Главная » Книги

Добролюбов Николай Александрович - Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников, Страница 5

Добролюбов Николай Александрович - Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

е сердца. В это время начиналась уже его литературная известность - в "Современнике" были напечатаны его "Акт Главного педагогического института" и "Собеседник любителей российского слова", по которому завязалась небольшая полемика с Галаховым, составителем хрестоматии; он был вхож в литературный кружок Некрасова, Тургенева и Чернышевского {Я боюсь, почтеннейший Николай Гаврилович, чтоб, увидавши свою фамилию, Вы не приняли помещение ее за нехорошее действие с моей стороны. Вас мы знали давно из восторженных рассказов о Вас П. П. Турчанинова и из "Очерков гоголевского периода литературы". Эта заметка только для Вас, Николай Гаврилович; она сделана по поводу той части Вашего письма к Зарину ("Современник", февраль 1862 г.)23, где Вы не признаете за собой литературного влияния в эти годы. На Добролюбова, может быть, прямого влияния Вы не имели, да на него такого влияния едва ли кто производил; он развивался вполне самобытно, но косвенное влияние, так сказать, пробуждающее, имели многие, как Белинский, Герцен, Некрасов, Тургенев и Вы.}, а перед этим кружком мы благоговели. С жадным любопытством расспрашивали мы его об этих личностях, так занимавших нас и так возбуждавших к себе наши симпатии. Прошлое время, а как хорошо оно было и как скоро прошло! Действительно, весь этот год, проведенный в институте, прошел незаметно; только близость мая, неожиданно подкатившегося, напомнила нам, что мы еще в институте и что экзамены, и экзамены страшные, на носу.
   Экзамены были для нас страшны не потому, чтоб они сами по себе страшили нас, а потому, что исход их был в руках Давыдова, которого мы имели причины считать ожесточившимся против нас. Разъяренный Давыдов при полном преклонении пред ним большей части профессоров мог повредить нам сильно. Я уже сказал в начале своих воспоминаний, что почти все мы были без состояния, без связей и без протекции; к этому нужно еще прибавить, что на многих из нас покоились лучшие надежды близких нам, родных наших; это не были, конечно, надежды честолюбия, но от нас ожидали себе помощи семьи, из которых мы сами вышли, пользы, попросту сказать, денежной, вещественной. Отношения Добролюбова к семье отчасти уже известны; в подобных отношениях, хотя и менее тяжелых (исключая, впрочем, одного Турчанинова), было большинство из нас. Положение невеселое, но дорога была одна - это не уступать ни шагу. Мириться с Давыдовым было невозможно, да и одна мысль о примирении поднимала такое гадкое чувство, что тотчас же и замирала. Итак, мы решились, не щадя живота, работать, сколь сил хватит. И действительно, работали и день и ночь в продолжении двух-трех месяцев {Добролюбов, впрочем, мало заботился об экзаменах и по-прежнему сидел за Гейне или за другой посторонней работой.}. Мы должны были сдавать экзамены за все четыре года. Но вот и они настали - начальство разослало печатные приглашения любителям просвещения с расписанием экзаменов и фамилиями студентов. Шли экзамены вообще хорошо; случаев проведения было очень немного, каких-нибудь два-три. Давыдов вел себя на экзаменах как истинный джентльмен, то есть предоставлял аттестацию баллами экзаменатору и ассистенту, а сам на это время уходил в отдаленный угол (глядите-де, вот я и не суюсь!).
   Экзамены кончились. Все мы ходили веселые, с радостными лицами - почти все по экзаменным баллам должны были выйти старшими учителями гимназии (это была высшая степень, с которою выпускались студенты института). Вот и последняя конференция профессоров настала; конца ее мы ждали более с любопытством, чем с нетерпением,- решения ее, казалось нам, уже и без того известны. Она продолжалась очень долго, но когда кончилась, мы с изумлением узнали, что двенадцать человек выпущены младшими учителями, а из них десять по правилам институтского устава должны были быть старшими учителями. Дело открылось просто. Давыдов не мешал экзаменам: он дорожил ученой славой института, а потому уменьшать экзаменационные баллы не было в его интересе. Но оставить нас без отместки он также не хотел. Заготовив заранее баллы поведения, он настаивал на конференции, чтоб звание старшего учителя присваивалось тому из окончивших курс, кто, кроме удовлетворительных баллов из наук, имеет в поведении пять. Профессора большинством голосов понизили эту цифру до четырех, но и за этим пониженным баллом осталось еще десять человек - жертв давыдовской мести {Замечу здесь о Добролюбове. Аттестован он в аттестате поведением добропорядочным, но выпущен старшим учителем. На конференции некоторые профессора требовали ему золотой медали, и требовали горячо (как, например, Срезневский)24. Давыдов, конечно, не мог и заикнуться, чтоб назначили Добролюбова младшим учителем; он отбивал только его от золотой медали и отбил с трудом, предложивши ему серебряную, на что и согласилось большинство профессоров. Но Срезневский сказал решительно - или золотую, или никакую, и настоял на своем. Добролюбову не дали никакой.}.
   Негодование было страшно, многие не помнили себя от досады и злобы на Давыдова. Планы менялись быстро - то хотели идти к Давыдову на квартиру целым курсом и бить его; то целым курсом жаловаться министру на несправедливость, то... но всего не перечтешь. Десять человек готовы были на всякую меру, но не все остальные; благоразумие уже руководило ими. Конечно, при тогдашнем образе мыслей нашего министерства попытка подачи жалобы всем курсом была опасна, тем более что она задела бы и всех наших профессоров как участников такой несправедливости, а гонор ученых, как известно, самый большой из всех гоноров; правда, что, допустивши явную несправедливость, они, вероятно, для опровержения ее решились бы смотреть сквозь пальцы на некоторые уловки Давыдова, но, из чести товарищеской, ради той дружбы, которая связывала нас, нам не должны бы приходить и в голову подобные благоразумные соображения. Большинство решительно было против этого, а меньшинство хоть и соглашалось, но прямо говорило, что из этого ничего не выйдет, кроме обвинения в заговоре, в бунте. Нет, решительно всеми нами овладела практическая мудрость! Неприятное воспоминание и горькое, потому что такая практичность одних породила в других много гадких упреков, недоверия друг к другу, подозрительность и проч. И все это кончилось, как и следовало, полным разрывом.
   В это-то время общей разладицы случайно в одной из комнат химической лаборатории сошлись мы трое - Добролюбов, Бордюгов и я. Я не помню хорошо, о чем шел разговор; помню только, что мы подсмеивались над озлоблением некоторых, не получивших, сверх чаяния, медалей, на которые они, как оказалось, сильно рассчитывали; из этих некоторых были и такие, которые выдавали себя прежде за людей свободно мыслящих. Потом разговор зашел об отношениях Давыдова к Добролюбову.
   "А что,- сказал Добролюбов,- не сходить ли мне к Ваньке - поблагодарить его за расположение? Ведь это будет в последний раз, больше посмеяться в лицо над ним не удастся".
   Мы подхватили и убедили его сходить. Чрез пять минут он воротился и рассказал всю эту натянуто-смешную сцену. Давыдов вышел, встал к окну вполуоборот к Добролюбову; Добролюбов был на другом конце залы. Выслушав, не поворачивая лица, слова Добролюбова: "Позвольте поблагодарить Ваше превосходительство за расположение, которым я пользовался от Вас во все четыре года, а в особенности в последний год и на последней конференции", Давыдов с минуту простоял молча, потом вдруг повернулся, раскланялся и вышел в дверь своего кабинета. Вот и все, что рассказал нам Добролюбов, а лгать не было в его натуре, да при этом не было и времени для сочинения. Мы посмеялись и скоро забыли об этой школьной шутке. Я с целью подробно описал эту невинную выходку против Давыдова, потому что она имела странные последствия.
   Десять человек решились от себя подать министру жалобу на неправильность решения конференции; несколько проектов жалоб были составлены, но не было ни одного, который бы нравился всем: они исправляли, дополняли, сокращали, но все не клеилось. В эту минуту, когда они от внутреннего волнения не могли порядочно, в умеренном тоне, составить жалобы, вошел в их камеру Добролюбов. Узнавши, в чем дело, он в две минуты составил проект жалобы, удовлетворявший желаниям всех. Жалоба была подана министру, кажется, в тот же день. Вскоре назначено было следствие, и следователем назначен вице-директор департамента Кисловский. Профессора были собираемы несколько раз, но рассуждения их хранились ими в строгой тайне от студентов.
   Назначение следствия взбесило Давыдова, но его бешенство не имело границ, когда он узнал, что жалоба составлена была Добролюбовым. Ругая Добролюбова перед своими confidents {Наперсниками (фр.).- Ред.}, называя его неблагодарным {Начальство институтское, как говорил мне недавно Тихомандритский, хлопотало о снятии долгов с дома Добролюбовых в Нижнем, после смерти отца Добролюбова, но об этих хлопотах мне никогда не приходилось слышать от самого Добролюбова, хотя мы с ним не раз говорили о его семейных делах.} и всеми прозвищами, он кончил тем, что вот он каков: "В тот же день он валялся у меня в ногах, прося у меня прощения, а чрез час пишет на меня жалобу!" Мы видели, как Добролюбов валялся в ногах у Давыдова, да кто знал Добролюбова, знает, как возможно было для него валянье в ногах у кого бы то ни было.
   Однако ж давыдовские confidents не усомнились и с разными ужимками передали эту фразу студентам. Для верных слуг Давыдова, не терпевших и боявшихся Добролюбова, эта фраза могла показаться правдивой, но что удивительно, так это, что часть студентов поверила ей. Ненормальное состояние духа, общее раздражение - единственно, что может служить объяснением такого грустного факта. В числе поверивших находились и эти десять человек. Раздраженные, они приступили с допросом к Добролюбову, с вопросами неделикатными, обидными своей подозрительностью. Добролюбов оскорбился и вместо прямого опровержения клеветы отвечал насмешками, что еще более их раздражило. Подозрения обратились в уверенность и произвели ожесточение,- ни я, ни Бордюгов, бывшие отчасти причиною невинной шутки, не могли убедить своих товарищей - нас не хотели слушать. Казалось, все чувство уважения, которое питалось к Добролюбову, вся товарищеская любовь, которую прежде каждый старался выказать к нему, все это обратилось в ненависть к нему. Шестеро студентов за несколько дней перед тем сняли фотографические портреты группою на память о себе; в числе снятых был и Добролюбов. Его портрет вырезывали из этой группы и рвали.
   Между тем следствие продолжалось, и Давыдову приходилось плохо. Он вытащил свою скрытую артиллерию - кондуитные списки студентов. Об этих списках мы слыхали, что они существуют, но что в них записано, нам никогда об этом не говорили; ясно, что Давыдов мог во всякое время написать в них что ему угодно. Но в этот раз он не прибавил в них ничего - и без того они все были исписаны. Самое тяжкое обвинение, с которым выступил Давыдов против студентов, опираясь на свои кондуиты,- это карточная игра в те часы, когда шла обедня. О карточной игре я скажу несколько слов.
   По уставу мы все должны были присутствовать за обедней и за всенощной. Эта обязанность казалась особенно тяжелою. Кроме других причин, она отрывала нас от занятий. Звонок, а потом шляющиеся надзиратели, гонявшие нас в церковь, заставляли скрываться в отдаленных уголках, куда начальническое око редко проникало. От скуки и от беспорядочного толкания из угла в угол явились карты. Понемногу мы втянулись в эту игру и впоследствии предавались ей с азартом, не скрывая от своего начальства. Как только утренний звонок в воскресенье раздавался, книги прятались, мы уходили в столовую, садились за карты. Очень часто случалось, что, начиная игру в девять часов утра, мы оканчивали ее в десять вечера, то есть тогда, когда звонок звал нас в спальни. Начальство сначала преследовало нас; потом делало легкие замечания и записывало в кондуиты, а мы слушали и смеялись, смеялись и играли. И вот карточная игра явилась обвинением против нас.
   Следствие кончилось, но результата его мы не знали до самого акта. Только на акте узнали, что один из десяти получил старшего учителя и что несколько перемен сделано относительно раздачи медалей; остальное осталось по-прежнему. После чтения отчета Вяземский сказал нам речь такого содержания:
   "Господа. Многие из вас в институте отличались беспокойным характером. В институте это терпелось, на это смотрели снисходительно. Теперь вы вступаете в жизнь, а в жизни это не терпится".
   В одном углу раздалось: "Подлец!", в другом послышался нерешительный свист, но все замолкло в ту же минуту.
   Только Давыдов подошел к Вяземскому и поклонился ему в пояс!
   Чрез несколько дней мы разъехались по разным городам обширной Российской империи. Добролюбов назначен был в Тверь, но остался в Петербурге, приписавшись домашним учителем к князю Куракину.
  
   <Конец 1861 - начало 1862 г.>
  

В. И. СЦИБОРСКИЙ

ПИСЬМО К Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

  

10 февраля 1862 г.

   Глубокоуважаемый Николай Гаврилович!
   Извините мне, что своею медленностью я заставил Вас писать ко мне. Мне хотелось собрать по возможности большее количество материалов, относящихся к дорогой для нас личности Николая Александровича; но моя неаккуратность в сбережении писем была причиною того, что по крайней мере из пятнадцати писем я мог отыскать два-три и несколько записочек, не заключающих в себе ничего особенного. Кроме того, в своих тетрадках институтских я нашел отрывок из его дневника, попавший туда, как припоминаю теперь, довольно случайно; именно: во время болезни Н. Ал.1 (это относится к декабрю 1855 года), когда он находился в больнице, ключ от его ящика, а также и некоторые его бумаги находились у меня на сохранении. В часы, свободные от занятий, я навещал его, приносил ему нужное и брал от него бумаги, которых нельзя было держать в больнице. Во время посещений он передавал мне на сохранение и листки своего дневника, и в одно из таких посещений (вероятно, это было пред лекцией), получивши листки дневника, я вложил их в тетрадь, где они оставались нетронутыми до сих пор.
   Отрывок, как сами видите, чрезвычайно характеристический2. Прочитавши его, я живо припомнил себе то время, когда вопросы о судьбе нашей родины поглощали все наши мысли и чувства, когда над нами еще не тяготело сознание своего бессилия в борьбе за честные убеждения, когда мы верили, что наше вступление на поприще общественной деятельности ознаменуется переворотом, который поведет все общество к пути разумному. Мы думали, что наскажем миру много-много новых истин, выработанных нами в тесном кружке институтском.
   И нельзя сказать, чтобы мы не работали над этим. Правда, нас было немного - человек десять, преданных делу будущности, сознавших, что сухие лекции большей части наших почтенных профессоров и деспотические требования начальства в исполнении самых мелочных формальностей должны стать у нас далеко на втором плане и что нам нужен самостоятельный труд и прежде всего работа над самими собой - поверка прежних наших впечатлений. В число наших товарищей, действовавших в таком духе, Н. Ал. был самым решительным, самым энергическим и чрезвычайно влиятельным деятелем. Вокруг него всегда, бывало, собирался кружок любивших и уважавших его товарищей; даже и враги его по убеждениям всегда относились к нему как к человеку, который гораздо выше их стоял по своим честным стремлениям и по уму. А врагов у него было немало, особенно в последнее время институтской жизни, когда направление его ясно обозначилось. В первое же время своего пребывания в институте Н. Ал. отличался необыкновенною уступчивостию и мягкостию в обращении со всеми, не обращая внимания на нравственные достоинства личности. Это, как он сам говорил, вытекало из его личного убеждения, что на всякого нужно прежде всего смотреть как на человека, а потом уже судить о степени его развития и о достоинстве его направления. Впоследствии он изменил это убеждение на том основании, что не всякое животное на двух ногах и с наружными чертами человека можно назвать человеком, если в нем замечается полнейшее отсутствие отличительных признаков человечности - сознания, разумности и честности. Впрочем, в характере его всегда оставалась мягкость и симпатичность. Его желание сближения со всяким многие вменяли ему даже в недостаток, приписывали индифферентизму в убеждениях; но как после оказалось - это делалось с целью пропаганды тех истин, которые уже уяснились в кружке, но против которых всегда было большинство. Такой же точно образ деятельности впоследствии принял и весь кружок, когда сознана была необходимость распространить что-нибудь, по мнению кружка, новое. Особенно когда являлись новички в наш институт, деятельность кружка принимала значительные размеры: со всяким старались ознакомиться, выпытать, что это за человек, и при этом, обрисовавши обстановку институтской жизни с ее властями, сообщить, что и в тесных стенах института есть возможность добраться до истины - стоит только самостоятельно работать, не подчиняясь влиянию начальнических одуряющих партий. А партий в это время у нас таки довольно было: была партия директорская, отличавшаяся изящными манерами и крайнею пустотой; была партия инспекторская и смирновская3 - богатые расчетами получить теплое местечко и какую-нибудь медаль при выпуске,- партия, изготовляющая все по заказу, но без толку, совершенно равнодушная ко всякому живому и честному делу; были люди, и не запятнавшие себя идолопоклонством, не принадлежащие ни к кому и ни к чему, но мирные труженики науки, строгие блюстители порядка, хотя и недовольные этим порядком, однако не заявлявшие вражды никому и ничему. Наконец, был кружок, ненавистный властям, клеймившим его головорезами, алчными крокодилами, либералами и другими позорными кличками. Это были отъявленные враги существовавших тогда порядков в институте, изо всех сил бившиеся из-за того, чтобы дать понять начальству всю нелепость их мелочных требований и преследований за отступление от правил институтских; развить в себе способность отзываться всей душой на всякое требование века, понимать современное движение мысли, осмыслить приобретаемые знания разумным пониманием отношений их к жизни - было главною задачею работ этого кружка. Разумеется, Н. Ал. был душою этого кружка. В большинстве случаев ему принадлежала инициатива в рассмотрении вопросов, которые действительно уясняли взгляд на вещи; большею частию он первый подавал голос для протеста против злоупотребления властей наших; он был одним из энергических деятелей в распространении разумных взглядов на жизнь и отношения нашего к окружавшим нас личностям. За то и доставалось ему от властей. Сколько неприятностей, сколько наглых выговоров и самого грубого обращения нужно было перенести, чтобы искупить самые благородные и честные поступки. Бывало, как только какая-нибудь власть заметит, что Н. Ал. или кто-нибудь другой из этого кружка разговаривает с новичком, то сейчас же со стороны власти следовало предостережение новичку, что с этими людьми опасно знаться, что их следует бегать, как чумы, если только он хочет быть нехорошем счету у начальства. Между тем замеченный в разговоре с новичком награждается косыми взглядами, отворачиванием и нелепейшим при первом самом ничтожнейшем случае выговором. "Вы Гоголя начитались, позволяете себе судить о начальстве и даже сплетничать про него,- во всем этом ваш Гоголь виноват",- обыкновенно заключал один из начальников, прослывший знаменитым математиком4.
   Разумеется, подобные замечания могли возбуждать только смех; но, кроме их, приходилось выслушивать тысячи таких пошлых, грязных замечаний, пересыпанных площадной бранью, которые невольно приводили в негодование. Впрочем, и в подобных случаях легко было успокоиться составившимся между сочувствующими товарищами убеждением, что всякий выговор нашего начальства - это похвала; и тот, кто совершенно спокойно выслушивал его, без сомнения, в глазах друзей мог считаться порядочным человеком.
   Все эти черты из жизни институтской сами по себе так ничтожны, что о них, пожалуй, и говорить не следовало бы, но в массе они производили такое впечатление, что до сих пор не изглаживаются из памяти. Бывает же в жизни такая обстановка, о которой и рассказать нечего по микроскопичности явлений, совершающихся в ней,- возьмешь один случай, другой - да и невольно приходишь к заключению, что все это такие пустяки, которые ни для кого никогда не могут иметь никакого значения; между тем эти-то пустяки в совокупности, беспрерывно повторяясь, производят такое одуряющее тяжелое впечатление, образуют такую удушливую атмосферу, что, освободившись от нее, сам удивляешься, как это можно было вынести в продолжение четырех лет всю тяжесть самых пошлейших стеснений, самых нелепых требований. Сколько, например, нужно было терпения, чтобы поставить себя в совершенно безразличные отношения к тем людям, к которым мы явились с желанием поучиться чему-нибудь и которых большинство действительно признавало людьми честными и даже очень-очень учеными. К сожалению, я не могу представить богатого запаса курьезных фактов с обозначением чисел, лиц действовавших и другими подробностями, которые ярко могли бы обрисовать ту обстановку, в борьбе с которой нужно было много энергии, чтобы почувствовать себя независимым хоть внутренне, при страшнейших стеснениях и зависимости извне.
   Благодаря искусству наших властей осматривать запертые ящики, в которых хранились всякого рода бумаги, между прочим и такие, которые хотя имели и прямое отношение к начальству, но тщательно скрывались от него из боязни преследований,- многие из нас должны были или держать свои бумаги вне института, в чужих руках, или сжечь их. В жертву пламени принес и я свой дневник, из которого теперь мог бы почерпнуть факты с указанием места, времени и проч. для того, чтобы хоть сколько-нибудь характеризовать те обстоятельства, которые в продолжение четырех лет тяжким гнетом давили личность Н. Ал. Кстати, расскажу здесь, как он сам однажды горько пострадал за то, что плохо спрятал от начальнической заботливости свои бумаги. Было это во время лекции, когда все студенты находились в аудитории; наш "отец" (так называл себя наш начальник5 в отношении к нам) отправился по ящикам обыскивать, нет ли там чего-нибудь противного ему. К полному своему удовольствию, он нашел в ящике Н. Ал. какое-то черновое письмо6. Этого "отцу" нашему достаточно было, чтобы изобразить собою грозного олимпийского бога и постращать смертного всевозможными карами небесными и земными. Но страшный гнев и угрозы без особенной причины сменились на отцовскую милость, о которой смертные обыкновенно не много хлопотали. Кончилось тем, что Н. Ал. засадили на несколько дней в больницу, куда обыкновенно отправлялись провинившиеся на том основании, что преступивший волю нашего благодетельного начальства не мог считаться человеком в нормальном состоянии - ему необходимо было исцеление. Лечение же там было по преимуществу духовное; сам наш отец-благодетель принимал на себя обязанности врача. Обыкновенно в двенадцать часов ночи отправлялся он туда, из предосторожности несчастного какого-нибудь случая в сопровождении одного из гувернеров, поднимал с постели преступника и обращался к нему с такой речью: "И вы преступили устав заведения (здесь поименовывался род преступления - курение, несвоевременное возвращение в институт и проч.); вы этим оказали неуважение к благодетельствующему вас начальству и уставу того заведения, которое, так сказать, дарует вам жизнь. Вам известно, что начальство и устав утверждены высочайшею волею, следовательно, вы преступник и против государя. Вы знаете также, что высочайшая особа избрана самим богом, следовательно, вы преступник и пред богом. Таким образом, вы виноваты пред заведением, пред начальством, пред государем, пред богом и, наконец, пред всем человечеством, которое признает неприкосновенность и святость всего того, против чего вы преступили. Теперь понимаете важность вашего преступления? Думали ли вы когда-нибудь о том, что вы сделали?.." и т. д.
   Речь, начавшаяся цицероновским красноречием, в котором был так искусен оратор, обыкновенно переходит в красноречие квартальных; вежливое вы заменяется грубым ты с прибавлением эпитетов Сенной площади; потом опять речь принимает различные оттенки, смотря по впечатлению ее на преступника,- и обыкновенно заканчивается потоком площадной брани... Окончание обыкновенно тогда следует, когда оратор уже выбился из сил, признаком чего служит засыхающая пена у рта... Сидеть в больнице еще не большая беда: тоска одолевает - и только; но принимать духовное врачевание - это было такое жестокое наказание, хуже которого хитро что-нибудь придумать. Кажется, согласился бы на все - целое ведро касторки готов бы выпить, лишь бы избавиться от духовного врачевания отцовского. И безмолвное лицезрение отца-благодетеля не могло доставить большого наслаждения для любящих его детей, а тут присовокупите еще его красноречие медоточивых уст - можно себе представить, какая это была пытка. Такой-то пытке подвергался Н. Ал. в этот арест несколько дней сряду, после чего считался обновленным и спасенным, благодаря притом ходатайству г. Галахова, хорошего знакомого Н. А-ча. Я привел один из довольно обыкновенных примеров обращения начальника со студентами; между тем подобные истории повторялись-таки часто: случалось иногда, что в продолжение нескольких недель только и слышишь из уст начальнических, что слова духовного врачевания - невеселая жизнь, право... Разумеется, были люди, которые, кроме любезностей и похвал, ничего другого и не слышали от властей; но те отказались от всей личности: для них нужны были похвалы, которые давали возможность впоследствии воспользоваться хорошей рекомендацией - теплым местечком и тому подобными благами мира сего, а ведь они только того и добивались, принося в жертву все, чем юность хороша,- все лучшие стремления, все надежды и желания быть в жизни хоть кому-нибудь в чем-либо полезными. Задача их была очень несложна: для решения ее можно было и ничего не делать, но необходимо было отказаться от многих благороднейших стремлений человеческих, а это, думаю, тоже чего-нибудь да стоит. Поэтому, как только нашлись такие личности, остальным, отмазавшимся последовать их примеру, очевидно трудно было бороться с требованиями начальства. Между тем борьба была делом совершенно законным и неизбежным. Считаю лишним здесь разбирать все возмутительные мелочи, которые поневоле вызывали отвращение к институтским порядкам,- да притом о них частию сказал свое слово сам Н. Ал. в рецензии "Акта Главного педагогического института", помещенной в "Современнике"7. Тревожить воспоминаниями бывших начальников наших благодетелей я тоже не решусь по причинам, о которых легко догадаться, хотя не лишним было бы вспомнить кой о чем, чтобы объяснить, сколько приходилось вытерпеть Н. Ал. и каждому из нас, хоть бы для того, чтобы не запятнать себя идолопоклонством, которое так нравилось начальству нашему. Притом же, говоря о таком высоком предмете, как начальство, я должен был тут же говорить и о таких низких предметах, как пироги, сбитень, соус под червяками и т. п. (что довольно часто служило поводом столкновения и неприятностей с властями),- между тем как такое сопоставление высоких предметов с низкими я пока еще не допускаю, считая это унижением и неблагодарностью с моей стороны в отношении своих благодетелей... Я думаю, что в дневнике Н. Ал. найдется довольно фактов, которые дадут некоторое понятие о том, о чем я не решаюсь при настоящих обстоятельствах говорить. Вместо того я укажу, насколько в письмах это возможно, на главнейшие моменты переворотов в понятиях Н. Ал.
   Прежде всего, как только начали сгруппировываться кружки между нашими товарищами (где говорится о товарищах, я разумею всегда собственно наш курс и некоторых из низших курсов; курсы высшие всегда держались от нас с подобающею важностью в стороне), кружок, к которому принадлежал Н. Ал., принялся за рассмотрение вопросов внутренней жизни - вопросов о наших верованиях и т. п. Оно и понятно: замкнутые в четырех стенах, незнакомые с общественною жизнью, которая могла бы развлекать нас, давая нам, может быть, и очень пустой материал для толков, мы очень естественно обратились к поверке прежних впечатлений. Так как между нами встретились люди, останавливавшиеся уже на этих вопросах, и были такие, которые в простоте сердечной считали эти вопросы неприкосновенными, то, очевидно, споры и рассуждения на эту тему были неистощимы и даже иногда доходили до увлечения. Всякому тяжело было расставаться с многими, хотя и нелепыми верованиями, но дорогими по воспоминаниям: казалось, что человек сросся с ними, что они обратились в плоть и кровь и составляют что-то нераздельное с его существом; но между тем чувствовалось, что необходимо было подвергнуть всю эту дребедень критике строгого рассудка,- и как только начиналась эта работа, весь ребяческий бред оказывался несостоятельным и даже смешным. Переход от одного направления к другому совершался хотя с большими трудностями, но довольно быстро, при взаимном содействии симпатизирующих товарищей; от прежнего чада оставались в душе не очень глубокие следы, которые скоро и совсем сглаживались под наплывом впечатлений новых, свежих, разумных. Отрезвленные новым направлением, некоторые принялись за распространение разумных идей в массе. Сопротивление со стороны товарищей, как следовало ожидать, было сильное; большинство, даже не возражая на предложенные мысли, обыкновенно отвечало фразами, которыми всегда и везде отвечают, если дело касается вопросов, выходящих из рутинных понятий: "все это либеральничанье, обезьянничество; начитались различных книжонок и давай дичь молоть".
   Да, легко было отделываться подобными фразами тем, которые не испытывали, каких усиленных трудов стоит человеку отрешиться от различных нелепостей, навязанных из детства, и заместить пустоту хоть чем-нибудь разумным. Но было трудно вступать в споры с подобными людьми, которые и не хотят спорить; на все разумные доводы они отвечают молчанием и стараются увернуться от соблазна сказать хоть одно слово. Нужно было действовать насмешкою. Н. Ал. был всегда мастер на это,- и часто обскурантам доставалось-таки от него: обыкновенно в серьезных вопросах он никого не щадил. Но и насмешка оказывалась недействительною. Дело доходило до того, что чуть не силою заставляли оспаривать различные нелепости. Наконец случилось, что один аз товарищей, на которого налегали таким образом, сказал священнику на исповеди, что его совращают с пути истины. Правда, из этого ничего не вышло особенно дурного ни для кого; но подобный факт ясно показал, что у некоторых бывают так крепко устроены лбы, что светлый луч разума никак не прошибет их. Это увлечение довольно скоро прошло, и впоследствии на эти вопросы всегда смотрели с полнейшею терпимостью и даже уважением.
   Вопросы из мира верований сменились вопросами политическими... Здесь открылся новый богатый материал для прений. В этом случае требовался запас исторических фактов, которыми все были очень бедны: нужно было читать и читать. Но где было взять книг, пригодных для этого дела? Как все это недавно было - еще и шести лет не прошло,- а как переменились обстоятельства. Каких трудов, например, стоило достать хоть сколько-нибудь порядочную книжку. Теперь, может быть, каждый из нас имеет под руками то, что прежде доставалось с громадными трудностями, с страшным риском. И теперь мы не можем похвалиться свободою выбора книг,- но что прежде было, особенно в четырех стенах института,- это и представить себе трудно. Н. Ал., имевший в то время несколько порядочных знакомств, оказал нам в этом случае значительную услугу. Полученная книга с жадностию и с наперед заготовленным доверием к ней прочитывалась в кружке и была предметом очень серьезных толков, пока наконец факты, заимствованные из нее, не проходили чрез критику читателей. Если же эта книга была на одном из иностранных языков, то, смотря по достоинству ее, иногда общими силами переводилась буквально вся и после прочитывалась в кружке, иногда же читалась для всех, не владевших этими языками, вслух по-русски, а часто один кто-нибудь брался за прочтение всей и перевод замечательнейших мест и потом в кружке подробно излагал содержание ее и прочитывал переведенные отрывки... Н. Ал. в этом случае был одним из ревностнейших и трудолюбивейших деятелей. Я думаю, в его бумагах и теперь можно было бы найти следы этих трудов8.
   Нужно заметить, что в то время, когда с особенным старанием кружок уяснял себе взгляды политические, в обществе петербургском слышалось много разнообразных толков то про злоупотребления в Крыму, то про освобождение крестьян, то про другие, тогда же случившиеся события; но все это носило на себе характер какой-то тайны, так что до истины трудно было добраться. Каждый день кто-нибудь, побывавши в городе, приносил в институт богатый запас новостей, сообщение которых возбуждало живой интерес в следивших за общественной жизнью. Чтобы из этого хаоса можно было вывести какое-нибудь общее заключение, решились вести еженедельный листок, в который вносились все события крупные и различные слухи, пропущенные по известным причинам нашими газетами. Редакцию и главное сотрудничество принял на себя Н. Ал. Название листка было "Слухи"9 с эпиграфом: "Слухом земля полнится". Передавать содержание листка - нет возможности как потому, что я частию забыл, что внесено было туда, так и по свойству занесенных туда фактов. О направлении и цели "Слухов" я постараюсь в нескольких словах изложить мнение самого Н. Ал., высказанное им в первом номере листка. Я берусь почти буквально передать взгляд Н. Ал. на это дело и ручаюсь за верность передачи. Делаю это как потому, что не приходилось еще в письме этом поближе коснуться убеждений Н. Ал., так и потому, что из приведенного мною отрывка можно будет хоть сколько-нибудь судить о тогдашнем его направлении... Начинает он свою статейку тем, что нам необходимо изучение и понимание исторических фактов из жизни народа. Но, говорил он, известия этого рода все еще мертвы, неполны, некрепки. Наши познания в этом отношении все еще темны и сбивчивы. Это явление, очевидное для всякого и кажущееся несколько странным, объясняется, однако, очень просто. Наука в России имеет дело только с официальными фактами, только с тем, что записывается в акты, что определяется весом и мерою, годом и днем. Оттого-то она и знает только, что в таком-то часу, такого-то числа загорелся в таком-то квартале такой-то дом и сгорел. А кто там жил, что потерял от пожара, какое влияние имело это бедствие на судьбу несчастного, что он спас и что потерял и проч.- это вещь совершенно посторонняя для исторической полиции. Да и негде разыскать это; разве остановиться на улице и послушать, что толкуют в народе; но об этом никто и не думает. А между тем здесь-то и материал для истории. Так называемое общественное мнение не есть ли выражение духа, направления и понятий народных в ту или другую эпоху? А ведь оно не записывается, потому что стараются писать только вещи известных интересов. А кто же станет писать или даже читать то, что всякий знает и всякий сам высказывает? Оттого-то, если твердят нам, что Россия цветет, а Запад гниет, что в России покровительствуется просвещение, что мы все двигаемся вперед, что Ф. В. Булгарин - страж чистоты русского языка, то, наверное, можно сказать, что эти вещи весьма и весьма сомнительного свойства. Не пишет же ведь никто трактатов о том, что человек имеет на руках по пяти пальцев, что большая часть наших граждан проводит жизнь в воровстве, что К. мошенник, что в ..., начиная с N, почти все ослы и дураки и т. д., а не пишут оттого, что трудно найти человека, которому бы эти истины были новостью. Оттого-то и слухи так же быстро исчезают, как и появляются. Говорят о предмете до тех пор, пока полагают, что не все еще знают о нем; как скоро известие облетело всех - его тотчас оставляют и забывают. Таким образом, каждый день являются новые вести, сплетни, мнения, задачи, решения, вопросы, ответы - словом слухи, и каждый день они исчезают и заменяются другими, так что и записать их не успевают. А между тем сколько живых, резких характеристических черт в этих эфемерных явлениях и разговорах. Это не мертвые числа и буквы, не архивная справка, не надгробная надпись умершему - нет, это самая жизнь, с ее волнениями, страданиями, наслаждениями, разочарованиями, обманами, страстями,- во всей ее красоте и истине. Неделя этой жизни поучает нас более, нежели семь томов мертвой статистики. Десяток живых современных черт объясняют историку целый период гораздо лучше, нежели двадцатилетние изыскания в архивной пыли, где он найдет только блестящие реляции о темных делах - указы, которые никогда не исполнялись, да следствия, в которых невозможно отыскать причины. Человек - не машина для письма; жизнь его - не в канцелярских бумагах, на которые так сильно сбивается у нас история и литература. Конечно, из нашего народа не сформировался еще полный человеческий тип, но все-таки нельзя отвергнуть того, что он сформируется, хоть понемножку, хоть незаметно, а сформируется... и тем интереснее должно быть для нас следить за его начинающимся развитием, тем поучительнее послушать, как он рассуждает, как он понимает вещи не в учено-литературной канцелярии, где он переписывает чужую резолюцию, а в частной жизни - дома, в гостях, в театре, в церкви, на улице, на рынке - везде, где только может он выразить свое личное настроение и понимание. Чем более подслушаем таких откровенных рассуждений, рассказов, отдельных мыслей и впечатлений, тем яснее нам будет истинный дух народа, тем понятнее будут его стремления, его чувства, тем полнее и осязательнее представится нам картина народной жизни. Что за беда, что все эти мысли будут нам известны и, следовательно, скучны каждая порознь; зато значительное их собрание может впоследствии повести нас к соображениям, которые без того не пришли бы в голову, может обратить наш взгляд на такую точку, которой бы мы и не приметили. Не всемирно-историческое значение имеет то обстоятельство, что один человек умер в судорогах, другой - тоже, третий - тоже и т. д., а собрали сотни и тысячи подобных фактов и увидели, что это - cholera morbus {Холера (лат.).- Ред.}. Может быть, и собранные нами слухи приведут умного человека к открытию какой-нибудь хронической болезни в нашем народе; может быть, позднейшие врачи заглянут в наш ensemble {Собрание (фр.) - Ред.} слухов, в которых должна открыться современная нам жизнь с внутренней ее стороны. Не будем же слишком эгоистичны, не станем отвергать слухов только потому, что они известны. Поделимся с другими своим знанием, сохраним для потомства наши мысли,- пусть оно увидит, что мы жили или по крайней мере хотели жить. Может быть, в записки свои мы внесем ложные слухи; может быть, займемся ничтожным и опустим важное; но и в этом отразится жизнь. Только машина может работать с неизменною, размеренною правильностию и верностию. На ее стороне преимущества скорости, ровности, верности и проч. Но где замешается дело мысли, там живой человек всегда гораздо лучше,- за доказательствами нам далеко ходить нечего: наши товарищи в этом отношении представляют поучительный пример. Но дело, за которое мы беремся, легкое само по себе, становится трудным и даже опасным по своим последствиям. Нужно быть беспристрастным - записывать все, что только слышишь,- а ведь мало ли что говорят? Заочно и про наших знаменитостей и вообще всякую знать говорят не совсем приличные вещи, а писать про это еще почти никто не писал безнаказанно, кроме автоматов. Притом народ ведь все с самолюбием у нас в России: всё хотят сами делать, а другим не позволяют.
   Сделает человек глупость - и ничего; а только другой начнет говорить о ней - беда! - как смел!!! Уж и этой-то чести не хотят уступить другому! "Это - дескать - моя глупость, я ее сделал и никому не позволю повторять". Попадись наш листок в такие руки - запретят, пожалуй, и писать нам. Это еще, впрочем, беда не так велика, "слухи" разойдутся в тысяче экземпляров, как все запрещенное: но вот беда, если запрут куда-нибудь,- тогда уж совсем плохое дело - материалов не будет, а из ничего не будет ничего. Выдумывать же слухов невозможно, потому что это противоречит цели листка. Но и здесь есть утешение: будем припоминать, что давно слышали; короче сказать - при нашей твердой решимости нас ничто не может остановить, пока живы будем, пока в нас не пропала жажда деятельности, пока не убиты в нас благороднейшие стремления сделать что-нибудь для блага человечества,- а энергии и неугомонной пытливости, кажется, нам не занимать стать. Мы чувствуем, что теперь начинается замечательнейший период в истории России,- материалов много. Вопрос о крестьянском праве много занимает умы, и разговор о нем сделался до того общим, как прежде разговор о Севастополе, так что почти вытеснил пресловутый разговор о погоде и здоровье. Это ничего - пусть говорят,- договорятся до чего-нибудь. Если мы убеждены, что основание нашей гражданской жизни составляет низший класс народа, то нужно действовать на него, но не поджигательными средствами, не на страсти его, а на его сознание,- это хотя и длинный путь, но зато верный и благотворный по своим результатам; нужно раскрыть ему глаза на настоящее положение дел, пробудить в нем спящие силы души, внушить ему понятия о достоинстве человека, об истине и добре, об естественных правах и обязанностях - словом, просветить его,- и лишь проснется да повернется русский человек - стремглав полетят враги его, усевшиеся на нем...
   Останавливаюсь на этом как потому, что последующие предположения еще не современны и могут показаться мечтою, так и потому, что дальнейшая характеристика взглядов тогдашних Н. Ал. может быть не так буквально передана мною; все, что я говорил за Н. Ал., взято мною из нескольких лоскутков моего дневника, уцелевших случайно между бумагами. Как припоминаю, страницы эти были писаны мною по прочтении первого номера "Слухов", так что здесь могут встретиться даже. подлинные выражения Н. Ал.10 Мне кажется, что даже из этого коротенького отрывка, какой могут поместить тесные страницы письма, не трудно составить себе некоторое понятие о тогдашнем направлении Н. Ал.
   Приведенные мною строки о наших "Слухах" пробудили во мне тысячу воспоминаний о том времени, когда мы все были гораздо лучше, нежели теперь, когда у нас было столько надежд и добрых стремлений,- и, может быть, один Н. Ал. больше всех нас приблизился к тем целям, к которым все мы так нетерпеливо стремились. Но судьба неумолимая, как будто в насмешку над нами, прекратила и его деятельность, как бы желая доказать нам, что благородные стремления и энергия не в состоянии устоять против нелепостей жизни. Здесь сам не знаешь, кого винить в этой борьбе; но мне кажется, что у нас все-таки сбереглось еще достаточно силы на всякое благородное дело и что если бы.... Но я увлекся посторонним предметом; между тем нужно кончить о "Слухах". Независящие от редакции обстоятельства похоронили "листок", кажется, на двенадцатом нумере11. Эти нумера Н. Ал. подарил на память одному из наших товарищей - Львову.
   К литературным произведениям институтским Н. Ал. относится еще значительное количество стихотворений, написанных преимущественно на разные случаи. Многие из них приняты были с восторгом институтскою публикою, списывались и в рукописях распространялись между студентами. Редкие догадывались, что они принадлежали Н. Ал., который скрывался тогда под псевдонимом Будилова. Интерес этих стихотворений заключался, впрочем, не в том только, что они относились к известному событию или личности, но преимущественно в меткой характеристике предмета и оригинальности мыслей. У меня было списано более десятка его стихотворений; но благодаря некоторым обстоятельствам в настоящее время едва ли сыщется два-три, да и то не из лучших. Я не сумел сберечь даже того стихотворения, которое Н. Ал. подарил мне на память, и теперь помню только первый куплет его,- кажется, он так начинался:
  
   Зачем вы связали мне руки?12
   Зачем спеленали меня?
   Зачем на житейские муки
   Меня обрекаете с первого дня?..
  

* * *

  
   Впрочем, если бы и была возможность собрать все его стихотворения, то при напечатании их встретилось бы много препятствий; большую часть их, а именно самую лучшую, положительно нет никакой возможности издать по несовременности их содержания; даже самое невинное стихотворение из этого отдела на юбилей Н. И. Греча, я думаю, не позволят напечатать. Из небольшого числа тех, которые можно издать без затруднений, есть несколько очень замечательных как по содержанию, так и по выполнению.
   К числу институтских же литературных произведений Н. Ал. нужно отнести также различные проекты, очерки институтской жизни и т. п.; несмотря на свой большею частию, так сказать, местный интерес, они отличались строгим анализом явлений этой жизни, богатством фактов и верною характеристикою личностей. Жаль, что из произведений этого рода ничего не сохранилось; между тем они очень пригодились бы для полного объяснения обстоятельств, сопровождавших пребывание Н. Ал. в институте. У меня, впрочем, между бумагами отыскался небольшой отрывок одного довольно подробного описания экономического быта нашего заведения. Посылаю Вам этот отрывок:13 может быть, Вам пригодятся некоторые данные для объяснения материального быта нашего; жаль, что сохранилась такая незначительная часть,- целое содержало в себе очень подробный отчет о наших экономических средствах.
   Припоминая дорогую личность Н. Ал., я не могу в коротких словах всецело воссоздать характер ее как потому, что личность его так чрезвычайно многосторонняя, что трудно сразу обнять все разнообразие ее особенностей, так и потому, что, обращая внимание на одну какую-нибудь сторону ее, невольно увлекаешься полнотою ее развития,- кажется, что вот здесь весь полный отдельный человек - как мы привыкли его видеть, и забываешь, что есть такие богатые натуры, которые совмещают в одной себе столько редких особенностей, так высоко развитых, что если бы каждую из этих особенностей порознь приписать отдельным личностям, то мы могли б получить много прекрасных, высоких личностей, которых назвали бы благороднейшими, умнейшими, честнейшими и другими лучшими качествами природы человеческой.
   О степени образования и умственного развития Н. Ал. я, разумеется, не стану говорить, потому что для объяснения с этих сторон личности его недостаточно сказать несколько слов: для этого необходим обширный и добросовестный труд, соответствующий обширности предмета. Да притом, можно ли об этом много распространяться, когда всему читающему люду известно богатство образования и талант Н. Ал. Я попробую указать на менее известные стороны характера Н. Ал., хоть, например, на его гуманные чувства, на его теплоту душевную. Указывая на широкое развитие этого чувства в личности Н. Ал., я не впаду при этом в лирический восторг; сам он делал услуги молчаливо, без восторга, но с задушевным участием, как исполнял свой долг, который налагала на него сила убеждений и доброта сердца; в его натуре даже не было возможности отказать кому-нибудь в чем-либо, если представлялся самый ничтожный случай для того, чтобы подать руку помощи...

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 322 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа