мяса, и лицо такое серо-зеленое, волосы жидкие, прямые".
   Добролюбов подумал немножко, посмотрел на меня через очки и заговорил. "Как он смотрит,- подумала я,- на молодого не похож". Когда я теперь припоминаю выражение его взгляда, я нахожу, что это замечание было довольно верно. Его небольшие, не помню,- серые или карие - глаза смотрели совершенно спокойно, как редко смотрят глаза у молодых людей.
   - Мы с вами будем заниматься словесностью,- сказал он,- вы, вероятно, уже имеете некоторое понятие о русских писателях?
   У меня по обыкновению язык прилип к гортани от робости. <...> Мамаша уж давно волновалась. Наконец она не выдержала: "Скажи же что-нибудь". Я окончательно пропала и уж не была в состоянии произнести ни одного звука. В таком роде продолжался весь урок. Добролюбов, должно быть, совсем не знал до того времени молоденьких девочек, по крайней мере до такой степени застенчивых девочек,- он смотрел на меня с некоторым удивлением и, казалось, не мог понять, отчего я не хочу говорить. Когда он ушел, мамаша, конечно, накинулась на меня. "Как тебе не стыдно молчать как истукан? Он, я думаю, тебя за дуру принял! Ты уж не маленькая! Я за тебя краснела!"
   Хотя я в разное время училась у Добролюбова две зимы с половиной, но немного могу рассказать об нем. Первый год относилась я к нему совершенно по-детски, только бы написать и прочитать все заданное, чтобы он отцу не пожаловался. Конфузилась я его больше других учителей - он меня запугал новой для меня манерой учить. Первое время урок наш начинался таким образом: "Вы прочитали, что я вас просил?" - "Прочитала".- "Не можете ли вы мне сказать, на какие мысли вас это навело?" Я молчу. Он подождет, подождет, сделает вопрос-другой, я отвечу - "да, да, нет". После нескольких неудачных попыток он перестал меня допрашивать, а стал сам объяснять и к следующему уроку велит написать, что он говорил: "Если найдете возможным, прибавьте, что вы сами об этом думаете".
   - Я не буду вам толковать о художественных красотах и т. п.,- говорил он,- обо всем этом и без меня вы будете много слышать и читать. Я постараюсь выяснить, какая сторона жизни выразилась в таком-то произведении, какие мысли высказал такой-то писатель, были ли вообще у него какие-нибудь мысли.
   Он, бывало, ни за что не скажет: "талант, гений, поэт", а непременно: "способность, очень большая способность, то, что называют поэтом". Ко многим авторам, ко многому, о чем я до сих пор слышала только похвалы, он относился насмешливо. Я слушала внимательно, записывала к следующему уроку его слова и даже иногда решалась прибавлять своего и острить по его примеру.
   - Странно,- говорил он,- по тому, что вы пишете, видно, что вы многое понимаете. Отчего же вы высказываться стесняетесь? Я не могу по себе судить, я никогда не был застенчив, но, говорят, застенчивость происходит от самолюбия... Вы к тому-то отнеслись слишком строго,- замечал он иногда,- то, что теперь кажется смешным, в свое время имело известное значение. Может быть, я несколько виноват в вашем ироническом взгляде на вещи,- и усмехнется.
   Папаша иногда приходил во время урока.
   - Послушайте, Николай Александрович,- говорил он,- вы что-то говорите с ней как с взрослой. Понимает ли она вас?
   - Вот посмотрите, что Наталья Александровна написала; вы увидите, что я объясняю достаточно ясно.
   - Да, недурно,- только орфографические ошибки есть.
   - Я уж советовал повторить грамматику.
   - И как намазано! Вы бы заставляли ее переписывать, если скверно написано.
   - У меня у самого дурная рука, я не имею права требовать от других каллиграфии.
   - Я вижу, что вы считаете ее большой девицей. Она совсем девчонка. Обращайтесь с ней как с девчонкой, лучше будет.
   По окончании урока папаша скажет: "Куда же вы? Останьтесь чай пить. Мы с вами потолкуем". Я не слушала тогда, об чем они толковали. Помню только, что отец горячился по обыкновению, а Добролюбов сидел смирно, попивал чай, возражал тихим, ровным голосом и спокойно взглядывал из-за своих очков. Дольше восьми часов он никогда не оставался в ту первую зиму. "Ведь я еще ребенком считаюсь,- объяснял он со своей усмешечкой,- в девять часов я обязан быть в институте, а туда идти далеко".
   - С вами,- говорил ему отец,- хоть я и часто не согласен, не могу спорить. Вы со своей точки зрения доказываете логически, а вот с вашим товарищем, Щегловым, я решительно не могу говорить - он меня из себя выводит.
   Добролюбов засмеялся.
   Щеглов, также студент Педагогического института, давал мне уроки истории и географии. Его рекомендовал нам Добролюбов. Оригинальные были эти уроки. Географией мы с ним занимались кое-как, изредка - она его не интересовала. Он налегал на историю, но также по-своему: древнюю, среднюю, новую, до революции мы пролетели на рысях, а на революции засели. Я, по лени и зная его снисходительность, уроков почти не учила. Он спросит меня наскоро, подскажет, что я не знаю, и - скорее за проповедь: "Какая прекрасная эпоха! Какие то были люди! Какие характеры! Какие широкие взгляды!" У меня был учебник Смарагдова,- он всю главу о революции перечеркнул. Где стояло: "ужасные преступления", "эти изверги", он зачеркивал и надписывал: "ожесточение после долгого гнета", "люди, увлеченные до крайности, но последовательные и честные со своей точки зрения". Два урока сряду доказывал он мне, что Робеспьер был фанатик, а не кровожадный злодей. Сидел он со мной не полтора часа по условию, а два, три. Степан раз пять приходил звать чай кушать. Наконец папаша закричит из столовой: "Дмитрий Федорович, будет вам! Идите чай пить". Он вскочит: "Ах! Извините! Я вас задержал!"
   За чаем он непременно затеет спор с отцом, большей частью о коммунизме. Он был ярый коммунист. Папаша, бывало, кричит на него так, что чашки прыгают:
   - Да помилуйте! То, о чем вы говорите, было говорено, переговорено и опровергнуто!.. Ведь это совершенный вздор!.. Как вы не понимаете того, что ясно как день?! Я не буду больше с вами спорить - никакого терпения нет!
   - Нет, Александр Николаевич, мне хочется вам доказать...
   Раз папаша хватил:
   - Прекратите, сделайте милость, этот разговор. У меня был дурак родственник, который мне и без того надоел подобной чепухой.
   Мамаша пришла в ужас:
   - Александр! Как тебе не стыдно!
   Щеглов добродушно засмеялся и опять заспорил, и отец опять закричал.
  

* * *

  
   <1859 год>. Четверг, вечером. У нас в гостиной и зале зажжены стенные лампы, приготовлены карточные столы, мамаша надела чепец - у нас по четвергам назначенные дни, ждут гостей. Мы с Ноэми надели шелковые платья, тюлевые воротнички с розовыми бантами, тюлевые подрукавники с буфами в виде двух колес, с бантами на каждом колесе. Я уже изображаю совсем большую девицу, я уж и волосы зачесала на взбивки. Только все еще очень я тонка, на девочку похожа и потому набиваю себя юбками, кроме кринолина. "Ты точно барабан",- замечает мамаша, и я боюсь, как бы меня не заставили переодеться.
   Собиралось у нас разнокалиберное общество: родственники, Островский, конечно Добролюбов, изредка симбирский помещик, вдовец, приехавший в Петербург для воспитания детей и тоскующий о родине, профессор Редкин, товарищ отца по Дерптскому университету, брат Поль Касторский, профессор Кавелин, Цертель, теперешний муж певицы Лавровской, Павел Васильевич Анненков, издатель Пушкина, и др. Кавелин и Редкин были по преимуществу папашины гости. Он их всегда уводил в кабинет, и мы издали слышали только шум их споров. Тогда уж приготовлялось освобождение крестьян, и они все об нем толковали, Добролюбов пробирался в кабинет, если его не сажали в карты. Но говорил он, кажется, мало, больше слушал. По крайней мере я помню, что редко слышался его голос...
  

* * *

  
   Вот подошел ко мне господин, с небольшими выпуклыми глазами, с толстыми красными губами, еще не старый, хотя уж с брюшком и с легкой проседью в темных волосах. Это Анненков. Он наш старый знакомый еще по Симбирску,- у него именье в Симбирской губернии. Он не пропускал ни одного четверга... "Считаю своей обязанностью всегда присутствовать на ваших всенощных, милейший Александр Николаевич",- говорил он. Он прозвал наши вечера всенощными за обилие посещавших нас старух.
   Я не любила, когда Павел Васильевич обращал на меня внимание,- очень уж он меня конфузил своей притворно добродушной манерой, своими шутками и особенно громким голосом. Иногда от конфузливости скажешь какую-нибудь глупость, а он во всеуслышанье: "la releve!" ("прости, не знаю, как перевести").
  

* * *

  
   Приблизительно одинаково проходили все четверги,- несколько карточных столов, папаша с избранными в кабинете, мы - на полукруглом диване в углу залы. Помню, только раз в карты не играли, и общество не разделялось - все слушали. Писемский читал у нас отрывки из своего романа "Тысяча душ", который тогда печатался. Он читал приезд Калиновича в Петербург и жизнь его с Настенькой в Петербурге.
   После чтения поднялись толки, из которых у меня в памяти осталось только одно: "Послушайте,- сказал отец,- ведь ваш Калинович просто подлец. Вы Белявина как будто унижаете перед ним, а тот, как бы то ни было, все-таки лучше его".
   - Калинович живой человек,- отвечал Писемский,- а тот - мертвечина.
   Учиться я еще не кончила. Училась я языкам у Ноэми, истории и географии - у отца, так как он нашел, что "от Щеглова толка нет". Из учителей остался один Добролюбов. Он уже тогда окончил курс и становился литературной силой. Мы с Ноэми давно заметили, что Анненков "ne se demesne pas" {He раскрывается (фр.).- Ред.} при нем. Павел Васильевич заочно отзывался с сожалением об этом юноше не без дарования, но который бог знает до чего дойдет. При нем же он больше помалчивал, не произносил своих неудобопонимаемых фраз, не испускал восклицаний притворного восторга. "Гербель ne l'adore pas precisement" {He особенно обожает (фр.).- Ред.},- смеялись мы. Гербель при Добролюбове совсем умолкал, только садился помолодцеватее, точно ему нипочем. Мы в тот год не получали "Современника", Гербель нам давал его. Принесет он иной раз книжку и скажет с горькой улыбкой:
   - Добролюбов опять разбранил мои стихи. По крайней мере обидеть это меня не может, потому что он никого не щадит. И бранит-то бездоказательно,- одна голая насмешка...
   - Бедный! - скажет потом мамаша,- Сам же на себя насмешки приносит!
   Михаил Николаевич Островский попробовал было раз поучать Добролюбова. Помню я, как они стояли у камина. Мы смотрели на них издали. "Посмотрите, посмотрите, Ноэми, он состроил "sa mine d'importance!"" {Значительную мину (фр.).- Ред.}. Михаил Николаевич стоял, опираясь головой на белую руку, и что-то проповедовал. Добролюбов выслушал его, потом возразил. Островский опять заораторствовал, тот еще возразил. Нам не слышно было, об чем они говорили. Мы только видели, что Островский все более и более горячился, потирал лоб, возвышал голос, убедительным жестом дотрагивался до рукава противника, а Добролюбов стоял все в той же позе, неловко прислонившись к камину, немного сгорбившись и вытянув худую шею. Голос его был тих и ровен, даже тише и ровнее обыкновенного,- он, кажется, просто скучал и продолжал спор из учтивости. С тех пор я не помню, чтобы Михаил Николаевич с ним разговаривал. Любонька говорила о Добролюбове: "Он такой неприятный! С ним разговаривать нельзя, не знаешь что сказать. Il ne se laisse pas entrainer dans la conversation" {Он не дает себя увлечь разговором (фр.).- Ред.}.
   Мамаша его статей не читала, конечно, но находила, что уж очень он много о себе думает, все писатели, по его, не годятся.
   Ей давно надоело присутствовать при моих уроках, но иногда она все-таки являлась и большей частью - вышивает-вышивает и приляжет и задремлет под шумок. Раз как-то - она еще бодрствовала - Добролюбов объяснял мне недостатки кого-то из авторитетов, она вдруг вознегодовала:
   - Если вам ничего не нравится, вы бы сами лучше написали.
   Он вскинул на нее свои очки и сказал, улыбаясь:
   - На такое предложение, ей-богу, не знаю, что и отвечать.
   Отец был также в классной:
   - Помилуй, матушка, вот я сапог шить не умею, а имею же право сказать, что сапожник мне сшил плохие сапоги.
   Впрочем, и отец заметил ему раз:
   - Напрасно вы ей все это говорите, она вас еще не может понимать, как должно, и приучается только к бестолковому фрондерству.
   - Беда небольшая,- отвечал он,- на недостатки моего преподавания найдется достаточный противовес в разговорах других и книгах...
   Отец придет в класс, послушает и поднимет спор, и обо мне они забудут. С отцом Николай Александрович всегда спорил всерьез. Он, видимо, уважал его, и папаша его любил - обнимет его, бывало, и скажет:
   - Ну, пойдемте чай пить... Никогда мы с вами согласиться не можем.
   Между ними была симпатия, основанная, как мне припоминается, на некотором сходстве натур. Оба были люди совершенно искренние. Оба не терпели фразерства, рисовки, мелочности, хотя выражалась у них эта нетерпимость различно. Отец если в ком заметит фальшивое и мелочное чувствейце, не выдержит, обличит, пристыдит, а Добролюбов только посмотрит на такого человека совсем-совсем равнодушно, ничего не скажет, не удостоит,- мало ли дряни на свете, всех не переучишь.
   Разговоров их я не слушала - глупая я еще девчонка была, мало что понимала и мало чем интересовалась. Помню только, раз папаша заговорил с ним о какой-то его статье:
   - Уж очень, вы жуете да пережевываете - скучно это.
   - Кто же вам велит читать? Ведь я не для вас и пишу, а для тех, кто ровно ничего не знает,- согласитесь, что таких у нас много.
   Помню еще одно.
   - Пишешь,- сказал раз Добролюбов,- только потому, что ничего другого делать нельзя.
   Раз папаша просмотрел мои тетради и заметил:
   - Послушайте, ведь она все с ваших слов пишет, ведь тут своего ничего нет.
   Добролюбов улыбнулся.
   - Может быть, я сумел убедить Наталью Александровну в правильности своих рассуждений,- пошутил он.- Мне кажется,- заговорил он серьезно,- сначала достаточно выучиться выражать чужое, чтобы со временем уметь выражать свое, когда оно наживется.
   - Да, это прекрасно. Но можно задавать ей иногда сюжеты, которые ей было бы под силу самой обдумывать. Отчего вы ей не задаете хоть описания какие-нибудь?
   - Да я сам-то уж очень этих описаний не любил в семинарии. Так по воспоминанию других не заставлю их писать. Впрочем, извольте, я попрошу вас к будущему уроку написать что-нибудь в этом роде. Что бы такое? Ну, хоть описание города и деревни.
   Очень меня раздосадовал этот сюжет. Чего я напишу? Ведь это не француз,- тому стоило бы описать: les champs fleuris, des bois ombrages, les bons laboureurs и сравнить с ville poudreuse, passants affaires et soucieux {Цветущие поля, уединение тенистых лесов, добросовестные работники... пыльный город, прохожие, занятые и озабоченные (фр.).- Ред.} - и дело в шляпе. А Добролюбов на смех подымет. Придумала я наконец другое и мигом накатала. Написала я от лица помещика, который, соскучившись летом в деревне, для развлечения поехал в город и там соскучился, потому что город оказался пустым, в клубе партии не нашлось и <в> гостинице мухи заели.
   - Покажи-ка мне твое сочинение,- сказал папаша.
   Я подала.
   - Что за чепуха? Что-то о мухах да о картах. Тебе совсем не то задали.
   Добролюбову же сочинение понравилось.
   - Вот с какой точки зрения вы взялись за сюжет,- сказал он с довольной улыбкой.
   "Какая точка зрения? - подумала я.- Я ни о какой точке зрения не помышляла, а просто припомнила, что слышала в Симбирске".
   - Что это за игра квинтич? - спросил он, прочитав далее.- Никогда не слыхал.
   - Я не знаю,- у нас все в квинтич играют.
   - Это интересно, надо справиться. Неужели до сих пор люди еще живут так! - сказал он, окончив чтение и поправив неизбежные орфографические ошибки.
   - А знаете, у вас есть способность к изложению.
   Я посмотрела на него с удивлением. Вот тебе раз! Папаша побранил, а этот хвалит.
   - Я советовал бы вам писать,- прибавил он полушутя-полусерьезно.
   - Как писать?
   - Писать для печати...
   Я была ошеломлена.
   - Я вам говорю без шуток, у вас есть способности... Вот тут вы бы могли еще другие ваши наблюдения прибавить. Ведь вы живали в деревне?
   - Летом - да.
   - А зимой?
   - Только одну зиму, когда папаша был сослан.
   Добролюбов встрепенулся.
   - Разве Александр Николаевич был сослан? А я не знал. Не знаете, за что?
   - Из-за доноса губернатора и предводителя.
   - Вот как! Я и не знал!
   Он точно обрадовался. Папаша вошел в классную.
   - Что? Вздор она вам написала? Совсем не то, что вы задали?
   - Правда, не то, но сочинение мне понравилось.
   - Неужели? Чем же?
   - Наблюдательность есть. А вот что мне Наталья Александровна сказала, что вы не избегли участи многих, сосланы были. Интересно, за что?
   Папаша стал рассказывать.
   - Однако пора вас отпустить,- вспомнил Добролюбов,- только надо вам еще сочинение задать. Попробуйте описать какой-нибудь характер, может быть вам и удастся.
   - Так вам, в самом деле, понравилось, что она написала? - сказал папаша.- Странно! А я ее побранил.
   - Добролюбов не шутя хвалит твое сочинение,- сказал мне отец на другой день.- Только ты не очень гордись. Он и подсмеивается немножко, зовет тебя женским Щедриным.
   Я и не думала гордиться. Какой я ему еще характер опишу? Вот смерть-то! Наконец придумала я описать нашего врага, Островского, и описала, постаралась, и вышло бестолково. Мамаша была в классе, когда я подала свою сатиру, и по некоторым признакам узнала, кто описывается.
   - Очень глупо! Совсем не похоже.
   - А вы таки узнали? - спросил Добролюбов.- Вот видите,- стал он мне объяснять,- вы обращали внимание на частные мелочи; надо выбирать более крупные черты характера. Если не секрет, кого вы описывали?
   - Островского.
   - Очень глупо,- повторила опять мамаша.
   - Вы были не совсем справедливы. Он почему-то вам не нравится, автор же должен быть беспристрастен, некоторые даже уверяют, будто он должен любить всякое лицо, какое бы он ни описывал. Героя ли, негодяя ли... Между прочим,- прибавил он усмехаясь,- вы упрекаете его в черствости сердца, а мне кажется, что у Михаила Николаевича, напротив, сердце очень нежное. Мы как-то говорили с ним о его брате, он не шутя его русским Шекспиром считает. Это ли не братская любовь?
   "Так вот о чем они тогда спорили у камина",- сообразила я.
   Вот и все, что я могу припомнить о Добролюбове в то время. Еще я запишу одно обстоятельство, чтобы дать понятие о его тогдашнем стесненном положении, несмотря на возникающую известность. Осенью отец получил от него записку1 следующего содержания: "Любезный Александр Николаевич, хотя я Вас знаю менее многих других, я почему-то решаюсь к Вам одному обратиться с просьбой об одолжении. Не можете ли Вы мне дать взаймы сколько-нибудь? У меня нет теплого пальто на зиму, а сделать не на что..."
   Под конец зимы он отказался от других уроков за недостатком времени. Его заменил Милюков.
  

* * *

  
   Саша непременно пожелала еще учиться у Добролюбова,- я у него училась, так ей не хотелось от меня отстать. Тетушка возразила: "Для чего это? Литература - роскошь. Прежде надо изучить необходимое", но все-таки попросила папашу добыть Добролюбова. "Едва ли он согласится,- отвечал отец.- У него много литературной работы, и уроки он теперь дает только сыну Кавелина, и то, кажется, по дружбе. Впрочем, я попробую".
   - Добролюбов согласился,- сказал он на другой день,- пишет, что рад возобновить со мной знакомство. Должно быть, ему хочется узнавать от меня новости по редакционной комиссии.
   Я также пожелала учиться у Добролюбова. Он уж тогда был настолько известен, что мог заинтересовать и девчонок. Я сообщила свое желание отцу.
   - И прекрасно,- одобрил он.
   - Только я писать не буду.
   - Как хочешь. Ты не маленькая, принуждать я тебя не стану, а не мешало бы тебе усовершенствоваться и в слоге и даже в орфографии. Вообще тебе надо бы многим заняться, да я тебя совсем забросил. Некогда мне теперь.
   - Кажется, вам нечего жаловаться,- вступилась тетушка,- образование она получила солидное. А вот как сами-то ленивы и учительница безумствует, немного пользы выйдет. Поневоле пришлось сделать coup d'Etat {Государственный переворот (фр.).- Ред.} и увезти.
   Когда Добролюбов пришел на первый урок и мы с Сашей уселись рядом за большой стол, а он сел напротив, я принялась его рассматривать.
   "Он мало изменился,- думала я,- крошечку только пополнел, цвет лица как будто стал поровнее, почище, и баки выросли, два жидкие клочочка волос; волосы на голове аккуратнее подстрижены и приглажены, и одет он не в старенький студенческий сюртучок, а в хорошее платье, сшитое, должно быть, у дорогого портного,- видно по фасону. А фигура у него все такая же - узкие плечи, вдавленная грудь, круглая спина,- и взгляд тот же, внимательный и безучастный; те же глаза, умные и невыразительные, именно невыразительные, потому что они смотрят только умно, но всегда одинаково холодно и спокойно".
   - Меня просили заниматься с вами не одной русской словесностью,- заговорил он,- но и всеобщей. Хотя древний период истории всякой словесности всегда скучноват для неспециалистов, но начала обойти нельзя. Я постараюсь не утомлять вас подробностями и перейти поскорее к более живому и интересному времени. Вам,- прибавил он, обращаясь ко мне,- помню, я толковал обо многом, что для вас было совершенно не нужно. Тогда еще собственное ученье свежо в голове было, так и передавалось без разбору то, чем сам занимался.
   Начал он, как сейчас помню, с "Наля и Дамаянти", в переводе Жуковского, проговорил часа полтора. Саша сидела вся красная и надутая - она конфузилась знаменитости. Тетушка несколько раз влетала в комнату. Под конец урока она уселась в сторонке.
   Добролюбов кончил и сказал Саше:
   - Попробуйте записать к следующему уроку, что вы запомнили из того, что я говорил вам сегодня... А вы,- обратился он ко мне,- так и не будете ничего писать?
   - Нет.
   - Отчего же? Я сколько помню, вы писали без особенного труда. Не надумаетесь ли? Не напишете ли также?
   Он встал.
   - Ну что? Как вы нашли? - затараторила тетушка.
   - То есть что же именно я нашел?
   - Как вы нашли - она не очень отстала?
   - Я теперь еще не могу судить, пока я только один говорил.
   - Вы, пожалуйста, заставляйте ее говорить, не давайте ей распускаться, уходить в молчанье. У нее общий недостаток русских - paresse d'esprit {Умственная лень (фр.).- Ред.}.
   Саша вся вспыхнула и сделала свирепое лицо. Добролюбов улыбнулся:
   - Если Александра Федоровна желает учиться, то, вероятно, победит в себе умственную лень.
   - С этой тетушкой просто страм! - воскликнула Саша, когда мы остались одни.
   - Что тебе? Пусть ее болтает.
   - Да ведь стыдно, я думаю. И она будет всякий раз приходить в класс и впутываться...
   Действительно, тетушка часто приходила к нам во время уроков, часто впутывалась, делала замечания. Добролюбова она, кажется, забавляла. Он слушал ее и отвечал ей со сдержанной усмешкой, а Саша краснела и гневалась.
   - Все отрицать и разрушать легко,- кипятилась как-то раз тетушка.- Теперь все охотники разрушать, только созидать никто не умеет.
   - Для нас в настоящем случае,- отвечал, улыбаясь, Добролюбов,- нет надобности ни разрушать, ни созидать. Наше дело только оценивать.
   - Вы не оцениваете, а обесцениваете!.. Еще успеют они в жизни разочароваться во многом, незачем заранее уничтожать всякий престиж,
   - Я не думаю, чтобы мои суждения влияли так разрушительно. Вот с Натальей Александровной я занимался гораздо дольше, чем с Александрой Федоровной... Разве я вас разочаровал в жизни? - обратился он ко мне.- Впрочем, ведь тогда у вас было противоядие от моих опасных теорий: кроме меня, вам поэт Гербель преподавал словесность.
   "Господи! Вот далось! - подумала я.- И этот туда же!"
   - Ваша тетушка,- сказал Добролюбов Саше,- недовольна моим сегодняшним преподаванием; так на этот раз не записывайте моих слов, а лучше испробуйте написать что-нибудь из головы.
   Саша так испугалась такой темы, что против обыкновения заговорила с ним:
   - Об чем же писать?
   - Об чем хотите. Можете написать ваши мысли, наблюдения... А вы, Наталья Александровна, не напишете ли также?
   - Нет, мне не хочется.
   - Странно это! Обыкновенно, у кого есть способность к чему-нибудь, у того бывает и охота, а у вас способность есть, а охоты нет; зароете вы свой талант в землю, как говорится,- прибавил он тем тоном, каким он часто говорил: не то шуточным, не то серьезным.
   В другой раз он застал меня за письмом к Ноэми. Я доканчивала четвертую страницу, не заметила, как он вошел, и вздрогнула, когда он заговорил:
   - Ведь вот вы письма пишете же, а другое писать не хотите.
   - Письма - другое дело, гораздо легче.
   Он помолчал, точно призадумался...
   - А для меня так вот письмо труднее всего. Мне приходится писать большей частью к своим. Общего между нами мало, интересы слишком различны. Так иной раз придумываешь, придумываешь, что бы им сказать.
   Так и не удалось ему втянуть меня в сочинительство. А Сашу он сочинениями просто в отчаяние приводил. С первого же раза она стала в тупик, посидела над тетрадкой, погрызла перо и сказала мне отрывисто и нахмурившись:
   - Не знаешь ли, как это писать? Мне никогда таких сочинений не задавали.
   С тех пор я всегда ей подсказывала и как надо писать. Только иногда, чтобы я не зазналась, она замечала: "Ну, это ты, кажется, врешь", или: "Кажется, ты какие-то глупости мне насказала". Вообще она у Добролюбова немногому научилась. Она была приготовлена гораздо хуже меня.
  

* * *

  
   Однако пора возвратиться к Добролюбову и досказать то немногое, что я помню об нем.
   Вышло "Накануне" Тургенева. Поднялись толки о романе. Папаша говорил:
   - Роман хорош и умен, как все тургеневское, только полно, накануне ли мы? Впрочем, ему лучше знать, он наблюдательнее меня.
   Павел Васильевич Анненков закидывал голову назад, встряхивал волосами и восклицал:
   - Глубоко! Необычайно глубоко!
   Любонька допрашивала Михаила Николаевича:
   - Не правда ли, Берсеньев гораздо симпатичнее Инсарова? Как можно было предпочесть Инсарова! Вообще я эту Елену не понимаю.
   Островский изрекал:
   - Елена, как все женские характеры у Тургенева, в психологическом отношении безукоризненна, но мне такие женщины не нравятся.
   - К

Другие авторы
  • Авилова Лидия Алексеевна
  • Майков Валериан Николаевич
  • Гиппиус Василий Васильевич
  • Корнилов Борис Петрович
  • Кологривова Елизавета Васильевна
  • Дьяконов Михаил Алексеевич
  • Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих
  • Сырокомля Владислав
  • Голдсмит Оливер
  • Палеолог Морис
  • Другие произведения
  • Лондон Джек - Мечта Дебса
  • Успенский Глеб Иванович - В. Друзин, Н. Соколов. Г. И. Успенский
  • Леонтьев Константин Николаевич - Отец Климент Зедергольм, иеромонах Оптиной Пустыни
  • Григорьев Аполлон Александрович - Письма
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Путевые записки Вадима
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Кот Мурр... Сочинение Э.-Т.-А. Гофмана. Перевод с немецкого Н. Кетчера
  • Гребенка Евгений Павлович - Кулик
  • Чулков Михаил Дмитриевич - Разговоры мертвых
  • Воровский Вацлав Вацлавович - О неграх в России
  • Крашевский Иосиф Игнатий - Иосиф Игнатий Крашевский: биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 350 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа