Главная » Книги

Герцен Александр Иванович - Письма из Франции и Италии, Страница 18

Герцен Александр Иванович - Письма из Франции и Италии


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28

ия. Мы сказали выше, что народ не был готов для республики и не мог быть готовым - воспитанный Наполеоном, Людвигом-Филиппом и монархией. Монархия интересована в вечном несовершеннолетии народа, признание народа совершеннолетним значит уничтожение монархии; но тем не менее социальные и демократические тенденции пустили глубокие корни, особенно в Париже,- самый факт революции лучшее доказательство. Развить эти тенденции, довоспитать парижский народ и начать воспитание французского народа, открыть ему сущность республиканского устройства - поставить ему примером и доказательством Париж - вот что следовало сделать Временному правительству. Республика должна была начаться диктатурой, как того требовал народ в Hôtel de Ville, диктатурой революционной, опертой на возбужденное общественное мнение, на незыблемую веру в республику; эта диктатура не должна была ни выдумывать уложения, ни создавать нового порядка - она должна была подрубить все монархическое в коммуне, в департаменте, в суде, в полку, она должна была расстричь, разоблачить всех актеров старого порядка, снять с них мантии, шапки, эполеты, весь этот prestige власти, так сильно действующий на народ.- Какая республика возможна при деспотической власти префекта, назначаемого из Парижа, при совершенной стертости коммуны, при наполеоновской централизации, при этом офицерстве и чиновничестве, не избранном, а пожалованном? Какая демократия возможна при четырехстах тысячах правильного войска, готового одинаким образом брать Константину и Париж?* Свободный народ сам защитится в случае нападенья, солдаты защищают правительство, землю, а не народ. Вместо всего этого Временное правительство объявило suifrage universel и начало проповедовать идолопоклонство к результату этих выборов, сделанных детьми, дикими, чернью (не моя вина, что большинство так составлено).- Как можно было дать вдруг темной массе - всю будущность страны, зная, что арифметическое большинство не есть истинное, зная, что один Париж - virtualiter {в сущности (лат.).- Ред.} полнее и лучше понимает, нежели вся Франция? Есть добросовестность коварнее всякого лукавства,- Ламартин с компанией знал, что suffrage universel приведет именно такое Собрание, и противудействовал Ледрю-Роллену, хотевшему пояснить народу, в чем дело.
   Они хотели монархической республики, они хотели пасти народ и заставить его склонить свою выю под иго Собранья - - им удалось. Народ вместо воспитания - отброшен назад, монархический принцип укреплен, он тверже, нежели был при Людвиге-Филиппе, потому что покрыт именем республики. И почему мы знаем, какими кровавыми испытаниями придется пройти Франции, чтоб снова попасть на путь истинного развития - если она выйдет на него!
   Не думайте, что Временному правительству недоставало совета, предостережения - с 1 апреля Прудон в каждом листе своего "Représentant du Peuple", Торе и Пьер Леру в своем журнале кричали правительству, просили его, указывали ему, в какую пропасть оно идет. Правительство не слушалось.-
   Мученики времен Людвига-Филиппа начали возвращаться из тюрем и ссылки, в их главе были две знаменитости: Барбес и Бланки. Барбес, этот баярд демократии, которого голова была уже обречена плахе, явился к Ламартину, дружески протягивая руку,- он попусту ее никогда не протягивал. Он хотел работать для водворения республики и приносил в помощь правительству совет закаленного демократа, огромный авторитет в радикальной партии,- авторитет, основанный на безусловной чистоте характера. Барбес, так величественно и гордо являвшийся перед судом Камеры пэров, напоминал своей самоотверженной и непреклонной натурой, своей доблестной наружностью мучеников первых веков христианства. Он беззлобен и юн душою вышел из мрачного заточения и спокойно продолжал путь, начатый с Годефруа Каваньяком. Содействие и помощь такого человека была первой важности для правительства. Но не менее важен был и Бланки.
   Бланки - человек совершенно противуположный Барбесу. Сосредоточенный, нервный, угрюмый, изуродованный телесно страшным тюремным заключением, полный невероятной энергии и желчевой злобы - он имел большое влияние, опертое на проницательность, на глубокомысленный взгляд и на необыкновенный дар слова - резкий, страстный, проникающий в душу слушателей. Его меньше любили, нежели Барбеса, но не меньше слушались. Он не имел ни его теплой экспансивности, ни его настежь отворенную душу; но мысль его была и глубже и упорнее, никто не сомневался в его таланте. Он мог быть вреднее и опаснее Барбеса - но он мог также принесть величайшую пользу правительству - и он явился к Ламартину, предлагая содействие и советы.- Недели через две оба отошли, качая головой, оба увидели, что с этими людьми ничего не сделаешь, что они погубят революцию. Точно так поступил Собрие, молодой, богатый человек, душою преданный республике и демократии; Собрие, действовавший 24 февраля и завладевший сначала вместе с Косидьером префектурой полиции, пробовал остаться в сношениях с правительством, не мог и с негодованием оставил его. Он теперь вместе с Бланки и Барбесом в Венсенне. Главы социализма и не сближались с децемвирами. - Прудон, Кабе, Распайль, Пьер Леру - стояли поодаль. Все эти люди неутомимой деятельности, беспредельной преданности бросились на иную дорогу, на деятельность в клубах, на издание журналов. Сначала ни клубы, ни журналы не разрывались вполне с правительством. В речах и статьях - правительство щадили, хотели его напутствовать, мечтали, что это возможно. Правительство с своей стороны отвечало дружески на увещания клубов, не сердилось, не щетинилось за советы, за выражения - как впоследствии. Долго это не могло оставаться, надобно было иметь невероятную доверчивость или близорукость, чтоб не заметить, как правительство с каждым днем отклонялось далее и далее от всего провозглашенного в первые дни после революции. Недоставало внутреннего раздора, чтоб показать всем сомневавшимся, сколько почвы приобретено уже было реакцией. Этот раздор не замедлил явиться; поводом к нему были циркуляры Ледрю-Роллена и его бюллетени, испугавшие буржуази, а с нею вместе и консервативное большинство Временного правительства.- Прочтите эти циркуляры, эти бюллетени и подивитесь, о чем так шумели мещане. Ничего не могло быть естественнее, как посылка комиссаров в департаменты. Пославши их, еще естественнее было дать им наставления,- дух этих наставлений должен был быть революционный, он умерен, тих, но сообразен обстоятельствам, на них наклепали бог знает что, я нигде в них не вижу ни террора, ни призыва к восстанию, а вижу желание растолковать департаментам смысл переворота и логическое стремление способствовать, чтоб монархический принцип заменили республиканским, чтоб выборы пали на людей демократического образа мыслей. Ледрю-Роллен был прав, говоря, что правительство относительно выборов не должно играть роль писца, помечающего голоса, но стараться пояснить, чего оно надеется от представителей; последствия показали, что значат хаотические, бессмысленные или ретроградные выборы, последствия совершенно оправдали Ледрю-Роллена. Добросовестно, честно невозможно порицать действий министра внутренних дел, буржуази порицала их, потому что она вовсе не хотела республики или хотела одного имени. Циркуляры Ледрю-Роллена удивили среднее сословие и испугали, они видели, что министерство внутренних дел принимает республику au sérieux {всерьез (франц.).- ред.}. С своей стороны бюллетени бесили не менее циркуляров. Бюллетени представляли живой разговор правительства с народом, ими оно сообщало новости, опровергало ложные слухи, делало пропаганду, поучало; некоторые из них были писаны великим пером Ж. Санд - в них веет демократический дух, они обращались к работникам. Негодование буржуази начало высказываться сильнее и сильнее и нашло поддержку - где же? В самом правительстве. Известная демонстрация по поводу отмены меховых шапок была направлена против Ледрю-Роллена. Дамартин публично говорил, что правительство не хочет иметь никакого влияния на выборы, оставляя таким образом всю ответственность Ледрю-Роллену; буржуази в ретроградных журналах превозносила Ламартина, лукаво сравнивая подкупы и грубое вмешательство власти в дела выборов при Людвиге-Филиппе с распоряжениями Ледрю-Роллена, как будто право учить, объяснять, иметь влияние убеждением открытой речью похоже на подкупы и взятки. Видя такую слабость правительства и предчувствуя, как ретроградная сторона воспользуется уступками, клубы решились с своей стороны сделать демонстрацию на другой день меховых шапок. Двести тысяч человек вооруженного народа правильными колоннами, с знаменами клубов сделали 17 марта грозную и спокойную прогулку по Парижу. Несмотря на величайший порядок, на величавую тишину, едва перерываемую выразительным пением "Марсельезы" - буржуази до того была испугана количеством людей и их видом, что опять исчезла на целый месяц и, продолжая свою темную работу, не выставлялась с своими реакционными требованиями. В этот месяц можно было наделать чудеса,- демократическая партия не умела им воспользоваться, правительство не хотело. Двести тысяч человек, вооруженных и готовых на бой, приходили ободрить правительство, поддержать его, если оно только пойдет путем революции, если оно только хочет республики. Народ и клубы - словом, Париж - подавал свой голос в этот день за циркуляры Ледрю-Роллена, за республику - правительство получало новую санкцию, становилось вдвое сильнее, второй раз облекалось диктатурой,- но оно смотрело уже в другую сторону, хотя и отвечало словами замечательными: "Proclamé sous le feu du combat, le gouvernement a eu hier ses pouvoirs confirmés par les deux c milles citoyens, qui ont apporté, par leurs acclamations à notre autorité transitoire la force morale et la majesté du souverain"*. Говоря это, Ламартин и Марраст копали яму этому народу, один из робости, по неловкости, другой из видов грязных, мелких, личных; им помогали пять товарищей, взятых из "Насионаля". Но, обвиняя правительство, мы не можем оправдать нисколько клубы и их вожатых,- чего они смотрели, имея такую силу в руках? Парижский народ обещал пожертвовать республике три месяца голода, он обещал дожидаться - но зато хотел демократической республики. Как же они не видали сначала, что правительство пятится и возвращается к буржуазной монархии? Когда они спохватились - было поздно. Мирная, но энергическая демонстрация 16 апреля была иначе принята правительством, нежели демонстрация 17 марта. Работники, желая снова показать реакционерам, что они не утратили энергии, собирались на Champs de Mars, они были без оружия. Вдруг раздался сбор по всему Парижу - Национальная гвардия бежала отовсюду, вооруженная с ног до головы, банльё входила во все заставы. В мэриях раздавали боевые патроны. Более ста тысяч штыков окружили Hôtel de Ville и Люксембург - все спрашивали, где восстание, где враг. Удивленные и обиженные работники, которых месяц тому назад Временное правительство благодарило и перед которыми преклонялось, желали знать, откуда вышел приказ бить сбор, и узнали, что первая мысль вышла из Hôtel de Ville, т.е. от Марраста. Марраст, спрятанный в ратуше и не выступавший особенно вперед, был душою реакции и интриг; окруженный своей тайной полицией, он стращал робких децемвиров и упрочивал свои связи. Национальная гвардия шла с криком: "Vive la République, à bas les communistes, à la mort les communistes!" Этот отвратительный крик был суфлирован Маррастом через мэров. Под словом "коммунисты" разумели теперь всех демократов, всех социалистов, всех бывших на демонстрации Champs de Mars. Весьма вероятно, что соприкосновение таких двух масс народу и с таким враждебным направлением не прошло бы даром,- были люди, которые хотели кровавой стычки, так, как они ее хотели 15 мая, так, как они ее подготовили к Июньским дням,- по счастью, Национальной гвардией командовал благородный старик, некогда легитимист, потом откровенный республиканец - генерал Курте. Работники требовали у правительства объяснения, правительство путалось, благодарило Национальную гвардию за ее готовность, благодарило работников за то зло, которое они не сделали и которого никто не хотел. Марраст уверял, что вся цель правительства "окончить эксплуатацию человека человеком". Но народ расходился мрачно, недоверие и злоба распространялись, две республики померились, - - "Oh, que l'avenir est menaqant,- писал Пьер Леру,- puisqu'il y a dès aujourd'hui deux républiques en présence" (lettre à Cabet)!-
   Через два дня раздался новый сбор - он собирал на смотр Национальную гвардию. Когда она выстроилась, перед ее рядами явился генерал Шангарнье. Он объявил, что несколько линейных полков готовы вступить в Париж, и спрашивал, так сказать, хочет ли Национальная гвардия с своей стороны такого помощника в деле порядка. "Vive la ligne! Vive la ligne!" - кричала Национальная гвардия, и несколько батальонов с ранцами и в походной форме взошли в Париж - первые солдаты после революции. С их вступлением революция была убита. Солдаты могут делать возмущения преторианские, янычарские, лейб-гвардейские - но с народной революцией их присутствие несовместимо.
   Ввод войск в Париж был знаком открытой распри между народом и правительством. Правительство, вызванное par acclamation после баррикад, опиралось на штыки. Напрасно Эмиль Жирарден повторял: "L'armée n'a pas été vaincue le 24 Février comme l'armée, elle a été condamnée comme institution" {"24 февраля армия не была побеждена как армия; она была осуждена как установление" (франц.).- Ред.}. Этого не понимали даже честные республиканцы. Подобные вещи далеко выше понятий французов. Тем не менее смелость правительства ввести войска в Париж удивила. Клуб Бланки явился требовать отчета в этой мере. Ламартин с своим красноречивым лукавством отвечал, что войска взошло тысячи четыре для того, чтоб примирить граждан-солдат с их братьями. "Мы не думаем,- говорил он,- не думаем и не будем думать, - о том, чтоб противудействовать войсками народу. Республика внутри не требует других защитников, как вооруженный народ".- "И что может сделать эта горсть людей, когда и 160 000 человек под начальством Бюжо ничего не сделали и проч.?" - - - Это было великое преступление Временного правительства, и Ледрю-Роллен согласился на эту меру и той же рукой, которой подписывал свои бюллетени и циркуляры, подписал убийство республики. Власть развращает!
   Глухая борьба росла; правительство удалялось далее и далее от парижан, народ, собранный в клубы, жался к этим центрам, чувствуя, что он обманут. Правительство не смело еще прямо противудействовать клубам и сборищам, но уже явно готовило себе бесславное падение, оно начинало заслуживать презрение с обеих сторон.- "Если так, то зачем вы прогнали Людвига-Филиппа, - говорили орлеанисты и демократы, - вы делаете то же, что монархические министры, только глупее, не развязнее, Гизо и Тьер ловчее вас, зовите их назад". С иронией глядя на этих оторопелых поэтов и министров, буржуази работала в департаментах; выборы шли быстро, от каждого листа кандидатов дрожь пробегала по коже у демократов. Выборы явным образом гнулись на сторону реакции и монархии. Реакция была уже до того сильна и смела, что не позволяла комиссарам исполнять своих поручений, их оскорбляли, их отлучали от обществ, как чумных; один был посажен в тюрьму, другой выгнан из города. Духовенство подало руку буржуази, чтоб противудействовать республиканским выборам. Работники, потерявши всякую надежду видеть избранными своих кандидатов, взбунтовались в Лиможе, Руане и Эльбёфе. В Лиможе работники одержали верх, и дело обошлось без убийств, в Руане победила буржуази, кровь полилась рекой.- Первая кровь после 25 февраля.
   Разумеется, с точки зрения обыкновенного гражданского порядка, с точки зрения полицейского благочиния народ был неправ, возражая насилием против выборов,- но, во-первых, не надобно забывать беспокойное состояние умов после революции, и во-вторых,- что справедливость более широкая, нежели юридическая, была со стороны народа. Народ чувствовал себя обманутым - там ему мешали подавать голоса, тут выходили кандидаты, которых он не выбирал, несмотря на то, что арифметически большинство казалось с его стороны; работников притесняли, оттирали всеми подьяческими формами; глубокое сознание, что они остаются без представительства, что они обмануты, заставило их в Лиможе ворваться в избирательную залу, силою отнять урны, сжечь бюллетени. Народ вообще, когда подымается, идет помимо судейских форм, он носит в себе живую справедливость данной минуты,- народ, особенно французский, не станет убивать медленным ядом, как оппозиция, не станет справляться с статьями кодекса - а или, закусив губу, смолчит, или протестует баррикадами, как 24 февраля, или врывается в Камеру, чтоб заявить свое презрение к представительству, законно выбранному по форме, но не имеющему доверия, не заслуживающему его - как 15 мая. В такие минуты народ действительно сознает себя самодержавным - и поступает в силу этого сознания.
   Какова была руанская буржуази, мы знаем. Она в первый раз выбрала Сенара, во второй Тъера. Руан - один из главных фабричных городов, ненависть между работниками и буржуази вкоренилась там не менее, как в Лионе. Электоральная борьба при такой взаимной ненависти двух сословий вскоре перешла в уличный беспорядок, в грозные демонстрации. К подобного рода беспорядкам надобно в республиках привыкать, делать нечего. В монархиях, казармах и тюрьмах в этом отношении несравненно спокойнее - там всякий шум, всякое нарушение дисциплины считается изменой, оскорблением величества - и наказывается свирепо и беспощадно. В Северо-Американских Штатах, напротив, выборы почти никогда не обходятся без шума, правительство обыкновенно исчезает в это время, и в этом его высокая честность и пониманье своего положения. От французского правительства ничего и ждать нельзя подобного: оно в Париже толковало через 2 месяца после 24 февраля - об cris séditieux, об атрупементах без оружия - - - никогда не подумавши, отчего же не кричать все, что хочется, отчего не собираться вместе свободным людям. Руанская ратуша распорядилась резче, она позвала войско, она позвала всю Национальную гвардию, она поставила пушки - и покрыла кровью руанские улицы. Работники были не вооружены, ни один солдат, ни один член Национальной гвардии не был убит. Когда эти страшные вести дошли до Временного правительства, оно велело произвесть следствие и послало от себя прокурором Франк-Kappe, того самого Франк-Kappe, который заслужил себе при Людвиге-Филиппе позорную славу инквизитора и безжалостного гонителя республиканцев наряду с Эбером, Деланглем, Плугулмом и др. Что это было? Ирония, дерзость, глупость или измена? Выбирайте. Я готов думать, что тут было всего понемногу.
   Между тем в Париж наезжали со всех сторон представители. Народ и республиканцы, с негодованием и краснея до ушей, смотрели на этих толстых, старых мещан, на эти ограниченные лица, на эти глупые глаза проприетеров, на эти жирные носы и узкие лбы провинциалов-стяжателей, шедших теперь перед лицом мира устроивать судьбы Франции, создавать республику - имея критериумом аршин лавочника и разновес эписье. - - - И вы отдали будущность вашей прекрасной Франции им. Вы их допустили - - вы им позволили - несите же горький плод!
   Странная судьба Франции - быть великой в болезни и пошлой в здоровье, быть великой в день переворота и ничтожной на другой день. Конечно, важно и то, что она обладает этой силой стряхивать время от времени с себя грязь - но ее невыдержка поразительна. Народ этот внезапно восстает, неотразимый и грозный, вступает в отчаянный бой с общественным злом,- противустоять ему в эти минуты невозможно - их надобно переждать; по мере того как он одолевает врага, силы его слабеют, ум тускнеет, энергия исчезает, он делается равнодушным к тому, за что проливал кровь. Пока республика и Франция висели на волоске, пока Европа, Вандея, духовенство, федералисты, претенденты, эмигранты шли войной со всех сторон, снизу, сверху, извне и изнутри - Париж и Конвент отстояли Францию и республику. Побитый неприятель не успел еще добежать до своих домов - а уж Франция слабела не по дням, а по часам. Десять лет дравшись за свободу - она обиделась, что у нее нет сильного правительства, что ее никто не теснит. Уродливая, бездушная конституция сухого аббата, искривленная солдатом, была принята с восторгом; конституция VIII года - организованный деспотизм, она в подметки не годилась конституции III года, оклеветанной в наших глазах Сиэсом и Наполеоном. А между тем вся Франция рукоплескала ей и консулу-солдату - она даже не заметила, что в новом уложенье не было упомянуто о свободе книгопечатания, что правительственная гласность была убита, что избирательная система была уничтожена. Свобода мысли, слов, права - все это у французов благородный каприз, а не истинная потребность, как у швейцарца, англичанина (в той форме, как они понимают свои права),- француз любуется ими и отдает без сожаленья, через пятнадцать лет он снова построит баррикады, усеет трупами улицы, удивит мир геройством и упустит из рук завоеванное. Этот отроческий, легкомысленный характер, эта политическая gaminerie французов, полная отваги и благородства, долго нравилась Европе, - нравилась ей, особенно пока она сама не смела открыть рта, а исподтишка перемигивалась с Парижем; теперь народы повыросли, и повторение одного и того же делается скучным и надоедает наконец. Народы после революции 1830 года уже показали свое негодование, они отпрянули с досадой от Франции после 24 февраля - которое так много обещало и так ничего не сделало. Франция может теперь резаться сколько ей угодно, европейские народы не станут ей подражать и завидовать. Это - старая басня волка и мальчика. Человечество не позволит беспрерывно надувать себя и совсем отвернется от страны, которая, как русские крестьяне до Годунова, имеет один день свободы в году и триста шестьдесят четыре дня рабства!
   Париж, 18 сентября 1848.-
  

ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ

  

Париж, 10 октября 1848.-

   Какое счастие, друзья мои, что я не знал почти всего того, о чем писал к вам в прошлом письме, и не предполагал возможным сотую долю того, что случилось, когда в один превосходный апрельский день маленькая лодочка, быстро шныряя между кораблей, несла меня по синей поверхности залива из Чивиты-Веккии на почтовый пароход французской республики. Я тогда находился под влиянием 24 февраля, я забыл Париж 1847 года и верил в Париж de l'an 56 {56 года (франц.).- Ред.}; у меня сердце билось так, что я не мог дышать, когда я ступил на палубу парохода и увидел везде заветный вензель R. et F. {Французская республика (франц.).- Ред.} - простите мне это ребяческое увлеченье, оно в другой раз не случится. Мы проучены. Ни нас, ни народы в другой раз не надуют.
   Пароход ехал из Смирны, касаясь Константинополя, Мальты, Неаполя - - - везде забирая пассажиров. Не мудрено, что из Чивиты мы поехали нагруженные, как Ноев ковчег. Сверх обыкновенного балласта итальянских пароходов, толпы англичан всех возрастов и обоих полов, с нами ехало множество французов; они возвращались с биением сердца домой, революция была без них - все ехали волнуемые страхом, надеждой, все догадывались, предполагали - - - - - В числе путешественников был один почтенный старик с военным и аристократическим видом, с седыми усами и с приветливой наружностью, которая сильно располагала в его пользу. На другой день утром рано, сидя на палубе, покрытой страдавшими морской болезнью, мы разговорились с стариком. Узнавши, что я русский, он сообщил мне, что делал всю кампанию 12 года офицером старой гвардии, рассказал последние новости о битве под Малым Ярославцем, ясно доказывал мне пользу каких-то мер Нея, пожурил Ростопчина за пожар Москвы - и вдруг перешел к революции 24 февраля - - - Тут мне пришлось первый раз играть роль вовсе новую для меня; защищая республику, я становился за существующий порядок, делался консерватором, а почтенный воин был недовольным фрондером, но не высказывал этого прямо, а делал намеки, улыбался - - - делал все то, что нам с вами, carissimi, приходилось так часто делать. Меня это ужасно тешило. Ненавидя, в сущности, революцию, старик одушевлялся, говоря о возвращающемся влиянии Франции на Европу. "Посмотрите, два месяца после революции - и мы возвращаемся к влиянию времен императора" - это его мирило с республикой. Мило и полушутя споря друг с другом, мы доехали до Марселя, и там только я узнал что это был герцог Роган,- он имел, как видите, par droit de naissance {по праву рождения (франц.).- Ред.} права не очень любить демократические перевороты.- Вспоминая разговоры мои с старым герцогом, мне невольно приходит в голову необъятная разница аристократов, вышедших из старой цивилизации, и тех, которых вырастили на скорую руку в служебных парниках тех стран, для которых старая цивилизация - новость. Последние не любят вступать, в дальние разговоры, возражение принимают за дерзость, боятся уронить свое достоинство и не позволяют молодым людям забываться, т. е. иметь мнение и высказывать его.
   При въезде в Марсель никто не спрашивал пассов, их отдали нам при отправке из Ливурны - это безделица, но от этой безделицы веяло республикой. Огромные трехцветные знамена были выставлены везде из окон с надписями "Liberté, Fraternité, Egalité" {"Свобода, Братство, Равенство" (франц.).- Ред.} - вновь посаженные деревья свободы, украшенные венками, лентами, девизами, красовались на площадях. Народ будто вырос и стал громче, шумливее; правда, много лавок было заперто - но толпы блузников распевали "Марсельезу" на улицах. Не успел я переменить свое дорожное пальто, как услышал военную музыку, игравшую "Chant du départ" под самыми окнами. Национальная гвардия шла торжественной процессией и несла большой мраморный бюст свободы, точно так сделанный, как вы знаете по изображению на медных су первой революции. Я отправился за процессией, она шла в Hôtel de Ville.- Подходя к ратуше, я увидел несколько человек матросов, бежавших от набережной, они бежали в каком-то неестественном одушевлении, утирая слезы и махая шапками. Другая кучка матросов, не столько загорелых, стояла на угле - - вскоре и те и другие бросились друг друга обнимать. Меня эта сцена до того заняла, что я остановился. Один из прибежавших матросов обернулся ко мне и, не дожидаясь вопроса, сказал мне "citoyen", - тут в первый раз я услышал в разговоре это республиканское слово; до Июньских дней в Париже многие говорили и писали "citoyen", теперь это считается не сообразным с хорошим тоном, - "citoyen", представьте, что мы третий месяц плывем из Южной Америки, никаких вестей не имели об Франции, сегодня утром узнали от лодочников, что было в Париже.- "Nous avons la République - sacré nom de Dieu!" {"У нас республика, черт побери!" (франц.).- Ред.},- и загорелый матрос плакал и кричал, повторяя "Vive la République!" - "Vive la République!" - подхватили его товарищи, и они, грянув "Марсельезу" и обнявшись, отправились хватить goutte {капельку (франц.).- Ред.}. Рядом с этой сценой мне было суждено видеть совершенно противуположную; детский восторг матросов и то, что я расскажу вам,- это два полюса французской жизни. У ратуши сделали небольшой круг, на который должны были выйти Эмиль Оливье (комиссар правительства) {Эмиль Оливье, очень умный и дельный человек, впрочем, рассердил чем-то работников в Марселе, они явились к нему с протестацией, и их оратор сказал ему в заключение: "Мы имеем три средства протестовать. Первое мы употребили сегодня - откровенно объяснившись с вами. Второе - напечатать наш протест в журналах - и это мы сделаем завтра. Третье - собрать народ на площадь - и это мы сделаем послезавтра, если вам, гражданин комиссар, не угодно будет переменить ваше решение".- До третьего средства дело не доходило. Эту забавную сцену мне рассказывал один из южных репрезентентов, аббат Сибур, с которым я ехал до Авиньона.}, мэр и не знаю кто; народ подступал все ближе и ближе, ряд блузников с ружьями останавливал толпу, толпа все шла вперед - - - - тогда несколько рассерженных блузников опустили ружья и начали прикладами давить носки тем, которые стояли впереди, они это делали с удовольствием и отчетливостью петербургского городового, который лет двадцать кряду ежедневно по обязанности бьет кого-нибудь. Народ, ругаясь, пятился. Могу вас уверить, что в Риме, в Тоскане, в Генуе - не теперь, а даже до итальянского восстания - сбиррам не пришло бы в голову давить ноги ружьями, а если б пришло, то наверное штыки их ружей были бы у них же в животе; итальянец всего чаще не имеет вовсе никаких политических убеждений, он боится попов, спокойно живет под чужеземным игом - но не дозволит лично оскорблять себя, но не вынесет полицейской дерзости; если его ударят - он пырнет ножом. Дело в том, что у французов страсть к полиции, каждый француз в душе полицейский комиссар; дайте ему только какую-нибудь кокарду, пояс, галун - и он простого человека, т. е. человека без галуна, презирает. Впоследствии я много раз с горькой улыбкой смотрел на распорядителей демократических банкетов, как они помыкают гостями, кричат, распоряжаются и все по-пустому. В римских демонстрациях видали мы сборища народа тысяч в двадцать, тридцать, и те, которые их вели, меньше хлопотали и управлялись, нежели комиссар банкета, на котором две тысячи человек. Гости с своей стороны точно так же распоряжаются с прислужниками, и все это при криках "Vive la République démocratique et sociale!" {"Да здравствует демократическая и социальная республика!" (франц.). - Ред.} Француз любит видеть везде присутствие власти, он любит фрунт и дисциплину; все независимое, индивидуальное бесит его, он действительно равенство понимает нивелировкой, он покоряется самым произвольным полицейским распоряжениям для того только, чтоб и другие им покорялись.- Сверх того, французы придают всем мелочам полицейским {Ледрю-Роллен, отдавая раз приказание генералу Курте о сборе Национальной гвардии на смотр, прибавляет: "Употребите ваше содействие, генерал, чтоб ординарцы и офицеры штаба но скакали беспрерывно во весь опор взад и вперед по улицам, придавая таким образом Парижу вид города, осаждаемого неприятельским войском". Клеман Тома, преемник Курте, при всем своем республиканизме, вел себя обыкновенно на улице точно Цинский или Миллер.} какую-то священную важность; état de siège, в сущности, им нравится, эта форма гражданственности - революционная и деспотическая - самая близкая к их внутреннему понятию, я смело скажу - они любят террор, они любят диктатуру - Франция похожа на женщину, которая думает, что муж ее не любит, если не колотит. Мы много раз еще воротимся к этой несчастной (и совершенно общей) черте народного характера. Ее не мешает иногда вспомнить, говоря об ужасах 93 года, для того чтоб народную вину не ставить на счет лиц.
   На другой день мы отправились в Лион. Улицы кипели блузами. Работники отправлялись на земляную работу с своими знаменами и с барабанным боем. На их знаменах были написаны разные девизы вроде: "Vivre en travaillant ou mourir en combattant". Плебейская Национальная гвардия в блузах держала все караулы и ходила патрулем. Лионский работник, угрюмый и настойчивый, принял вид больше энергический и республиканский, нежели марсельцы. Лион - по всему второй город Франции. Пятнадцать лет лионский работник жил под пушками городских укреплений - это докончило его воспитание. Я имел удовольствие видеть сломанными эти отвратительные форты, о которых я, помнится, вам писал из Италии. Груды каменьев лежали еще в беспорядке, свидетельствуя, что весьма недавно народ казнил это преступное и безобразное изобретение тьеровских времен. На месте фортов были посажены деревья свободы. В Лионе я прочел страшную весть о руанском кровопролитии.- Пятого мая мы были уже в Париже.
   Париж много изменился с октября месяца. Меньше пышности, меньше щегольской чистоты, богатых экипажей - и больше народного движения на улицах; в воздухе носилось что-то резкое и возбужденное, со всех сторон веяло девяностыми годами. Толпы работников стояли около своих ораторов под тенью каштанов Тюльерийского сада - - - деревья свободы на всех перекрестках - - часовые в блузах - - - Косидьеровские монтаньяры с большими красными отворотами и с лихим, военно-республиканским видом расхаживали по улицам; стены были облеплены политическими афишами, на бульварах и больших улицах толпы мальчиков и девочек продавали с криком и с разными шалостями журналы и брошюры.- Знаменитый крик: "Demandez la grrrande colère du Père Duchêne pour un sou - il est bigrement en colère le père Duchêne!" раздавался между сотнею новых возгласов. - ""La vraie république", "La vraie république", journal du citoyen Thoré, la séance d'aujourd'hui avec le discours du citoyen Ledru-Rollin, fameux discours - - - pour un sou! - cinq centimes!" {""Истинная республика", "Истинная республика", газета гражданина Торе, сегодняшнее заседание, речь гражданина Ледрю-Роллена, славная речь! За одно су,- пять сантимов!" (франц.).- Ред.}
   Мелкая торговля, отталкиваемая в дальние кварталы и переулки чопорной полицией Дюшателя, рассыпалась по бульварам и Елисейским Полям, прибавляя цыганскую пестроту и <...> жизнь*. При всем этом не было слышно ни о каких беспорядках и середь ночи можно было ходить по всему Парижу с величайшей безопасностью.-
   Собрание открылось накануне моего приезда. Это не было торжественное, полное надежд открытие Собрания 89 года. Народ и клубы его встретили с недоверием, правительство презирало его в душе; все нюансы и различия политических партий, не соглашаясь ни в чем,- были согласны, что это Собрание ниже обстоятельств. От недоверия к представителям заставили их, по предложению генерала Курте, выйти к народу и провозгласить республику, большинство сделало это à contre cœur {против воли (франц.).- Ред.}. Республиканские журналы приняли с свистом жалкое Собрание, Косидьер хотел его выбросить за окошко,- очень жаль, что не исполнил своего желания.- Горестная судьба Собрания, которое было ненавидимо прежде, нежели успело сказать слово! Первые заседания, ожидаемые с страшным нетерпением,- поразили всех необычайной бесцветностью. Характер Собрания обозначился при этом первом приеме: оно бросилось в подробности, занялось вопросами, положим, дельными, но второстепенными; попавши на эту дорогу, можно было месяцы целые работать до поту лица и не добраться ни до одного из важных вопросов, которые дают резкий тон и обозначают целый переворот.- Время представительных собраний миновало так, как время конституций,- попавши на собрания, даже хорошие люди становятся пустыми болтунами, лишаются энергии, увлекаются большинством или духом котерий,- если парижское Собрание грубо и цинически подтверждало наши слова, то разве многим лучше франкфуртское, берлинское, венское - они везде испортили лучшие порывы народа, отклонили его от прямых путей, заменили действие речами, революцию - дебатами. Национальное собрание, следуя благородной поговорке "Charité bien ordonnée", вотировало тотчас страшную власть своему президенту, в силу которой ему дозволяли призывать Национальную гвардию не токмо парижскую, но и из департаментов на защиту Собрания. Из этого видно, что Собрание боялось; с первых дней обозначалась одна из существенных сторон его характера - трусость, от которой всегда, с одной стороны, бездушный террор, с другой - рабство, уступчивость. - - Явился Ламартин на трибуне с длинным отчетом, написанным его известным напыщенным слогом; он смирялся перед Собранием, льстил ему, называл его повелителем и самодержцем. Собрание было довольно и предложило вотировать, что Временное правительство a bien mérité de la patrie {заслуживает благодарности родины (франц.).- Ред.}; оно терпеть не могло Временное правительство, но ему казалось, что это - учтивость за учтивость, оно хотело на почине объявить свое спасибо правительству за его смиренный вид. Казалось, это пройдет без спора - но вышло не так. Эта учтивость дала повод к первому замечательному прению. На трибуну взошел Барбес. Его появление сделало сильное влияние, все ждали, зачем этот человек потребовал речи. Такие люди-даром не говорят. Барбес, которого "Северная пчела" учтиво называет "каторжник" и "злодей", пользовался страшной привилегией людей, которых чистота выше всякого подозрения, его убеждения были ненавистны Собранию, его личность, его прошедшее, его известность внушали неловкое, досадное, но непреодолимое уважение. Барбес требовал, чтоб прежде нежели покроют благодарностию все действия правительства, надобно потребовать от него отчета во многом. "Я протестую,- говорил он, - против ряда действий, которые его лишили народности. Я напомню убийство в Руане" - - - при слове убийство бешеный крик "à l'ordre!" перебил оратора, он выждал и продолжал - - "я говорю об убийствах, сделанных Национальной гвардией в Руане (шум). Я напомню колонны поляков, немцев, белгов, отданные на истребление. Когда эти вопросы уяснятся, будем благодарить правительство, но не прежде. До тех пор я протестую против этой благодарности во имя народа!"
   Собрание на зло Барбесу вотировало тотчас благодарность децемвирам. Барбес остался с десятком своих друзей против всего Собрания. Грустно и задумчиво качая головой, сел он на свое место и замолчал до 15 мая. Замечательно, что ему отвечал один оратор, защищая резню, и этот оратор, рекомендовавшийся Парижу такою речью, был Сенар, представитель руанский и участник в кровавом деле. Кто думал тогда, что этому Фуше, этому Карье достанется печальная слава устроить с Каваньяком и не такую резню!
   Отблагодаривши Временное правительство, Собрание назначило исполнительную комиссию из пяти членов (Араго, Гарнье-Пажес, Мари, Ламартин, Ледрю-Роллен), комиссия составила министерство из журнальных поденщиков "Насионаля" и из знаменитого стенографа Флокона. Марраст остался в мэрии и оттуда передергивал людей и подсовывал своих корректоров и батырщиков. Самое жалкое и самое преступное назначение было, без сомнения, назначение Бастида министром иностранных дел - человека тупого, ленивого, без малейшего образования. Луи Блан и Альбер были отстранены от правительства - слово "социализм" делалось уже позорным клеймом в глазах мещан-представителей. Говорили об устройстве особого министерства работ, но Собрание и слушать не хотело. Все демократические клубы вотировали поздравления Луи Блану и Альберу. Члены исполнительной комиссии, напротив, потеряли последнюю популярность выбором министров - на них смотрели как на ренегатов.
   Четвертое мая открылось Собрание - десятого оно было ненавидимо всем Парижем, исключая партии "Насионаля". Каждый день ронял его в общественном мнении. Так, например, упорное отвращение Беранже от звания представителя, его письма по этому предмету, исполненные вольтеровской остроты, и необходимость Собрания принять, наконец, его отставку - деморализировало Собрание всею славою любимого народного поэта. После десятого мая все ожидали чего-то, всем казалось невозможным, чтоб эта торговая баня, чтоб толкучий рынок продолжал стоять во главе Франции и Парижа. Журналы были полны укора, в кафе, на улицах все говорили с жаром против Собрания, на площадях и углах собирались всякий день группы, в клубах делались, как говорят, зажигательные предложения, произносились судорожные речи. Так подошло наконец пятнадцатое мая.

АВТОРСКИЕ ПЕРЕВОДЫ

  

LETTRES D'UN RUSSE DE L'ITALIE

Réminiscences de 1850-52

  

PREMIERE LETTRE

  

30 juin 1850

Nice

  
   Me voilà encore une fois à Nice si chaude, si aromatique, si calme et maintenant complètement déserte.
   ...Il y a deux années et demie, j'avais entrevu Nice, je cherchais alors des hommes, les grands centres de mouvement, d'activité; beaucoup de choses étaient neuves pour moi, m'attiraient, me préoccupaient. Plein d'indignation, je pouvais encore me réconcilier. Plein de doutes, je trouvais encore des espérances au fond de mon cœur. Je me hâtai de quitter la petite ville ayant à peine jeté un coup d'œil distrait sur ses environs si pittoresques. Le bruit solennel del Risorgimento se répandait par toute la péninsule... Je ne pensai qu'à m'arracher au plus vite de Nice pour aller à Rome.
   C'était vers la fin de 1847... Maintenant je reviens à Nice, la tête baissée comme le pigeon voyageur de la fable, ne cherchant qu'un peu de repos. Maintenant je m'éloigne des grandes cités, je fuis leur activité incessante, qui ne produit rien de plus en Occident que le désœuvrement nonchalant en Orient.
   Après avoir cherché longtemps où m'ahriter, j'ai choisi Nice, non seulement pour son air si doux, pour sa mer si bleue, mais aussi parce qu'elle n'a aucune signification politique, scientifique... ou autre. Je répugnais moins à aller à Nice que partout ailleurs. C'était comme un couvent tranquille dans lequel je pensais me retirer du monde - tant que nous serions inutiles l'un à l'autre. Il m'a beaucoup tourmenté, je ne m'en fâche pas, je sais que ce n'est pas sa faute... mais je n'ai plus ni force, ni désir de partager ni ses jeux féroces, ni ses récréations banales.
   Cela ne veut pas dire que je me sois fait moine à tout jamais, que je me suis lié par un vœu indissoluble. Le genre humain et moi nous avons quitté l'âge où de pareilles plaisanteries étaient en vogue. J'ai agi beaucoup plus simplement, je me suis écarté prévoyant un long hiver et ne voyant aucun moyen d'empêcher cette morte saison.
   Et c'est un bien grand bonheur qu'il y ait encore un coin de la terre - si beau, si chaud - où l'on puisse rester tranquille...
   ... Quand je pense à l'existence que j'ai traînée à Paris les derniers mois, une agitation pleine d'anxiété s'empare de moi. Ces souvenirs me font la même impression que le souvenir d'une opération récente. Je sens de nouveau l'approche des bistouri et de la sonde.
   Depuis matin au soir toutes les fibres de l'âme étaient brutalement froissées. Un coup d'œil sur les journaux, sur les débats de l'Assemblée, sur les rues, suffisait pour empoisonner chaque vingt-quatre heures.
   Non. Le royalisme, ni le conservatisme n'ont abaissé ces hommes jusqu'à une telle corruption, au contraire, ce sont les hommes qui ont dépravé le royalisme et le conservatisme à ce point de cynisme éhonté.
   Le royalisme est une espèce de religion sociale, il n'exclut ni noblesse, ni dignité. C'est un anachronisme - ce n'est pas un crime. Le conservatisme est une théorie, une manière de voir, c'est le présent considéré au point de vue du passé, il est stationnaire, mais non dénué de pudeur, d'honneur, de probité. Qu'y a-t-il de commun entre les Stafford, les Malesherbe, les tories et ces intrigants ignobles qui surnagent à la surface de la société franèaise? Les députés, les littérateurs, les journalistes du parti de l'ordre se sont tellement confondus avec les instruments les plus vils du pouvoir qu'on n'est jamais sûr, avec qui on a à faire si c'est avec un homme ou avec un espion.
   La majorité de l'Assemblée, les journaux réactionnaires sont des organes fidèles non du royalisme mais bien de cette génération de Franèais qui, née sous le despotisme soldatesque de l'Empire, épanouit la floraison sous le parapluie du roi-citoyen. Cette génération ne croit ni à la monarchie, ni à la révolution, ni au catholicisme, ni à la république... Elle veut fouir en toute sécurité pendant quelques années encore, elle veut exploiter la position le plus longtemps possible.
   C'est la doctrine d'Esaü vendant ses droits pour un mauvais potage de lentilles.
   Pour exploiter, pour jouir - il leur faut l'esclavage, et ils le désirent avec frénésie, pour que le maître garantisse leur avoir et leurs bénéfices. A ce prix ils ont tendu la main aux polices de tous les gouvernements hostiles à la France, ils ont donné leurs enfants aux jésuites qu'ils détestent.
   Jamais on n'a fait tant de sacrifices pour la liberté qu'on en fait maintenant pour l'esclavage!
   Les journaux de l'ordre représentent les mouchards comme anges gardiens de la société. Les espions publient leurs mémoires, L'Assemblée Nationale invite l'empereur Nicolas, "cet Agamemnon, ce roi des rois" à mettre fin aux désordres de l'Europe... Le Constitutionnel, La Patrie - c'est quelque chose dans le genre de Justine politique, des élucubrations éhontées, dépravées dans le genre de De Sade et qui n'en diffèrent que par l'objet.
   La civilisation n'oblige à rien les conservateurs franqais; de ce côté ils sont tout à fait libres, complètement émancipés. Sophistes couvrant d'une politesse banale et stéréotypée un fond de dépravation et de férocité sans bornes - ils ont très bien conservé la nature de tigre-singe dont parle Voltaire...
   J'ai suivi avec horreur et curiosité... avec cette curiosité mêlée de dégoût que nous sentons lorsqu'on nourrit devant nos yeux un boa-constrictor avec des lapins vivants... les débats sur la déportation.
   Je ne parle pas de l'absurdité de condamner à la prison perpétuelle pour des faits politiques accomplis quelques jours après une révolution, lorsque les esprits sont encore agités et les institutions n'ont pas encore acquis de stabilité. C'était un fait hideux, mais un fait accompli. Ce qui est colossal pour moi, c'est qu'il se soit trouvé une réunion d'hommes au nombre de 700 qui ait consenti de retourner après deux années dans les cachots, dans lesquels elle jeta ses propres adversaires, avec l'intention de déculper leur punition!
   Il faut savoir ce que c'est qu'une prison franèaise en général. La différence avec Spielberg et la forteresse de Pétersbourg, avec Spandau et Rustadt n'est pas si grande qu'on le pense, C'était une de ces erreurs, par lesquelles les libéraux de l'époque de Louis-Philippe se consolaient eux-mêmes et trompaient l

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 404 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа