Главная » Книги

Добролюбов Николай Александрович - Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников, Страница 11

Добролюбов Николай Александрович - Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

т я прочитаю что-нибудь, и мне оно кажется хорошо, естественно, искренно и правдиво; но прочитает это же самое Добролюбов и находит, что оно нехорошо, и неискренно, и неправдиво. Я потом посмотрю, и действительно сам увижу, что я ошибался, а он прав".
   Почти буквально то же самое говорил Добролюбов о Чернышевском. "Вот,- говаривал он,- у кого зоркий, проницательный взгляд - у Чернышевского: он сразу охватит все и проникнет до самой сокровенной глубины". Особенно горячо и убежденно он повторял это после появления в "Колоколе" заметки "Very dangerous!!!". "Да,- говорил он,- Чернышевского не мог ослепить даже блестящий Герцен: он мог ожидать от него подобной выходки, а я не мог, я - близорукий зритель!"
   Нужно заметить здесь, что Добролюбов был восторженным поклонником Герцена и его крайне удивляло и даже неприятно поражало то, что Чернышевский, отдавая полную справедливость Герцену, отзывался все-таки о нем крайне сдержанно и даже холодно. Для успокоения Добролюбова Чернышевский превозносил литературный талант Герцена, называя его блестящим. Но для Добролюбова этого было мало в прежнее время. Когда же ему был сделан неожиданный реприманд в виде "Very dangerous!!!", он охладел к Герцену и тем больше удивлялся проницательности Чернышевского. К слову сказать, Чернышевский имел случай видеться с Герценом за границей, и они, кажется, остались не совсем довольны друг другом.
   Особенно же высоко ценил Чернышевский в Добролюбове - и на этот раз уже абсолютно справедливо - удивительную силу убеждения и страстную, непоколебимую решимость действовать всегда и везде согласно с этими убеждениями, не стесняясь ничем и невзирая ни на что. "Вот,- говаривал он,- настоящий человек дела, жаждущий дела. У него полная гармония между мыслью, словом и делом. В его глазах самые прекрасные намерения не имеют никакого значения и даже вызывают его неудовольствие, если они не стремятся проявиться в соответствующих действиях. И как он во всем строг, непоколебим и непреклонен! Никогда он не пойдет на малейший компромисс; никому и ни в чем он не сделает ни малейшей уступки. Ко всему он относится серьезно, осмысленно, прочувствованно и страстно. Вот я,- осуждал себя Чернышевский в самых задушевных интимных и потому вполне искренних беседах,- не могу быть таким серьезным; к фактам и явлениям, которые Добролюбова возмущают и выводят из себя, я отношусь добродушно, даже шуточно и, во всяком случае, они возмущают меня менее, чем его". И действительно, в обыкновенных случаях и в разговорах с не близкими людьми Чернышевский держал большею частью шуточный тон, острил, смеялся, хохотал, даже если предмет разговора составляли и серьезные вещи. Но это была только обманчивая наружность, потому что, как это знали и видели люди, близкие к нему, он все воспринимал и чувствовал, может быть, даже и глубже и живее, и его негодование в глубине его души было еще энергичнее, чем у Добролюбова.
   Далее, Чернышевский удивлялся в Добролюбове неумолимой строгости, неподкупности и нелицеприятию в сношениях со всеми, кто бы они ни были, знакомые ли, приятели, люди высокопоставленные в литературе, авторитеты или начинающие новички; со всеми он был одинаков и всем, нимало не стесняясь, резал в глаза правду-матку. "Я,- осуждал себя Чернышевский,- не могу быть строгим с людьми знакомыми, близкими или с людьми авторитетными, даже вообще с людьми добродушными и, что называется, милыми. У меня язык не поворачивается сказать им в лицо неприятную правду, духу не хватает. Я никак не могу отказать в статье для "Атенея"24 милым людям, просившим меня о ней, и не мог сказать, что я не сочувствую их журналу,- за что Добролюбов издевался и хохотал надо мной. И, кроме того, милым и авторитетным людям я готов многое прощать и многое извинять в них. Вот Добролюбов, у него нет на лице зрения, он за дело всякого обругает в глаза без малейшего стеснения и церемонии и уж никому ничего не простит: к малейшему неправильному поступку отнесется с самым строгим осуждением". Относительно Добролюбова это было вполне справедливо; но и сам Чернышевский во многих случаях поступал еще строже и нелицеприятнее Добролюбова. В пример беспристрастия и нелицеприятия Добролюбова Чернышевский указывал на такой случай: "Посмотрите, какую штуку он отмочил. Он знаком и даже приятель с милейшим Алексеем Дмитричем (Галаховым)25 и со всем его семейством: он ходит к ним в гости, и они его прекрасно принимают; он у них - свой человек; Алексей Дмитрич оказывал даже ему разные услуги,- и что же? Алексей Дмитрич дал маху: в напечатанном протоколе заседания Литературного фонда написал бессмысленную фразу: "Если в каждом образованном человеке значительно развито чувство благородной деликатности, запрещающей не только не напрашиваться на пособие, но и стыдливо принимать пособие добровольное, то оно должно быть еще сильнее развито в человеке, посвятившем себя литературе и науке". Добролюбов подхватил эту фразу в "Свистке"26, прикинулся ничего не знающим и с ехидством восклицал: "Да где же Покровский со своим памятным листом27 ошибок в русском языке? Где А. Д. Галахов, который так громил, бывало, Греча и Ксенофонта Полевого? Хоть бы он вразумил этих петербургских литераторов, не умеющих писать по-русски со смыслом!" А ведь это сам же Галахов и написал. И как у Добролюбова хватило духу так зло посмеяться над знакомым, да еще таким милым и приятным человеком, и как он будет после этого смотреть в глаза ему и его семейству. У меня бы духу не хватило на это, а ему это нипочем, он и в ус себе не дует. И дело-то неважное, сболтнул человек глупость, а Добролюбов возмущается, негодует на то, что русские литераторы, так сказать законодатели русского языка, не умеют правильно выражаться по-русски.
   В глазах Чернышевского еще более резким выражением строгости и нелицеприятия Добролюбова было его отношение к корифеям и ветеранам литературы. "Вы бы посмотрели,- говорил он,- как Добролюбов третирует их: обращается с ними сдержанно, холодно, даже сурово, а иногда просто запанибрата, не говоря уже об отсутствии почтительного и предупредительного внимания. К милейшему, мягчайшему и утонченнейшему Тургеневу или к добрейшему Кавелину он относится небрежно и невнимательно, точно к какому-нибудь безвестному литературному новичку, он делает им замечания, даже подтрунивает над ними, а в печати подпускает шпильки, он не стесняется и не смущается перед ними и режет им свое. А с другими, столь же почтенными и заслуженными литераторами, обращается еще дерзновеннее".
   Следует заметить при этом в скобках, что, несмотря на то, что Чернышевский при личных сношениях с литературными корифеями и авторитетами был с ними внимателен, почтителен и любезен, они, однако, не любили его еще больше, чем Добролюбова. Тургеневу, например, в то время приписывали такую фразу: "Добролюбов - просто змея, а Чернышевский - ядовитая, гремучая змея". Но то совершенная правда, что Добролюбов очень не жаловал некоторых литературных корифеев, и так называемых людей 40-х годов, и вообще всех и менее известных литераторов, либеральничавших только языком и пером; он безжалостно осуждал и порицал их и всегда говорил о них раздраженным тоном. В них видел, так сказать, квинтэссенцию того, что он ненавидел больше всего на свете, что считал позором и преступлением со стороны всякого интеллигентного и мыслящего человека, а тем более литератора: прекрасные мысли, прекрасные намерения, прекрасные слова - и никакого дела или даже непрекрасные дела. "И что это за люди,- с досадою говаривал он,- если мысли и намерения, лежащие у них в голове или постоянно болтающиеся у них на языке, не оказывают на их деятельность никакого влияния, не проявляются в их действиях? Это бездушные механизмы, в которые вставлены красивые и блестящие погремушки; это деревянные шкапы, в которых лежат книги с прекрасным содержанием, которое не имеет никакого отношения к шкапам и не оказывает на них никакого действия. Нет, настоящее, действительное убеждение и намерение всегда бывает сильно и деятельно, оно одушевляет и охватывает всего человека, действует на его чувства, движет его волю и служит пружиною, управляющею всеми его действиями. Осуществление на деле действительного убеждения есть естественная, так сказать, инстинктивная потребность, удовлетворить которую убежденный человек стремится с такою же настойчивостью, с какою он удовлетворяет всякую другую естественную потребность. Прекрасные, но бездельные, а только платонические намерения столь же неестественны и бесплодны, как платоническая любовь.
   Вот, например, Кокорев, какими он одушевлен прекрасными намерениями и какие либеральные речи произносит,- это тоже убеждения? Будучи откупщиком, громит откупа, будучи учредителем акционерных обществ, громит акционеров за то, что они не строго смотрят за действиями своих учредителей. Вот это полное согласие между словом и делом. А то есть стихотворцы, которые сочиняют и печатают высоконравственные стихотворения, воспевают красоту добродетелей и тленность земных благ и в то же самое время занимаются ростовщичеством28 и предаются грязному разврату. Это тоже стихотворное выражение убеждения?!" Эти мысли были любимой темой, которую Добролюбов постоянно развивал на словах и в печати.
   Поэтому вполне естественно, что Добролюбов не мог питать уважения к прекраснодушным людям 40-х годов и похожим на них литераторам других годов и его времени. Особенно сердило его то, что подобные люди были высокого мнения о себе, гордились своею бездельною, платоническою любовью к людям, к общему благу и фарисейски презрительно смотрели на толпу, не выражающую даже на словах такой любви. Я уже рассказывал печатно29 один случай, очень характерный для Добролюбова и очень типичный для его отношения к этим людям. Литераторы и другие почитатели и сверстники Белинского устраивали ежегодно в честь его обеды, на которых прекрасные тосты и прочувственные речи лились такой же рекой, как и прекрасные вина. На один из этих обедов приглашен был и Добролюбов как сотрудник "Современника"... Чернышевский в душе, вероятно, подтрунивал над этими обедами, над их участниками, над их речами и тостами в честь Белинского, наверное, шутил, острил и хохотал. Добролюбова же картина этих обедов возмущала и бесила; он не мог равнодушно слышать прекрасных, но платонических восхвалений Белинского и внимал им с лихорадочным негодованием, которое нашло себе такой исход: он написал на этот обед сатиру и разослал ее выдающимся участникам обеда. Подобную же проделку устроил Добролюбов, еще будучи студентом Педагогического института. Возмущенный празднованием юбилея Греча, он написал тоже сатиру на этот юбилей и стал ее распространять повсюду. Она дошла до институтского начальства, и только полная откровенность и показное раскаяние избавили его от начальственной грозы и беды. К сожалению, этой сатиры нет у меня30. Но сатира на празднование в честь Белинского есть. Я уже приводил ее в печати в сокращении31. И здесь я не привожу последних двух с половиною строк. В конце стихотворения Добролюбов до того разгорячился, что уже не мог найти достаточно сильных слов для выражения своего негодования, и употребил грубое, бранное выражение,- он же не предназначал своего стихотворения для печати.
  
   НА ТОСТ В ПАМЯТЬ БЕЛИНСКОГО, 6 ИЮНЯ 1858 ГОДА
  
   И мертвый жив он между нами,
   И плачет горькими слезами
   О поколенье молодом,
   Святую веру потерявшем,
   Холодном, черством и немом,
   Перед борьбой позорно павшем...
  
  Он грозно шел на грозный бой,
  
  С самоотверженной душой
  
  Он, под огнем врагов опасных,
  
  Для нас дорогу пролагал
  
  И в Лету груды самовластных
  
  Авторитетов побросал.
   Исполнен прямоты и силы,
   Бесстрашно шел он до могилы
   Стезею правды и добра,
   В его нещадном отрицанье
   Виднелась новая пора,
   Пора действительного знанья,
  
  И, умирая, думал он,
  
  Что путь его уже свершен,
  
  Что молодые поколенья
  
  По им открытому пути
  
  Пойдут без страха и сомненья,
  
  Чтоб к цели наконец дойти.
   Но молодые поколенья,
   Полны и страха и сомненья,-
   Там, где он пал, на месте том
   В смущенье рабском суетятся
   И им проложенным путем
   Умеют только любоваться.
  
  Не раз я в честь его бокал
  
  На пьяном пире поднимал
  
  И думал: "Только! Только этим
  
  Мы можем помянуть его!
  
  Лишь пошлым тостом мы ответим
  
  На мысли светлые его!"
   Пока мы трезвы, в нашей лени
   Боимся мы великой тени...
   Мы согласились уж давно,
   Что мы..............32
  
   Понятно, какое впечатление эта выходка должна была произвести на молодое поколение времени Белинского, сделавшееся теперь уже старшим поколением, на почтенных литераторов, учеников и друзей Белинского, и как они должны были отнестись к мальчишке самоновейшего поколения, который вздумал поучать и даже обличать и бранить их, и в то же время был чуть не первым лицом в редакции журнала, издаваемого их сверстниками, такими же, как и они, учениками и друзьями Белинского. Это, конечно, переполнило чашу их терпения, и они, вероятно, поставили решительный ультиматум редакторам "Современника": выбирайте: или он, или мы, а вместе с ним мы не можем. Как ни старался Некрасов примирить враждующие стороны и предупредить разрыв, но ничего не мог добиться, и сам он, увлеченный личностью Добролюбова, стал на его сторону, чем окончательно оттолкнул от себя старых литературных друзей. Поэтому могло казаться, как и казалось многим, что Добролюбов своею непочтительностью, своими резкостями и дерзостями был яблоком раздора и главным виновником раскола между старым и молодым поколением литераторов как в самом "Современнике", так и вне его. Но это совсем неверно. Причины раскола лежали гораздо глубже и были гораздо серьезнее, чем личные отношения между литераторами. Раскол неизбежно произошел бы, если бы даже Добролюбов был изысканно любезен и преданнически почтителен со старшими литераторами.
   Дело в том, что около начала 60-х годов особенно резко выразилась и окончательно установилась дифференцировка как между литераторами, так и вообще между интеллигентными людьми. В прежние, патриархальные времена, времена аркадской невинности или наивности, литераторы и интеллигентные люди составляли почти одну только общую группу, или хоть и несколько, но весьма немного групп, объединявшихся слишком отвлеченною и широкою общностью понятий, интересов, стремлений и вкусов; согласие в общем и в отвлеченностих не нарушалось за разногласием в конкретных частностях и подробностях, особенно практических, которым даже не придавалось особенного значения. Человек сочиняет и печатается - значит, он наш брат литератор; с ним можно вести знакомство, приятельство и дружбу. Появляется человек интеллигентный; он хоть не литератор, но интересуется литературой и серьезными отвлеченными вопросами; он тоже наш брат и тоже может быть в нашей компании. И вот люди сходились, сближались, дружили, собирались вместе, разговаривали разговоры, вели академические беседы о важных отвлеченных вопросах, ни к чему не обязываясь, ничем не смущаясь, ничего не боясь и никого не остерегаясь,- словом, "не предвидя от сего никаких последствий"33, как невинные птички. Славянофилы и западники враждовали между собою только академически, и эта вражда не имела практического значения, практической жгучести. Да и они составляли только две подгруппы одной группы; противоположную группу составляли только, так сказать, уроды литературной семьи: Сенковский, Греч да Булгарин.
   Но в начале 60-х годов в моральной и общественной атмосфере совершилось что-то такое, вследствие чего у литераторов и интеллигентных людей открылись глаза на многое, чего они прежде совсем не замечали,- подобно тому как первозданные люди, прежде не замечавшие, что они нагие, после грехопадения вдруг почувствовали и увидели свою наготу. Члены прежних больших приятельских групп увидели, что общие вопросы философии, этики и эстетики почему-то теряют первенствующее значение, а на место их выступают, даже, может быть, не гласно и не открыто, "проклятые" вопросы внутренней политики; ближе разглядели, что хотя все они одинаково желают лучшего и стремятся к улучшениям, но представления их об этих улучшениях весьма различны. Приятели литераторы и интеллигенты вдруг почувствовали, что разговоры разговариваются не для одного времяпрепровождения, а для чего-то более серьезного, для того, чтобы из разговоров выходило какое-нибудь дело, что сочувствующий известным разговорам как будто принимает некоторое обязательство действовать согласно с этим разговором, что вообще разговоры могут иметь "последствия", так что от иных разговоров благоразумнее совсем устраниться. Одновременно с этим и в окружающей внешней, но властной среде произошла соответствующая перемена. В этой среде оживилось и усилилось опасение, что чтение может служить не только для развлечения и увеселения, но и для чего-нибудь более серьезного, и ей действительно показалось, как будто печать не только развлекает читателей, но и пытается поучать их стремиться к тому, чтобы из чтения выносили что-нибудь и вносили его в жизнь, чтобы они и поступали сообразно с тем, что они вычитали в печати. Это стремление, действительное или только подозреваемое, послужило поводом к тому, что за печатью стали наблюдать не только с одной технической, цензурной стороны, но и со стороны действия и влияния ее на читателей, что было неуловимо для цензуры, но уловимо для особо призванных людей, обладающих особым чутьем. И вот это-то чутье и решало репутацию и судьбу и отдельных литераторов и целых органов печати. И, таким образом, в понятиях указанной сферы печать разделена была на два сорта: на овец и козлищ; и один сорт признан был не имеющим права претендовать попасть под сень того, что называется покровительством печати или даже терпимостью ее; что одной части печати нужно покровительствовать и поощрять ее, а другой нет,- что, в свою очередь, имело влияние на дифференцировку как писателей, так и читателей.
   Вследствие указанных перемен прежние большие и общие группы литераторов и интеллигентов распались, и из них образовались более частные, но более определенные и резкие группы, более требовательные и строгие относительно своих членов. И это распадение произошло совершенно естественно, без всяких личных враждебных поводов. Каждому пришлось пересмотреть свои отношения к окружающим, свои знакомства с новой точки зрения, более специальной и определенной. При этом не один мог прийти к такому заключению, что от некоторых сношений и знакомств лучше совсем отказаться, хотя от них нет никаких личных неприятностей, обид и оскорблений; лучше уйти от греха, чтобы не давать повода судить о себе по таким рискованным знакомствам.
   Я имел случай видеть воочию, наглядно, разительный пример такого естественного раскола, такой резкой дифференцировки. Зимою конца 1860 и начала 1861 года у Чернышевского собиралось по вечерам многочисленное и очень разнообразное общество: старые и молодые литераторы, старые и молодые профессора университета, старые академики, профессора Военной академии, сделавшиеся впоследствии очень высокопоставленными лицами, офицеры генерального штаба, молодые и старые врачи и другие интеллигентные лица. Они все мирно и весело проводили время в приятных академических беседах и непринужденных разговорах; хорошо помню, что однажды был даже продолжительный разговор и спор о Краледворской рукописи34. Сам хозяин беззаботно острил и шутил, хохотал и веселился, кажется, больше всех. Весною же и летом 1861 года все это отрезалось, как ножом. Почти вся компания отшатнулась от Чернышевского и от его тесной, интимной компании, и Добролюбов был тут решительно ни при чем; его даже в Петербурге не было в это время, и потому никак нельзя было сказать, что он отпугнул эту компанию. Зимою конца 1861 года к Чернышевскому в гости не являлись уже профессора - ни штатские, ни военные, не являлись ни старые литераторы, ни академики, ни офицеры генерального штаба, за исключением одного или двух, да и то польского происхождения. Обширный круг знакомых и приятелей Чернышевского сузился в тесный кружок, в котором были только молодые, начинающие литераторы, а из старых - только издатели "Современника" да несколько интересовавшихся литературой интеллигентных лиц.
   Вспыхнула опасная, заразительная болезнь нигилизма, хотя кличка эта еще не был пущена в ход, и все принимали меры, чтобы предохранить себя от заражения этой болезнью или же чтобы противодействовать этой заразе и истребить ее.
   Чернышевский в своих письмах к Добролюбову за границу много писал ему об этой "изумительной", как он выражался, перемене35, происшедшей в русском обществе в его отсутствие. Добролюбов тоже с изумлением признавался, что он не может понять и представить себе, что это за перемена, как она произошла и чем вызвана. Но, возвратившись из-за границы, он воочию увидел ее и понял.
   Добролюбов пробыл за границей больше года; но здоровье его не только не поправилось, а еще ухудшилось. Он ехал туда, чтобы забыть все и отдохнуть душою. Но он ничего не мог забыть и не отдохнул. Он продолжал много работать и писать для "Современника", что, конечно, постоянно напоминало ему о русских делах и растравляло его раны. Большую часть времени за границей, конец 1860 года, и всю первую половину 1861 года, он провел в Италии и тоже в постоянной работе. Помимо журнальной работы, он изучал политические движения объединявшейся тогда Италии и написал около десяти печатных листов об итальянских делах36. Но итальянские дела не до такой степени увлекали его, чтобы из-за них он мог хоть на минуту забыть об отечественных делах, и в его статьях об итальянских сюжетах (особенно в статьях "Отец Александр Гавацци и его проповеди" и "Непостижимая странность") заметны даже довольно прозрачные кивания на домашние дела37, и он как бы хотел сказать при отрадных явлениях: "Вот если бы и у нас так!", а при безотрадных: "Точь-в-точь как у нас!"
   Его болезненное состояние, поддерживаемое нравственными муками недовольства и негодования, еще более ухудшалось вследствие материальных забот. Он должен был помогать своим сестрам и содержать в Петербурге двух младших братьев; его постоянно мучила мысль, что он не заработает столько денег, чтобы покрыть все расходы, и он должен будет прибегать к неприятным авансам из кассы "Современника". Под влиянием этого опасения он, с одной стороны, много и усиленно работал, а с другой стороны - соблюдал большую экономию и отказывал себе во многом, что для больного человека было, конечно, небезвредно. У меня сохранилась памятная книжечка Добролюбова38, составлявшая его приходо-расходный журнал, веденный во время путешествия за границей. Оказывается, что он аккуратно, точно ответственный кассир, записывал все, даже мелочные, расходы, каждую истраченную копейку. В книжке есть, например, такие записи: "В Праге - бифштекс и черносецкое вино - 60 крейцеров; шарманщику - 2 крейц. В Теплице Lese-zimmer entree {Вход в читальный зал (нем., фр.).- Ред.} - 15 крейц. В Интерлакене - нищей девочке - два раза по 10 сантимов; певицам на пароходе - 30 сант., девочке за ягоды - 10 сант.". Тут же записывался и приход, и через известные промежутки выводился остаток, как у настоящего, форменного кассира. Очевидно, это делалось с тою целью, чтобы во всякое время знать состояние своих финансов, чтобы как-нибудь не сделать перерасхода и не выйти из бюджета,- забота очень беспокойная, особенно для больного человека.
   Говорят,- хотя я сам не слышал от него об этом,- будто в Италии у него начинался роман39, будто он влюбился в какую-то итальянку, ухаживал за нею и даже думал жениться на ней. Но почему-то роман кончился ничем, итальянская сирена не удержала его в Италии; и он рвался домой, несмотря на убеждения друзей остаться за границей подольше и серьезно лечиться. На все их уговоры он отвечал одно: "У вас там черт знает что такое делается, какие безобразия творятся: вы же сами пишете о каких-то зловещих "переменах". Нужно быть на месте и что-нибудь делать; нельзя же сидеть сложа руки и любоваться отечественными безобразиями из прекрасного далека". Кроме того, он рвался домой еще и потому, что считал необходимым сменить Чернышевского, на котором лежала вся тяжесть работы по "Современнику", и дать ему возможность хоть немного отдохнуть. И он возвратился через Одессу в июле 1861 года, побывав по дороге в Афинах. Здоровье его за границей не поправилось, а даже ухудшилось. Едва он вступил на русскую почву, как это сказалось недобрым симптомом: у него хлынула кровь горлом. Доктор советовал ему подольше отдохнуть в Одессе, ввиду предстоящего ему трудного путешествия на лошадях до Харькова. Но он не послушался доктора, помчался в Петербург и прибыл в августе. По приезде в Петербург он увидел и понял изумительную перемену, происшедшую в русском обществе. Друзья и знакомые встретили его нерадостными новостями. Цензура, и до того строгая, стала еще строже, и притом особенно была нетерпима в одном определенном направлении - именно против усмотренной в воздухе заразы нигилизма, хотя это слово еще не было произнесено и не стало лозунгом и боевым кличем, каким оно сделалось уже в следующем году40. Действию этой заразы были приписываемы даже такие вещи, как пожар Апраксина рынка с окружающими зданиями41, студенческие волнения и всякие другие волнения. Постоянная мучительница Добролюбова - русская самодовольная печать - приготовила для него новую муку; она с своим обличительным отделом тоже выступила в поход против нигилистической язвы, которою, по ее мнению, был заражен и Добролюбов и весь "Современник", и во главе этого похода стояли со знаменем и с лозунгом заслуженные литераторы, поклонники и друзья Белинского, которых он и прежде сильно недолюбливал. В близких к Добролюбову кругах был переполох и царствовало уныние. Распространялись самые нерадостные вести: запрещение статей, смена снисходительных цензоров, заподозривания, обыски, аресты, ссылки и т. п. Его лихорадочное негодование повысилось еще на несколько градусов, и, таким образом, его в два кнута истязали две болезни: моральная и физическая. Но он крепился, бодрился и работал не покладая рук. По его возвращении Чернышевский немедленно уехал в Саратов к отцу, и на Добролюбова легла вся тяжесть журнальной работы, причем тоже раздражали его и бесили - конечно, против воли и против всякого желания - сотрудники "Современника", в том числе и я грешный.
   Однажды, придя к нему, я застал его за чтением корректуры моей рецензии о логике Гегеля, к которой я пристегнул и логику какого-то Поморцева42. Едва поздоровавшись, он накинулся на меня и распушил в пух и прах. "Ужасно хорошую рецензию вы написали,- заговорил он,- и как многое провели в ней?! Не могли вы найти что-нибудь получше и поучительнее?! Даже логика Гегеля сама по себе не представляет ничего поучительного, а вы еще приплели какую-то дрянь Поморцева, которого трогать не стоило... А кроме того, фразерство-то какое,- и он прочитал несколько фраз из рецензии,- чистейшая риторика!" Переконфуженный и смущенный, я сказал: "Так я ее поправлю и сокращу; а то лучше всего ее совсем бросить". Эти слова еще больше рассердили его, и он резко заметил: "Мы вовсе не так богаты, чтобы бросать и швырять готовые рецензии; у нас печатается многое, что еще хуже этого". И рецензия действительно была напечатана без всяких изменений и сокращений. Из слов Добролюбова я вывел приятное для моего самолюбия, но неприятное вообще заключение, что ему портили кровь не одни только мои рецензии, но и статьи других сотрудников, не вполне его удовлетворявшие. Литературный горизонт омрачался все более и более, общественная атмосфера становилась все удушливее и губительно действовала на болезненную чувствительность вообще крайне восприимчивого Добролюбова. Носились мрачные, зловещие слухи, часто неверные или по крайней мере преждевременные. Уверяли, например, положительно, что Чернышевский уже не возвратится из Саратова в С.-Петербург, что ему запрещен будет въезд в столицу или даже он будет арестован. Этот слух доконал Добролюбова. Бледный, дрожащий, глухим, задыхающимся голосом он в отчаянье воскликнул: "Что же это такое? До чего мы дожили? Что нам делать? И ниоткуда нам нельзя ожидать ни помощи, ни защиты, а сами мы бессильны!" Подобные слухи, вести и факты, подтверждающие эти вести, окончательно придушили его; он слег в постель, чтобы уже не встать с нее, хотя и тут еще порывался писать и работать. Чтобы еще более не огорчать его и не усиливать его негодования, окружающие его скрыли от него довольно настойчивый слух такого же рода, какой ходил относительно Чернышевского, будто бы только благодаря безнадежному положению он оставлен был в покое.
   Умер Добролюбов 17 ноября 1861 года.
   Так угас этот блестящий литературный светоч, так, сгорел огнем физических и нравственных страданий этот; постоянный мученик во всю свою короткую жизнь; умирая, он с полным правом мог сказать своему другу:
  
   Милый друг, я умираю
   Оттого, что был я честен.
   . . . . . . . . . . . .
   Милый друг, я умираю,
   Но спокоен я душою...
   И тебя благословляю:
   Шествуй тою же стезею!
  
   Друг пошел тою же стезею, и кончил так же, сгорел тем же, но медленным и потому еще более мучительным, убийственным огнем.
  
   <1901>
  

А. Н. ПЫПИН

МОИ ЗАМЕТКИ

Отрывки

  
   ...В октябре 1903 года <...> Но еще более сильную вражду в кружке старых друзей, и всего больше, кажется, самого Тургенева, возбудил Добролюбов.
   Скажу, впрочем, раньше, когда и как я в первый раз узнал Добролюбова. <...>
   В числе товарищей, которых приводили к Чернышевскому знакомиться его бывшие ученики в Саратовской гимназии, они привели, между прочим, и Добролюбова1. Здесь и увидел я его в первый раз. Это был довольно высокий, несколько худощавый юноша в студенческом мундире Педагогического института, очень сдержанный, мало мешавшийся в разговор, но, видимо, очень наблюдательный. Сближение было весьма удобно в простой домашней обстановке за чайным столом и в дружеской беседе. Молодые студенты передавали, конечно, Чернышевскому подробности своего институтского быта, и первая статья Добролюбова, авторство которого на этот раз тщательно скрывалось, была посвящена именно Педагогическому институту2 по поводу его годичного отчета.
   Чернышевский, конечно, тотчас понял сильный талант Добролюбова и после первой статьи воздерживал его от литературного труда до окончания курса, когда бы он мог приобрести известную независимость. Ввиду этого окончания курса первой заботой было обеспечить Добролюбову возможность остаться в Петербурге, где бы только могла идти его дальнейшая работа,- так как студенты института по окончании курса обязывались на несколько лет службой в качестве учителей гимназии, обыкновенно в провинции, откуда нелегко было потом вырваться. По окончании курса действительно для Добролюбова устроена была несколько фиктивная учительская служба в ведомстве кадетских корпусов3.
   Вскоре потом мне случилось сделать с Добролюбовым маленькое путешествие. Вероятно, это было в 1856 году, а может быть, и в 1857-м. Я отправлялся на лето в Саратов, он ехал в Нижний, к своим. Не помню, были ли еще тогда жив его отец или уже теперь легли на него все домашние заботы... Мы проехали, конечно, в третьем классе железной дороги до Твери; там перешли на пароход и проплыли вместе до Нижнего. Кроме нас, был еще несколько знакомый юноша4, которого Добролюбов, вероятно, видывал в нашей семье. Всю дорогу, конечно, шли разговоры, и разные эпизоды пути не раз вызывали у Добролюбова стихотворные экспромты, которые я и просил его вписывать в мою записную книжку, на память этого препровождения времени. Вероятно, она у меня цела5.
   В Петербурге мы видывались нередко,- всего чаще у Чернышевских, с которыми я жил тогда вместе; встречались изредка у Некрасова. Случалось мне бывать у него, помню, в небольшой квартире, в доме у Аничкова моста6 по другую сторону Фонтанки. Квартира была очень скромная, почти бедная, по студенческому образцу. Позднее для него устроили другую квартиру в том же доме, где жил Некрасов;7 это было опять небольшое помещение, имевшее то удобство, что оно было рядом, разделяясь от Некрасова одной общей черной лестницей, и Добролюбову можно было обойтись без кухмистерских обедов, потому что он обедал у Некрасова. У него замечали уже болезненность, конечно, большую непрактичность - при той страстной ревности к работе, которая его тогда и после увлекала, несмотря на все убеждения близких людей, опасавшихся слишком большого утомления. Действительно, эта ревность к работе была у Добролюбова необычайна. Приведу один пример. В те годы произошел один случай, который очень занял тогда общественное мнение и стал предметом толков,- случай, описанный в статье Добролюбова: "Пассаж в истории русской словесности"8. Это был публичный диспут между гг. Перозио и Смирновым по общественно-практическому вопросу,- диспут, где суперарбитром был уже очень известный тогда Е. И. Ламанский и где, в его заключительной речи, была сказана знаменитая фраза: "Мы не созрели". Диспут был событием, как едва ли не первый пример публичного обсуждения по хотя бы частному, но все-таки общественному вопросу. Сценой диспута была одна зала в "Пассаже", куда собралось множество народа. Диспут должен был, несомненно, заинтересовать и печать; предполагалось, что о нем будет упомянуто и в "Современнике". В данную минуту для журнала это было уже поздно - последние дни месяца перед выходом книжки. Диспут происходил вечером. На другое утро Добролюбов приходит к Чернышевскому поговорить об этом; он находил, что этого случая не надо бы пропустить в "Современнике"; Чернышевский соглашался, но думал, что это надо будет отложить до следующей книжки, так как теперь уже поздно будет писать статью. Но, к удивлению Чернышевского, оказалось, что статья уже написана: она могла быть напечатанной в той же очередной книжке журнала. Позднее она помещена была в собрании его сочинений (в IV т.), где заняла двадцать страниц сжатой печати. Для людей пишущих понятно, какой громадный труд был сделан в одну ночь. Статья написана с начала до конца с обычной живостью и остроумием и без малейшего признака утомления.
   Как я уже упоминал, я потом в течение двух лет отсутствовал из Петербурга9 и снова увидел Добролюбова уже в 1860 году. Неутомимая деятельность была все та же, но уже близилась болезнь, которая скоро окончательно надломила его силы... Возвращусь к началу его деятельности. Выше упомянуто, что Добролюбов возбудил к себе весьма неблагоприятное, даже прямо враждебное отношение в старых друзьях Некрасова из прежнего кружка "Современника". Я отчасти уже говорил об этом. Добавлю несколько подробностей...
   Добролюбов вступал в литературу, только что оставив товарищескую студенческую среду. Эта среда, кроме него, не представляла никаких особенных талантов, но в ней господствовало большое возбуждение, которое питалось именно вопросами принципиальными. В эту среду проникали все основные интересы, какими волновалось общество, и молодой кружок волновался ими тем более. Добролюбов в особенности много читал, живо увлекался тем, что было общественным вопросом, и когда он вошел в литературный круг, ему хорошо знакомы были и общие черты тогдашнего литературного брожения и частные особенности тех деятелей, с которыми он встретился теперь лицом к лицу. По давнему складу его личного характера он видел в литературе великое дело, которое ставило требования общественные, которые были и требованиями нравственными. Таким образом, и писатель, именно писатель крупный, пользующийся известностью и большим или меньшим влиянием на общество через свои произведения, подлежал этим требованиям тем в большей степени, чем больше было его значение в литературе. Он знал, что в наших условиях литература была единственным поприщем, где могло сказываться общественное мнение, и его страстное отношение к общественному интересу было именно тем основанием, которое придало его литературной критике яркий публицистический тон. Эта черта, конечно, давно была отмечена, но не следует думать (как это бывало у некоторых позднейших историков), будто бы только в этом и заключалась критика Добролюбова; напротив, у него был не только большой художественный вкус, но и вообще высокое представление о произведениях художества, напоминающее даже то, как судила о произведениях искусства старая, гегельянская эстетика. В художественном произведении, заслуживающем этого имени, составляющем плод поэтического творчества, заключалась поэтическая истина, и в особенности такие произведения Добролюбов избирал предметом своих изучений: истинный художник правдив, его произведения верно отражают жизнь, а потому и дают материал для изучения самой жизни с ее материальной и нравственной стороны. Достаточно несколько вникнуть в его статьи подобного рода, например о Тургеневе, Островском, Достоевском, Гончарове, чтобы видеть, до какой степени действительно он погружался в эти художественные картины; он верил в них, как в действительность, и на их основании он определял эту действительность и искал путей к ее улучшению. Чрезвычайно впечатлительный, хотя обыкновенно сурово-сдержанный, всегда наблюдательный, он чутко и тревожно переживал годы Крымской войны и последующее время, и у него рано развился тот критический анализ, с каким он впоследствии относился к событиям нашей общественной жизни и который издавна отстранил его от тех оптимистических самообольщений, которым в те годы наше общество предавалось нередко сверх всякой меры. Громкие, самодовольные и всего чаще фальшивые фразы возбуждали в нем желчное негодование или язвительную насмешку... Очевидно, этот характер с самого начала, по существу, представлял нечто совсем непохожее на господствующий тон в кружке друзей Некрасова. Люди старшего поколения были часто люди лично хорошие, питали взгляды наиболее просвещенных людей того времени, видели недостатки настоящего, ожидали и надеялись благотворной реформы в будущем, но большею частью люди пассивные, потому что они, с своей стороны, бывали уже утомлены испытаниями, которые выпадали и на их долю, но в настоящее время не помышлявшие о борьбе, люди, более или менее благополучные и благодушные, встречавшие те или другие явления современности,- хотя бы в них сказывался иногда серьезный общественный смысл,- как любопытный анекдот... Но то, к чему равнодушно относились они, нередко могло поднимать в душе Добролюбова желчное негодование. По-видимому, с первых встреч обнаруживалось взаимное непонимание.
  

Н. Д. НОВИЦКИЙ

ИЗ ДАЛЕКОГО МИНУВШЕГО

(Посвящается А. Н. Пыпину с предоставлением права раздрания сей рукописи в клочки)

Отрывок

  

Daruber ist langst Gras gewachsen

{Все это давно быльем поросло (нем.).- Ред.}.

  
   ...Немногое, как видите, мой дорогой Александр Николаевич, я рассказал Вам про Чернышевского. Немногое расскажу и про Добролюбова, образ которого в моем воображении не только наяву, но даже,- Вы поверите ли тому? - во сне никогда не являлся без образа Чернышевского, как и наоборот!.. Да и многое ли можно рассказать про этих двух людей, живших не столько внешнею, сколько внутреннею жизнью, ставивших благо общественное важнейшею целью своего существования и, в отплату за то, страшившихся не только того, чтобы жизнь, но чтобы и сама смерть-то не разыграла "какой-нибудь обидной шутки" над ними?! "Боюсь,- умирая, говорит Добролюбов,-
  
   Чтоб над холодным трупом
   Не пролилось горячих слез,
   Чтоб кто-нибудь в усердье глупом
   На гроб цветов мне не принес,-
   Чтоб все, чего я ждал так жадно
   И так напрасно, я живой,
   Не улыбнулося отрадно
   Над гробовой моей доской"1.
  
   Впервые я и встретился и познакомился с Добролюбовым у Чернышевского. Это было вскоре за появлением первых статей Добролюбова, которые, сразу же обратив на себя внимание, вначале весьма многими приписывались перу Чернышевского.
   Я не разделял такого мнения, почему прямо и обратился к Николаю Гавриловичу за разъяснением.
   Николай Гаврилович тотчас же открыл мне этот секрет, который, впрочем, весьма недолгое время оставался секретом и для публики, несмотря даже на то, что, за исключением немногих, да и то позднейших статей, подписывающихся: "Н.-бов", прочие статьи Добролюбова печатались им без подписи. Да оно и понятно. Несмотря на полную принципиальную солидарность мировоззрений Чернышевского и Добролюбова, своеобразность и оригинальность последнего были слишком велики, чтобы понимающая читающая публика могла долго оставаться в недоумении и не заметить в статьях Добролюбова - хотя и талантливую, но все же не Чернышевского, а чью-то другую руку, которую она и не замедлила разыскать. С своей стороны, такое недоумение публики я готов объяснять не столько даже отсутствием или малою развитостью в ней литературных вкусов и чутья, сколько нежданностью появления пред нею, да притом рядом с одним, уже существовавшим, другого таланта, который вдруг будто с неба свалился, что в истории литератур почти никогда не бывает, но что в данном случае, однако, было,- так как Добролюбов, несмотря на свое incognito, вступал на литературное поле так, как вступают в свои владения владетели, в правах которых никто не сомневается.
   Мне редко удавалось в моей жизни встречать людей более деликатных, во всем сдержанных, несмотря на всю страстность и восприимчивость своей глубоко поэтической натуры, более скромных, несмотря на громадный ум и чувство самой гордой независимости, и в то же время более нежно добрых без малейшей сентиментальности, чем Н. А. Добролюбов, который как по всем приемам, так и по манере, с какими он держал себя везде и со всеми, скорее заставлял предполагать в нем сына какой-либо традиционно интеллигентной, высоко аристократической семьи, чем сына бедного священника. Самый искренний демократ по убеждениям и нравам, человек этот по душе и сердцу был аристократом, но не в вульгарном, а в настоящем значении этого слова. Довольно хорошего роста, не крепкого, но статного сложения, с густыми, слегка вьющимися темно-каштановыми волосами, с умными, добрыми глазами, проницательно смотрящими чрез очки, с спокойными - я сказал бы даже - элегантными - движениями и речью, Добролюбов был не столько красивою, сколько в высшей мере симпатическою, сразу же располагающею к себе личностью,- настолько же умственно, нравственно и физически похожею на Базарова2, в лице которого будто бы Тургенев хотел изобразить ее, насколько сам Тургенев походил,- ну, на кого бы примерно? - ну, да хотя бы на Поль де Кока, Клюшникова, бывших и нынешних редакторов "Московских ведомостей"3, или, пожалуй, даже на редактора "Гражданина"4. Откровенно говоря, я и не упомянул бы о этой параллели, проводимой между Добролюбовым и Базаровым, не проводись она - несмотря на всю свою бессмысленность, пошлость и оскорбительность для памяти как Добролюбова, так даже и самого Тургенева - и по сию пору разными литературными идиотами или маклаками и не повторяйся она вслед за ними разными воронами и галками, которыми и всегда-то кишело, а уже ныне особенно, наше огалделое так называемое общество...
   От общества и общественной жизни, делами которых Добролюбов, понятно, очень интересовался, он держался вообще далеко. Но это не по нелюдимости или застенчивости, которых у него вовсе не было в натуре, а скорее по увлечению, с каким он отдавался литературным занятиям, составлявшим его призвание, а также

Другие авторы
  • Нэш Томас
  • Лунц Лев Натанович
  • Грот Николай Яковлевич
  • Осиповский Тимофей Федорович
  • Кронеберг Андрей Иванович
  • Краснов Платон Николаевич
  • Анненков Павел Васильевич
  • Козачинский Александр Владимирович
  • Левитов Александр Иванович
  • Борисов Петр Иванович
  • Другие произведения
  • Помяловский Николай Герасимович - Вукол
  • Андерсен Ганс Христиан - Красные башмачки
  • Кедрин Дмитрий Борисович - Певец
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Замарашка
  • Сологуб Федор - Соборный благовест
  • Григорьев Аполлон Александрович - Тарас Шевченко
  • Анненский Иннокентий Федорович - Сочинения гр. А. К. Толстого как педагогический материал
  • Куропаткин Алексей Николаевич - Разведывательная миссия в Турцию
  • Лелевич Г. - Г. В. Плеханов и задачи марксистской литературной критики
  • Аксаков Константин Сергеевич - Взгляд на русскую литературу с Петра Первого
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 328 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа