Главная » Книги

Добролюбов Николай Александрович - Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников, Страница 6

Добролюбов Николай Александрович - Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

   Но чтобы лучше объяснить, до какой степени развито было в нем сочувствие к ближнему, я укажу на факты. Правда, припоминая время институтской жизни, я не найду там громких подвигов геройского самоотвержения,- они там и невозможны были по мелочности обстановки этой жизни,- но и в таких будничных, темных явлениях иногда высказывается человек многостроннее и полнее, чем на обширном поприще общественной деятельности. Сделаю наперед оговорку, что большинство наших товарищей был народ беднейший в отношении материальных средств; некоторые в продолжение всей институтской жизни не получали ниоткуда ни гроша, между тем всякий человек имеет вопиющие нужды, которые требуют неизбежного удовлетворения, которых, впрочем, не имело в виду и само начальство и для которых недостаточен был казенный вес и мера. Возьмем хоть то, по-видимому, ничтожное обстоятельство, что содержание у нас было до крайности неудовлетворительное во всех отношениях,- например, в отношении к пище: тот, кто не имел своих денег, чтобы запастись съестными припасами, хоть булкой,- тот принужден был терпеть страшнейшие мучения голода. Но положим, что эта потребность не заслуживает того, чтобы много хлопотать об удовлетворении ее,- согласимся даже, что начальство было право, придерживаясь древнего изречения, что satur venter non studet libenter {Сытое брюхо к учению глухо (лат.).- Ред.} - и даже оказало нам пользу, отказывая нам в необходимом удовлетворении первой потребности жизни. Но ведь было множество и других потребностей, отказать которым значило отказать себе в возможности следить за образованием, за ходом литературы и т. п. Так, например, выписка журналов, газет, книжек, которых нельзя было найти в библиотеке и проч. (журналы из нашей библиотеки можно было получать только за старые годы; новые читались исключительно начальством, которое могло бы, кажется, на свои деньги выписать все это, а собственность казенную следовало бы по всем соображениям предоставить в пользу студентов, лишенных средств для приобретения таких дорогих предметов),- разве подобный расход ничего не значит не только для людей, лишенных всех средств, но и даже для тех, которые стеснены в средствах? Для других пять-шесть рублей - ничтожная сумма; но для того, кто не имел ни копейки и даже не мог иметь,- это богатство Креза,- где взять эти пять-шесть рублей? Являлась, например, необходимость вне института без стеснений потолковать об интересовавших нас предметах, на свободе почитать книжку, которой в институте нельзя было читать беспрепятственно; для удовлетворения этой потребности нужно было, хоть под предлогом празднования чьих-нибудь выдуманных именин, нанять на несколько часов квартиру, а для этого также нужны были деньги,- а где их было взять неимущему? Подвергались, например, знакомые нам студенты ссылке в отдаленные места14 при чрезвычайно трудных условиях, лишенные даже того, что мы имели, как не выразить сочувствия к благородным людям хоть чем-нибудь? Как не помочь гонимым за правду? А где взять средств для помощи?.. Пишет, например, товарищ из Казани, что там чуть не умирает с голода шестидесятилетний старик, пробывший двадцать пять лет в каторге и теперь, получивши амнистию, возвращающийся на родину в далекие западные губернии, где, впрочем, нет у него ни родных, ни крова; да притом и сам он, изнуренный тяжкими работами каторги, едва-едва двигается, будучи не в состоянии заработать себе кусок хлеба или просить милостыни у каждого встречного,- как тут не поделиться с таким олицетворенным страданием, с такою бедностию, которой могут вполне сочувствовать только знакомые с гнетом ее? Как не отозваться на голос мученика, так жестоко страдавшего, может быть, за чужие грехи? Но где взять средство помочь погибающему?
   Я мог бы представить множество подобных примеров, где юное горячее сердце не могло отказать себе в деятельности, в сочувствии к братьям; но обстоятельства, лишившие средств к осуществлению благородных стремлений, давили еще более сознанием бессилия порывов быть полезными кому-нибудь. Во всех этих случаях дружеская помощь Н. Ал. была неоцененна для нас. Он среди нас был вроде банкира, хотя сам имел самые ограниченные средства. Но ему все-таки хоть что-нибудь присылали из дому, да притом уроки давали ему маленькие средства. Поэтому, как только являлся какой-нибудь случай, где требовалась материальная помощь, все неимущие обращались к нему, после чего он сам делался таким же неимущим. Не было случая, чтобы он когда-нибудь отказал в чем-либо товарищу, хотя были случаи, что ему отказывали те, которые имели в запасе деньги. Обыкновенно, когда являлся вопрос о выписке журналов, посылке кому-нибудь денег и т. п., Н. Ал. большею частию сам брался за это дело, посылал свои деньги, а если у него не хватало, то занимал для других, а потом общий итог разделялся между участвовавшими, которые обещались уплатить ему долги, когда будут у них лишние деньги, хотя бы это могло случиться и чрез двадцать лет. Между нашими товарищами, кажется, не было таких из порядочных людей, которые не состояли бы должниками Н. Ал., хотя известно было, что он сам был в долгах для того, чтобы выручить своих товарищей. Я не стану говорить здесь о той помощи, которую оказывал он товарищам по выходе из института. Вы, думаю, сами знаете, какое живое участие он принимал в судьбе Н. П. Турчанинова и других. И я ему обязан услугою, которую буду помнить долго-долго. Когда в один из приездов моих в Петербург (это было в декабре 1859 года) я объявил Н. Ал., что я намерен жениться, то он, принимая живейшее дружеское участие в моей судьбе, по обыкновению начал подробнейше расспрашивать о моих обстоятельствах с желанием хоть чем-нибудь служить мне: он, кажется, готов был сердиться, если бы не было случая подать руку помощи человеку, любившему его. Мои материальные средства, как и всегда, были не в блестящем положении; но я никак не решался опять брать деньги у Николая Александровича, зная, что у него на руках братья и многочисленная семья; однако я должен был сказать ему правду на его расспросы. Этого достаточно было для того, чтобы он сейчас же вынул из стола последние сто рублей и дал их мне с условием возвратить тогда, когда у меня они будут лишние. К несчастию, этого не случилось до сих пор.
   При свиданиях моих по возвращении его из-за границы я однажды ему напомнил, что теперь его финансовые обстоятельства, наверное, очень расстроились по случаю поездки, а потому я пришлю ему хоть часть долга,- тем более что это для меня было бы не обременительным уплачивать долг по частям. Но лишь он выслушал несколько моих слов, как сейчас же просто оскорбился, что я ему об этом напоминаю, и начал упрашивать меня соблюдать условия, которые сделаны были при получении денег. Условия с моей стороны еще не выполнены до сих пор...
   Я думаю, что сообщаемые мною факты многие назовут мелочами, пустяками. Да, все эти мелочи в глазах людей, незнакомых с нуждами жизни, могут казаться такими пустяками, которые ничего не могут объяснить; но нужно прожить эту жизнь, чтобы понять значение этих мелочей, чтобы убедиться, что человек, разделяющий последнее с своими товарищами для удовлетворения их насущных потребностей,- этот человек проникнут сочувствием к ближнему; его гуманные теории не пассивны, не мертвы, а одушевлены живою любовью к братьям даже в таких мелочах жизни, как удовлетворение голодного желудка. Мы маленькие люди, незнакомые с высокими потребностями комфорта, судьба из детства обрекла нас на тяжелый подвиг жизни, не давши нам даже средств для приобретения права на труд полезный. Мы должны были сами путем тяжелых лишений и испытаний, путем постоянной борьбы с препятствиями прежде всего завоевать себе право на труд, получивши образование. А чего стоило образование при наших условиях - это может понять только тот, кто прошел этот путь без всяких посторонних поддержек, не имея ничего ни дарового, ни наследственного, кроме рук и головы на плечах. Но чтобы мои слова не счел кто-нибудь фразами, я приведу здесь цифры, которые могут подтвердить сказанное мною. Наш курс средним числом состоял из сорока человек,- и вот такое непродолжительное время уже двенадцатый товарищ наш - Н. Ал.- в могиле! И всех их сгубила в самом цветущем возрасте жизни одна болезнь - болезнь тяжелого труда - чахотка. Я думаю, что такая цифра смертности едва ли бывает так велика в роковое время губительной войны. А сколько, вероятно, теперь таких, которые, дорогою ценою купивши право учителя, хотя еще и не покончили с жизнью, но, вышедши из заведения обессиленными физически, теперь в лучшем возрасте жизни страдают неизлечимыми болезнями и несут тяжелые учительские обязанности ради насущного куска хлеба. Между тем в нашем обществе еще и теперь часто слышатся голоса даже людей образованных, что у нас дорого платят за обучение тем, которые таким трудным путем завоевали себе право на это! Но пусть себе толкуют это положение так, как кому понравится: наверное, найдется много таких, которые признают его нормальным; указывая на него, я не имел в виду даже касаться этого вопроса, а сказал только несколько слов по поводу объяснения тех обстоятельств, при которых получил образование Н. Ал. и большинство наших товарищей. Может быть, и простыми указаниями можно навести на некоторые соображения тех, которые вовсе не знакомы с трудною жизнию. Правда, сытому трудненько понять голодного. Мне приходилось слышать самые курьезные замечания на мой рассказ о прошлой жизни нашей в институте; один господин пренаивно заметил мне: "Да охота была оставаться в этой яме, я лучше прожил бы в своей деревне, нежели решился бы выслушивать нелепости различных господ". Другой замечал мне: "Мне встречались, например, господа, которые находили нашу жизнь в институте очень хорошею"; "Это наивно,- говорил мне один господин,- куда ни шло - может быть, и хорошо делали, что вас там стесняли,- а вот я, так, поверите ли, не мог даже абонироваться в оперу, когда был студентом. Даже должен был отказывать себе в посещении собраний и балов!!!" И действительно, для многих составляет большое лишение то, о чем мы большею частию и не мечтали,- как же понять то, о чем и представления не имеешь! И точно, посещение театров для многих из нас могло быть только неосуществимою мечтою. Нам и даровое посещение Публичной библиотеки дорого обходилось: бывало, после обеда, от четырех до девяти часов посидишь в библиотеке и, придя домой, доволен остаешься, если не заметили, что возвратился позже установленного времени, а особенно, если добрый товарищ не забыл тебя за ужином и захватил на твою долю хоть ломоть черного хлеба, иначе придется испытывать страшные мучения голода, потому что казенный вес и мера хотя и рассчитывали на всех, однако лишали порции опоздавших в пользу эконома. И это не один день голода, а целые месяцы: чем усерднее посещали библиотеку, тем тяжелее обходились эти посещения,- особенно трое из нас часто испытывали невзгоды в этом отношении - Н. Ал., Н. П. Турчанинов и я. Нечего говорить о том, как жутко приходилось нам в трескучие петербургские морозы в холодной казенной шинельке без подкладки, представляющей хламиду древних греков, путешествовать с Васильевского острова в Публичную библиотеку и обратно.
   Но я увлекся рассказом подробностей, которые могут быть и неинтересны; меня часто упрекали за увлечения в подобных рассказах о Н. Ал.: "Охота ему была таскаться в библиотеку,- разве у него книг мало было? Да прочитал ли он все их?" Меня и теперь могли бы упрекнуть подобные люди. Но я уверен, что Вы придадите значение и этим подробностям.
   Однако пора мне кончить: письмо мое вышло гораздо обширнее по объему, нежели я предполагал.
   Время нашего выпуска сопровождалось очень печальными обстоятельствами,- я не буду рассказывать подробностей этой истории, проводившей нас из института в жизнь действительную. Главное здесь то, что начальство, признав себя решителем нашей судьбы, распоряжалось по своему произволу. Явилась оппозиция со стороны студентов, но осталась безуспешною. Самолюбие и чувство самосохранения, до того времени молчавшие, так сильно были раздражены, что трудно было разобрать отношения даже между людьми, которые прежде того связаны были общими стремлениями: одни требовали от других самопожертвования в пользу честного, благородного дела - защиты обиженных,- между тем другие видели в этом деле только интересы частные и не хотели рисковать еще раз собою, потому что были убеждены, что риск, не принося никакой существенной пользы тем, которые его требовали, принесет только вред рискующим. Явились какие-то враждебные отношения: одни молчали, другие подозревали в подлости, в низости... В это время я разошелся с Н. Ал.,- это же сделали и другие товарищи. Не буду рассказывать причины нашей размолвки, и не потому, чтобы она могла оскорбить память Н. Ал., а потому, что во время примирения с ним мы дали друг другу честное слово никогда в жизни не вспоминать об этой истории. У меня нашлось две записочки15, относящиеся к этому времени: одна по поводу Бруно Бауэра, принадлежавшего Вам, а другая по случаю приезда благороднейшего товарища нашего Игн. Паржницкого, который принял участие в нашем примирении. После страшной злобы, которою я был вооружен против Н. Ал., доходившей до того, что я разорвал портрет, на котором сняты были шесть нас близких товарищей, а между ними и Н. Ал.,- я помирился с ним очень просто, как с человеком, который действительно доказал, что желает добра всякому честному человеку, забывая оскорбления, с убеждением, что они были увлечением, которое могло быть оправдано обстоятельствами. После этой размолвки16 я не переставал питать к нему глубоких чувств уважения и любви, как к человеку, который не только более всех нас, товарищей его, служил правде и добру, жертвуя часто многим, но, может быть, более всех, действовавших с ним на одном поприще. По выезде моем из Петербурга мы довольно часто переписывались с ним; к сожалению, я мог найти между своими бумагами пока только одно письмо17, писанное вскоре по моем выезде.
   Признаться, я думал отвечать Вам не письмом, а целою запискою, в которой надеялся характеризовать личность Н. Ал., как я его понимал. Но как я ни уважал и любил его, как он мне дорог ни был, однако при теперешних обстоятельствах я не решаюсь приняться за это дело и откладываю до другого времени, а теперь пока только в письме предлагаю Вам некоторые факты, которые предоставляю полному Вашему усмотрению. Если я сумел навести Вас хоть на какое-нибудь соображение и Вы не даром убьете дорогое для Вас время на прочтение моего письма, то значит - я достиг своей цели. Вы близки были с Н. Ал., Вы знаете эту симпатическую натуру - эту честную, благородную личность,- Вы, значит, поймете, какое удовольствие доставило мне хоть коротенькое воспоминание о нем.
   С глубочайшим уважением

и полнейшею преданностию

остаюсь Вашим покорнейшим слугою

Борис Сциборский.

  
   Хотя мне тяжело быть так неаккуратным должником у покойного дорогого мне Н. Ал., однако я в настоящее время не могу выплатить долга. Поэтому покорнейше прошу Вас подождать к лету,- тогда, ручаюсь, честным словом, уплачу все сполна. Я хотел писать об этом Василию Ивановичу18, но не знаю его адреса. Покорнейше прошу Вас, свидетельствуйте от меня почтение ему, сообщите также о моем долге.
  

А. А. РАДОНЕЖСКИЙ

<ВОСПОМИНАНИЯ О Н. А. ДОБРОЛЮБОВЕ>

  
   В августе 1853 года за Обводным каналом в Петербурге, против здания духовной академии, в бедном трехоконном домике служителя Александро-Невской лавры встретил я в первый раз Николая Александровича на его квартире, как теперь помню, с историею Смарагдова в руках. Как он, так и я и много других семинаристов только что приехали в Петербург с целью поступить в духовную академию...
   В то время, о котором я говорю, в квартире Добролюбова было человек пять таких кандидатов на академиков... Семинаристы во всей неприкосновенности... в столице... пред решительными днями вступительных экзаменов, имевших решить наше: "быть или не быть" - поддержать или уронить перед академическим трибуналом честь своих семинарий, в лице нашем пославших, каждая из своего рассадника, по одному лучшему экземпляру из своих развитых растений, на окончательную пробу,- все мы, еще незнакомые между собою, собранные воедино волею начальства, робко выражали друг другу свои надежды и опасения, говорили о том, когда какой экзамен, по какому предмету, строг ли тот или другой экзаменатор, и в то же время каждый из нас читал пытливым глазом на лицах товарищей-соперников степень ума, развития, подготовленности, жадно вслушиваясь в каждое слово другого... Что до меня, я с первого взгляда на свежее, молодое (Добролюбову в то время было семнадцать лет), слегка румяное лицо Николая Александровича, на очки, придававшие его умной, строгой физиономии какую-то оригинальную смелость, отличил его от прочих... Особенно мне бросились в глаза очки на носу у семинариста, по моему тогдашнему убеждению так дерзко нарушавшие законы скромной семинарской, а тем более академической моды,- законы, по духу которых ношение очков, пальто, сюртуков и панталонов, сшитых не по казенной мерке семинарской, означало либерализм, заподозривало в тенденциях светских {Эти наружные тенденции были причиною непоступления многих в число академических студентов в наше время.}, далеко не согласных с идеалом истинного воспитанника семинарии и тем более воспитанника, избранного быть впоследствии, по выходе из академии, наставником духовного юношества...
   Впечатление на первый раз Добролюбов произвел на меня особенное, нежели все другие, виденные также в первый раз, будущие мои товарищи. "Какая умненькая физиономия!.. Недаром очки носит (не знаю, почему очки это доказывали)... еще такой молоденький... Ужели и он в академию?.." - размышлял я. И мне тотчас же захотелось познакомиться с очками...
   - Вы из какой семинарии?
   - Из Нижегородской...
   - Ваша фамилия - позвольте?
   - Добролюбов.
   - Надеюсь, также в академию? - пытал я.
   - Да...- отвечал мне как-то неохотно Добролюбов. Потом он повернулся к окну, взглянул за канал, на фасад академического здания, как раз против окон его квартиры.- Смотрите,- прибавил он, обращаясь ко мне с мало скрытою ирониею и указывая глазами на академию,- в академии - тринадцать окон1, это что-то плохой знак... Я едва ли буду держать экзамен там... Боюсь...
   И действительно, Добролюбов экзамена в академии не держал. Он мог это сделать, потому что приехал на свой счет и потому жил на своей квартире. Я и многие другие, присланные на казенный счет и потому жившие уже в академии, должны были сдавать страшные экзамены... В то время, когда мы держали экзамены, в академии пронесся слух, что нижегородский студент (претенденты на академиков звались уже тогда студентами) держит отлично экзамен в Педагогическом институте. Через несколько времени и сам Добролюбов зашел в академию к нам, уже испытавшим неудобства затворнической жизни (прежде чем мы получили права ее адептов), и объявил, что он удачно кончил свои экзамены в институте... Я вместе с другими, не обольщенными прелестями предстоявшей нам жизни и карьеры, помню, от души позавидовал счастью Добролюбова.
   Наконец и наши экзамены в академии кончились. Перекликаны были имена избранных, потом имена только званых. В числе, кажется, пятнадцати имен последних я скоро услышал и свое...
   Тогда же четверо из нас "попяченных назад академиков", как тогда мы себя и нас называли другие, отправились на квартиру к Добролюбову...
   - И прекрасно, господа,- поступайте в институт,- утешал нас Добролюбов.- И там не сладко, но по крайней мере не будем сидеть за тринадцатью окнами...
   В тот же день мы, оскорбленные и униженные, поехали искать счастья в институт...
   Нас там, сравнительно с строгим академическим приемом, очень вежливо и ласково встретил бывший тогда инспектор института А. Н. Тихомандритский, поговорил с каждым из нас, дал нам необходимые инструкции, как приступить к новому, еще более решительному экзамену... На другой день мы экзаменовались в институте, а через несколько времени нам было объявлено, что мы приняты - мы спасены.
   Горькие, отчаянные чувства убитости, унижения, испытанные многими очень незаслуженно от своей alma mater {Почтенной матери (лат.).- Ред.} - академии духовной, в нас быстро исчезли перед восторгом от сознания восстановленного самолюбия судом светским - судом людей, которые в глазах наших стояли много выше по своему образованию наших прежних экзаменаторов. О радость! Мы - студенты института, мы, отверженные, неизвестно за что, нашей матерью! {В академии баллов, полученных нами на приемном экзамене не читали, и нам доселе неизвестно, почему так решили нашу судьбу.}
   Правда, много горя мы испытали и в институте; но что это горе в сравнении с тем, что нас ожидало, если бы мы вернулись опять в семинарию?!
   Вскоре по приеме в институт студентов, вновь принятых, разместили по камерам. Нас, "попяченных академиков", как тогда нас называли другие студенты, записавшихся на один филологический факультет, поместили всех в одну камеру, где, к великому моему удовольствию, я прочел в списке студентов этой камеры, повешенном на стене, и имя Н. Добролюбова, подчеркнутое рукою директора. А против фамилии Добролюбова написано "старший" - тою же рукою. Старшим Добролюбова у нас сделали потому, что он отлично держал экзамен по всем предметам, исключая математики, и физики, и французского языка2. С французским языком Добролюбов уже познакомился в институте на втором году совершенно основательно по роману "Mysteres de Paris"3. Целых два месяца, не выпуская из рук, носился он с "Парижскими тайнами" и наконец-таки одолел многотомный роман.
   С первого дня нашей институтской жизни и до последнего я в камере сидел рядом за одним столом с Николаем Александрычем. Мне было интересно следить за ходом занятий его, скоро приобревшего над своими товарищами большое влияние... Скоро все товарищи Добролюбова убедились в его превосходстве над собою. Как у словесников, у нас часто заходили споры о литературе. В этих спорах скоро Добролюбов показал и свою начитанность, какую было трудно представить в семинаристе, и силу горячего убеждения, и недоверчивость к словам с кафедры... Все это дало нам возможность заметить в Добролюбове раннюю самостоятельность. Помню, все мы как-то неохотно приступали к славянской филологии... Добролюбов с первой же лекции И. И. Срезневского полюбил и предмет и профессора. Профессор впоследствии сам горячо полюбил своего слушателя и, не в пример прочим, иногда звал его на лекции по имени и отчеству.
   Добролюбов владел особенным искусством на лету схватывать мысль профессора и записывал так, что записки его по всем предметам4, в продолжение всего курса, служили источником, откуда каждый студент, обязанный поочередно составлять лекции профессору, брал все необходимое. Через год Добролюбов дошел до такого уменья записывать профессорские лекции, что, не опуская в них ничего существенно важного, успевал еще пародировать иную лекцию. Эти пародии иногда со смехом читались в аудиториях и дортуарах...
   Если не все любили Добролюбова, не все соглашались с ним, то положительно говорю - все его уважали. Смело можно сказать: все мы, его товарищи, обязаны многим и многим Николаю Александрычу как студенту, откликавшемуся на все, за всем современным следившему. Большая часть из нас у него искали разъяснения на многие вопросы, с которыми не могли сами совладеть. Много было резкого в его приговорах; но эти убеждения его были свои,- этот пыл, эта искренняя откровенность были всегдашнею неизменною принадлежностью благородной натуры незабвенного Добролюбова, горячо оскорблявшегося всем, что, по его убеждению, не было добро и правда...
   Как-то вечером, часов в десять после ужина, сидели мы в своей камере за столом: Добролюбов, я и еще три студента. Добролюбов читал что-то5, сдвинувши на лоб очки. Является от знакомых один студент, некто N, считавший себя аристократом между нами, голышами, как помещик... N стал рассказывать одному студенту новость: будто бы носятся слухи об освобождении крестьян (это было в начале 1857 года). Передавая этот слух, N выразил оттенок неудовольствия как помещик... Добролюбов, не переставая читать, доселе довольно покойно слушал рассказ N. Но когда N сказал, что подобная реформа еще не довольно современна для России и что интерес его личный, интерес помещичий, через это пострадает,- Добролюбов побледнел, вскочил с своего места и неистовым голосом, какого я никогда не слыхал от него, умевшего владеть собою, закричал: "Господа, гоните этого подлеца вон! Вон, бездельник! Вон, бесчестье нашей камеры!.." И выражениям страсти своей и гнева Добролюбов дал полную волю...6
   Добролюбов, при отличных способностях, владел каким-то особенным тактом в занятиях. Довольствуясь записыванием лекций в аудитории, он никогда не терял времени на "черную" работу, то есть на переписку, на составление лекций, на репетиции, как большая часть студентов. Он читал, читал всегда и везде, по временам внося содержание прочитанного (хотя он и без того хорошо помнил) в имевшуюся у него толстую в алфавитном порядке писателей библиографическую тетрадь. В столе у него было столько разного рода заметок, редких рукописей, тетрадей, корректур, держа которые к первое время он зарабатывал себе копейку,- в шкапе столько книг, что и ящик в столе и полки в шкапе ломились... Но что бы Добролюбов ни делал, каким бы серьезным и срочным трудом ни занимался, всегда он с удовольствием оставлял занятие для живого разговора, откровенной беседы, которые при его участии, начинаясь литературою или профессорскими лекциями, всегда сводились на вопросы житейские... Он еще и тогда относился к этим последним слишком строго для семнадцатилетнего юноши... Направление таланта Добролюбова, впоследствии так ярко обнаруженное им в напечатанных статьях, прорывалось еще очень рано.
   Если не ошибаюсь, в феврале 1855 года я отправился в лазарет. В лазарете я нашел Добролюбова здоровым. Он по вечерам там что-то писал и записывался иногда далеко за полночь. Я полюбопытствовал спросить: "Что ты пишешь, Николай?.."
   - А вот слушай.- И он мне прочел отрывок из предполагаемого романа. Отрывок этот составлял первые главы. В них, помню, дело шло о воспитании двух мальчиков. Один из них был аристократенок - маменькин сынок, другой - приемыш, соединенный брат, служивший компаньоном барчонку... Мне особенно памятны те страницы, где автор говорил о деспотических отношениях первого к последнему, и сцена, где мальчик приемыш-сирота однажды отдал встреченной им на улице девушке-нищей, босой, с окровавленными ногами, свои сапоги, за что барыня-мать больно высекла своего приемного сына... Я долго слушал этот рассказ, полный горячего сочувствия к сироте и читанный Добролюбовым с большим одушевлением... На глазах у меня навернулись слезы... Потом эти мальчики были отданы в одно заведение, вместе учились, кончили курс удачно. Барчонок жил и учился с протекцией... Сирота - сам собою, без помощи, всегда в борьбе с нуждою и людьми, под влиянием чего характер последнего выработался симпатичный, твердый, самостоятельный. Чтение, помню, кончено было (тут же был и конец рукописи будущего большого романа) на том месте, когда эти два героя начинают служебную карьеру, как и следовало ожидать, различными путями. Маменькин сынок поступает под крыло какого-то директора департамента, а сирота сам где-то находит для себя место... Заглавия этого романа мне тогда Добролюбов не сказал, вероятно и сам еще не знал, как его назвать; но заметил мне, что пишется легко, что вовсе не такой труд, как он прежде думал, писать повести... Кажется, этой повести или романа покойный Добролюбов так и не кончил.
   Когда Добролюбов кончил чтение, я спросил "Ужели ты, Николай, способен писать романы? Я считал тебя более серьезным..."
   - Недаром у меня ничего и не выходит. "Воображения" у меня вовсе нет. Я, замечаешь, резонерствую, а это скверно... Впрочем, покажу Чернышевскому7, что он скажет,- отвечал мне Добролюбов.
   На той же неделе он отправился, кажется, с неоконченного повестью к Чернышевскому. После того он мне передал результат литературного консилиума: "Чернышевский мне положительно сказал, чтобы я не совался в беллетристику, что я пишу не повесть, а критику на сцены, мною придуманные..." Эти слова буквально подлинные Добролюбова.
   Сейчас приведенный факт очень важен в жизни Добролюбова как решительный толчок, давший литературному призванию его окончательное направление критическое...
   Первые два года пребывания в институте у Добролюбова были отравлены двойным ужасным горем. Из частой переписки его в то время с родными, и особенно с матерью, видно было, что он питал к ней нежнейшую привязанность. Родители, в свою очередь, до страсти любили своего первого сына и баловали его, как ребенка. Часто, бывало, Добролюбов получал с почты присылаемые из дому, из Нижнего Новгорода, конфеты от матери, которыми он после ужина угощал своих товарищей. Однажды вечером Добролюбов получает от отца письмо за черною печатью, извещавшее о смерти любимой им матери, которая скончалась от родов. Это ужасное известие так сильно подействовало на Добролюбова, что все товарищи приняли участие в его горе, и, кажется, этот удар много имел влияния на самые заветные убеждения дорогого нашего товарища...
   - За что так строга судьба? - сказал мне он однажды, перечитывая печальное письмо.- Матушка моя была так религиозна... так набожна... и так необходима малолетней семье нашей... Зачем было отнимать ее у нас?.. Поневоле задумаешься...
   Не успела еще зажить, да едва ли и зажила когда эта рана в сердце Добролюбова, как новая, не менее глубокая, нанесена была судьбою его любящему сердцу.
   В 1854 году, в июне месяце, после экзаменов, мы втроем отправились на каникулы по железной дороге, "вместе с волами", как выразился Добролюбов,- то есть на тяжелом поезде8, до Твери. В Твери мы сели на пароход, с тем чтобы отправиться по Волге: я - в Ярославль, еще товарищ - в Кострому, а Добролюбов - в Нижний. Всю дорогу наш Николай Александрович был как-то особенно печален. К тому же он поместился на палубе, и его буквально испекло жарким июньским солнцем. На пароходе с нами ехали два болгарских монаха; он с ними всю дорогу проговорил о болгарском языке, о жизни болгар... Оттого ли, что у Добролюбова не было денег, или он не хотел их тратить, или ему наскучила дорога, или не был хорошо здоров, или его томило недоброе предчувствие - не знаю; но он всю дорогу грустил, ничего почти не ел и не пил в продолжение двух суток... Последствия оправдали его чуткую грусть; дома на этих каникулах посетило его семью новое горе.
   В конце августа, на обратном пути из дома в Петербург, я встретил Добролюбова на железной дороге, уже ехавшего на этот раз с каким-то барином-земляком во втором классе.
   - Что нового у вас, Николай, в Нижнем?
   - Отец умер,- отвечал он.
   В холодном тоне ответа, сказанного Добролюбовым с язвительною улыбкою, мне послышалось проклятие, посланное судьбе... Да, он смеялся, сообщая мне эту грустную новость, но так смеялся, что меня покоробило.
   Эти грустные семейные обстоятельства, быстро следовавшие одно за другим, имели сильное влияние на Николая Александровича. С этой минуты его душа навсегда простилась с мечтами... и жизнь, жизнь со всею ее реальностию стала предметом его изучения.
   Я, помню, восхищался при покойном только что тогда напечатанным в "Современнике" "Пахарем" Григоровича9. Добролюбов с жаром принялся доказывать всю несостоятельность повести, с особенным напором указывая на идеализацию, с которою автор описал последние минуты умирающего пахаря...
   Я любил стишки, иногда напевал романсы... Однажды, в минуту певучего настроения, я запел, в присутствии Добролюбова, какой-то романс...
   "Радонежский! Перестанешь ли ты сердечные романсы распевать? Ужели ты не имеешь в запасе для пения чего-нибудь получше? На вот, пой...- И Добролюбов сунул мне стихотворения Некрасова.- Оставь, пожалуйста, любовь и цветы, пой "жизнь" - или плачь: это одно и то же,- ну, свисти"!.. Песня, иногда петая мною: "Не слышно шуму городского", особенно нравилась Добролюбову, и он, вообще не любивший пения, очень часто просил меня ее петь и всегда слушал ее с особенным вниманием.
   Покойный Николай Александрович не любил мишуры нигде и ни в чем, не любил рисоваться и всегда ратовал против нарядного чересчур мундира, особенно ловкого поклона, заискивающего разговора, подобострастного отношения к кому бы то ни было... На танцклассе, куда он являлся в четыре года, может быть, пять раз, смешил танцмейстера своею неловкостию и мудростей кадриля французского не постиг...
   Во время коронации студентам института были присланы две ложи даровые в Александрийском театре. Бросили жребий, кому из студентов ехать. Добролюбову и мне достались также места. Давали "Парашу Сибирячку"10 и еще что-то. В одной из них играл покойный Максимов. Во время действия за некоторые монологи вызывали Максимова после того, как он кончал свое явление. Максимов имел привычку выходить раскланиваться и, разумеется, своим выходом нарушал художественную иллюзию... В то время, когда все хлопали являвшемуся на вызов Максимову, хотя по ходу действия явление его не следовало,- Добролюбов вставал с своего места и, высунувшись из ложи, кричал громко: "Невежа, лакей!" - шикал и свистал. (То же было с Добролюбовым, когда Максимов в другой раз при нем играл Чацкого.)11 И всегда потом, если заходила речь об Александрийском театре, он ругал Максимова...
   Добролюбов не скрывал никогда и ни к кому своей антипатии. В выражениях о нелюбимом лице, и всегда нелюбимом за что-нибудь особенно, по его убеждению, дурное, он не стеснялся ничем. Там, где дело шло о правде, об интересах студентов, он первый брал на себя ответственность протеста, рискуя потерять многое для себя...
   При выпуске Добролюбов не получил золотой медали...12
   Зато иная медаль, с изображением покойного нашего общего друга, осталась вычеканенною в сердце каждого товарища его... Не знаю, что жизнь сделала с Добролюбовым после, вне института... Но студенческое имя Николая Добролюбова для его товарищей, так его любивших, и прежде было и долго будет самым светлым, задушевным, одобряющим путеводным голосом... Немалую долю в вынесенных из студенческой жизни добрых началах товарищи Николая Александровича заняли из его прекрасной, даровитой, любимой нами всеми до страсти благородной души. Не берусь решить, что потеряла литература в -бове, но мы, товарищи по институту, с Николаем Александровичем Добролюбовым потеряли много смелых надежд, много светлых упований, потеряли красу и честь нашего молодого студенческого кружка, гордость и утешение нашего курса.
  

А. П. ЗЛАТОВРАТСКИЙ

I

<ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ>

  

- Ты к нам в академию? -

спрашивали меня товарищи

<по> Медицинской академии.

- Нет, в институт.

- Помилуй, туда в прошлый

раз с перекрестков ловили!

Как не стыдно?

(1853 г., август)

  
   Однако я поступил в институт, и, кроме меня, много других, и многим другим было еще отказано. Такому наплыву молодых людей в институт способствовали совершенно не зависящие от него обстоятельства, именно: учреждение штатов в университетах и академии, вследствие чего многие из господ, не поступивших ни в университет, ни в академию тоже по не зависящим от них обстоятельствам, шли в институт. Институтское начальство могло сделать выбор между желающими поступить, и, к несчастью для него, оно выбрало и таких людей, которые положили конец безобразному владычеству его. В числе поступивших был и Добролюбов. Признаюсь, для нас, не знакомых с миром духовной академии, личность Добролюбова сначала была совершенно неизвестная, как и все другие, а впоследствии несколько загадочная. Случайно он поместился в так называемую Синевскую камеру1, которая вся состояла исключительно из воспитанников семинарий.
   Чувствуя себя совершенно в своей сфере, они перенесли с собой бурсацкую жизнь и в институтскую жизнь. Постоянно слышались голоса дискутирующих господ, и яснее всех голос Синева с провинциальным акцентом. О чем они там рассуждали, бог знает, вероятно, впрочем, о вздоре, ибо лучшие из них, каковы Добролюбов и Конопасевич, не принимали в этих разговорах никакого участия.
   Помню, они рассуждали о заслугах Лоренца. Они очень хвалили его, хоть он читал и по-немецки и никто из них не записывал его лекций, и очень жалели, что правительство не знает о его заслугах и не жалует его генералом. В самом деле, они очень жалели, что он не действительный статский советник.
   "Вот люди,- говорил мне по этому поводу Добролюбов,- как дико смотрят на предмет. Допустим, что он заслуживает уважения за свою деятельность, но неужели для профессора уважение должно выражаться в чинах и орденах?"
   Вместе со страстью к диспутам товарищи по камере Добролюбова внесли в институтскую жизнь поклонение авторитетам. Одни нашли своих богов в тамошних профессорах, другие принесли свои пенаты из своих домов. "Черт ли здесь за профессора,- говорил костромич.- То ли дело у нас был Агафоныч. Бывало, начинает объяснять, например, о следствии грехопадения прародителей, и вдруг делает обращение к природе: "Смотрите, какой вихрь" и т. д. Прелесть!" - "Ну ж, нашел прелесть! Степан Сидорович,- говорит смолянич ,- хоть и не красноречиво, но сообщает много дельного".- "Поди ты с Степаном Сидоровичем,- говорит москвич,- то ли дело Шевырев". Что за понятия у этих господ. Уж вспоминали бы действительно о ком-нибудь хорошем и хвалили бы действительно хорошее, а то толкуют тут о Шевыреве да выставляют еще на вид семинарии".
   Впрочем, все эти замечания Добролюбов высказывал не в спорах, а при встрече со мной. К спорам он был равнодушен. По крайней мере я всегда видел <его> на краю стола, с очками большею частию на лбу, с одной рукой около груди, а другой - переворачивающей Вергилия2. Может быть, в своей камере он и был известен, по крайней мере наша камера совершенно равнодушно относилась к нему, как к лицу еще не знакомому. Вначале он не выдавался почти ничем среди однокурсников, и его мало замечали , но вскоре прекрасно составленные им лекции по русской словесности обратили на него внимание начальства, а вслед за ним и тех, которые дорожили мнением начальства. С ним стали знакомиться и из нашей камеры, составленной лишь из гимназистов, не совсем дружелюбно смотревшей на соседнюю камеру. Прежде всего стали фамильярны с ним те господа, которые нуждались в посторонней помощи при составлении лекций. Одинокие беседы с Вергилием стали уже теперь прерываться докучливыми просьбами товарищей о помощи, которую, впрочем, он оказывал без всякого неудовольствия. Обыкновенно он давал свою тетрадку. Взявший тетрадь переписывал себе. Добролюбов восполнял пробелы своей тетради и поправлял слог переписавшего. Лекция, во всяком случае, была уже составлена со смыслом, а если составитель мало-мальски владел пером,- при помощи этой тетради Добролюбова составлялись лекции всегда очень хорошие.
   Окончательно популярностью в институте стал пользоваться Добролюбов после сочинения о Вергилии подлинном или <нрзб.>. Сочинение, как отличное, передано было Ваньке3, бывшему профессору элоквенции, автору четырех частей чтений словесности, председательствующему в 2-м отделении Академии наук. <Ванька> пользовался всяким удобным случаем, чтобы произнести речь, в которой бы можно было похвалить и себя. По поводу сочинения Добролюбова он распространился длинной речью, расхвалил его, сказал, что он давал его читать П. Ал. Плетневу, который тоже в восторге от него, что оно, наконец, будет напечатано в "Известиях"4. Сочинения, кажется, он возвратил и в "Известиях" не напечатал. Но он об этом, конечно, не думал. Ему нужно было показать сочинение академикам, что, дескать, вот какие сочинения у меня в институте пишут, и объявить о том же во всеуслышание перед всеми студентами. Цель достигнута, чего же больше?
   Такое внимание начальства не изменило, впрочем, поведения Добролюбова в его отношениях к товарищам. Товарищи за ним ухаживали, но он не играл между ними роли покровителя и, как говорили, не драл носа. Он как будто нарочно стал вести <себя> даже "неприлично" для ученого человека. Стал похаживать к нам в камеру, садился с кем-нибудь в уголок, безопасный от взоров начальства, и начинал убивать время в игре в табельку. Что касается до меня, то я никак не могу объяснить такого поведения Добролюбова. Спустя год у нас в институте в высшей степени развилась карточная игра, бывало чуть ли весь институт занят этим - одни играют, другие созерцают игру. Добролюбов никогда, сколько мне помнится, не садился играть, имел терпение заниматься чем-нибудь, несмотря на то, что недавно пообедал и в камерах все шумят за картами.
   Не знаю, зависело ли это от сочинения или было следствием развивающейся в молодом юноше потребности знать, но только вслед за сочинением он начал делать возражения профессорам. Это было очень любопытно и чрезвычайно комично. Сколько мне помнится, случай этот рассказан им профессору риторики Архангельскому5. Ему вздумалось узнать мнение профессора о Гоголе. Профессор отвечает вопросом - кончил ли Гоголь "Мертвые души"? Добролюбов уклоняется от ответа на этот вопрос и снова предлагает ему прежний вопрос. Профессор тоже не отвечает и предлагает свой вопрос. Наконец Добролюбов сказал, что нет. "Ну, что же вы и спрашиваете меня о "Мертвых душах", когда сочинение не кончено". После этого он еще раз решил спросить другого профессора о Гоголе. Профессор этот был удивительный краснобай, целый год он говорил без устали, некогда было даже репетиции сделать, а все сказанное Добролюбов записал на трех четвертках. На лекции по педагогике6 он, как говорят, ни к селу ни к городу начал говорить о Гоголе, о Вильмене, который будто бы во французской академии говорил речь о нем, называл его великим. Добролюбов поинтересовался узнать подробнее отзыв Вильмена и спросил об этом профессора. Тот покраснел, однако "нашелся": "Вильмен называет Гоголя Гомером, так и говорит: "Он Гомер"". И в самом деле, начинает даже декламировать профессор, не Гомер ли он? Какие у него гомерические выражения! Известно, что Гомер отличается пластичностью выражений. Посмотрите на Гоголя, припомните сцену свидания Чичикова с Плюшкиным, начинается бесконечной длины <нрзб.> рассказ свидания и объяснение слова: на деревянном лице. "Не правда ли, как это хорошо!" - "Ну, разумеется, хорошо". Признаюсь, такие ответы могли отбить всякую любознательность в молодом человеке, и у нас после того никто не возражал. Вместо этого Добролюбов [удачно пародировал их, пародии подслушивались и нередко во время приготовления к репетициям].
   Случалось, что пародию он записывал на лекции, и эта пародия гуляла по институту. Впрочем, записанных на лекции пародий у него было немного, и если были, то по преимуществу по педагогике. К несчастью, все тетради по педагогике он уничтожил, а они могли бы служить богатым материалом для определения юмористического направления в Добролюбове, которое впоследствии обнаружилось в нем как редакторе "Свистка".
   В первые месяцы своей жизни в институте Добролюбов жил совершенно особняком; он ни с кем особенно <не> был дружен, несмотря на то, что многие, как я уже говорил, ухаживали за ним и кличкой-полуименем "Николка", "черт" указывали на свои, по-видимому, слишком близкие отношения. Я уже имел случай говорить, что занимало его товарищей по камере. Другие товарищи по факультету, за очень немногими исключениями, были ничуть не лучше. Несколько человек было из петербургских гимназий и между ними из пансиона 3-й гимназии. Мальчики, по-видимому, чистенькие, но, в самом деле, грязные школьники. У всех у них была развита удивительная страсть к циническим рассказам и анекдотам. И в то время, когда в соседней камере рассуждали, положим, о заслугах профессоров, в нашей камере шли рассуждения о публичных женщинах, о школьных проделках на Невском проспекте, в "Пассаже". К этому милому обществу приставали многие семинаристы, и я ничего не могу найти безнравственнее этих бесед. На нашем факультете были двое немцев - совершенно не знавших слов, неупотребительных в печати. Бывало, большое наслаждение доставляло читать и объяснять им такую мудрость. "Васька, Васька",- в наивном восторге кричали некоторые своему отсутствовавшему товарищу, когда кому-нибудь из них удавалось разъяснить какую-нибудь скандальную картину и возбудить в непонимающих немцах животную сторону. Я говорю здесь о молодых людях, которых голоса были слышны в институте, которые собирались для дружеских бесед. Но были люди одинокие - бобыли, не имевшие никакой возможности пристать ни к тому, <ни> к другому кружку.
   Многие из этих господ живы, и только некоторые из них померли. С ужасом, может быть, прочтут они свой портрет, нарисованный мрачно. Может быть, осердятся на меня, назовут неблагодарным и неблагородным. Может быть, некоторые люди, и почтенные и умные, обвинят меня в низкой передаче закулисной истории Педагогического института. Как ни коротка моя самостоятельная жизнь, но я уже привык к подобным обвинениям. Они меня нисколько не тревожат. "Я удивляюсь,- говорил как-то Н. А. по поводу институтских сплетен об авторе статьи о Главном педагогическом институте,- узкости господ, которые ставят свою личность в зависимость от места, где они учатся или служат". Слова эти для меня очень пам

Другие авторы
  • Аблесимов Александр Онисимович
  • Островский Александр Николаевич
  • Муравьев-Апостол Иван Матвеевич
  • Бульвер-Литтон Эдуард Джордж
  • Ганзен Петр Готфридович
  • Малиновский Василий Федорович
  • Поповский Николай Никитич
  • Мальтбрюн
  • Глейм Иоганн Вильгельм Людвиг
  • Веселовский Алексей Николаевич
  • Другие произведения
  • Адамов Григорий - Тайна двух океанов
  • Писарев Александр Александрович - Подвиги Русских Гренадеров
  • Болотов Андрей Тимофеевич - Жизнь и приключения Андрея Болотова: Описанные самим им для своих потомков
  • Гайдар Аркадий Петрович - Маруся
  • Маширов-Самобытник Алексей Иванович - Стихотворения
  • Булгаков Валентин Федорович - Д. П. Маковицкий
  • Толстой Алексей Константинович - Посадник
  • Шершеневич Вадим Габриэлевич - (О творчестве Маяковского)
  • Дживелегов Алексей Карпович - Соприсяжники
  • Мирэ А. - Краткая библиография
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 314 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа