tify"> Надо "прощай, соха", а не "соха, прощай".
Надо "нешто забыла", а не "забыла нешто".
Надо "лучше его стреляю", а не "стреляю лучше".
Надо "не крепостная была", а не просто "крепостная".
Надо "надо и рассуждение иметь" - где "и"?
Надо "чем живешь", а не "ты чем живешь".
Ларгину текст просмотреть и запомнить.
Касторской - радость встречи совсем потеряна. Надо искать большой, еле сдерживаемой радости.
Борис Ильич играет хорошо. Только очень тишит и не умеет говорить с мундштуком во рту.
Евдокия Андреевна слишком много, часто и надоедливо повторяет: "понимаешь", "понимаешь", и "Васичка, Васичка, Васичка" без конца.
Текст просмотреть и выучить. Нельзя так обращаться с Чеховым.
Евдокия Андреевна может играть отлично. С хорошим, благородным юмором. У нее отличное зерно. Она сегодня сама себя обкрадывала. Несмело шла от куска к куску. Ничего шокирующего в отрывке (кроме отсебятины в тексте) не было.
Евдокия Андреевна, а где же штрих с ложечкой и пенсне? Зачем вы сами у себя воруете?
Как смеют г.г. помощники, устанавливая сцену, не выполнять замечаний? Для чего же замечания пишутся? А. А. Орочко отмечала, что "лампа бьет в глаза", и опять поставили безвкусную лампу, которая мешает смотреть. (К следующему вечеру найти новую лампу с закрытым огнем.)
Непростительная, грубая небрежность: зеленая покрышка-скатерть помята так, как будто на ней специально для этого сидели. Заведующий бутафорией, потрудитесь всегда проверять это.
Прошу всех занятых в исполнительных вечерах, прошу помощников непременно расписываться в этой книге после каждой записи о вечере. Я буду знать тогда, с кого требовать и как требовать.
"Иван Матвеич" может идти хорошо.
Сегодня Чернов первую половину не нашел покоя. Диктует плохо, без "поэзии", не любит того, о чем диктует, не любит процесса диктования, а ведь это его жизнь, его наслаждение. Грим нужно класть и по части челюсти, где приклеена борода.
Руки Паппе нужно краснее, чем сегодня.
Пауза, когда Паппе есть, перетянута сегодня до невозможности; публика начинает ерзать. Не забудьте время, в какое мы живем.
Чай вприкуску не подавать; если нет сахару, пусть Паппе пьет без сахара. Во времена, когда идет отрывок, сахар ничего не стоил, а вы подчеркиваете трудность его доставания в наше время.
Играли хорошо и весело все трое. Берви выросла. Львову вижу в первый раз и не могу не ободрить.
Сегодня это единственная вещь, которая шла по-студийному. Все остальное - как в плохих театрах.
Перенумеруйте страницы и не вырывайте листов из тетради.
Это же неприлично.
Повторяю.
Заведующему сценой
Опять абажур.
Я прошу снять "Иван Матвеича" с программы, если к следующему спектаклю не будет выполнено мое требование еще с 14 октября. Что же это такое, наконец?
1 Завадский Ю. А. Об искусстве театра. М.: ВТО, 1965, с. 65-69.
Это было в Мансуровском переулке, в студенческой студии, где впервые я познакомился с методом работы Вахтангова.
Маленькая студия в крохотном помещении на сорок человек. Вахтангов сидит за столом в центре комнаты, вдоль стен - ученики. На тесной сцене репетируются три отрывка - "Злоумышленник" и "Егерь" Чехова и "Гавань" Мопассана. Что прежде всего поразило меня в репетициях Вахтангова? Огромная наэлектризованность не только его самого, но и всех безмолвно присутствующих учеников, их как бы активное участие в репетициях. Все присутствующие учились, активно вбирали в себя впечатления от репетиций, и не только разбирались в приемах, которыми пользовался Вахтангов, но непрестанно Вахтанговым воспитывались. В студийцах развивались зоркость и слух - не только внешние, но и внутренние зоркость и слух, которые обязательны для подлинного художника. В этот период Вахтангов был прежде всего воспитателем. Его требование студийности, требование единения студийцев во имя искусства было глубочайшим образом им самим осознано как первооснова целостного искусства театра.
Вахтангов обладал одним из самых главных, необходимых режиссеру качеств - поразительной убедительностью для тех, кто с ним работал, для тех, кто присутствовал на его занятиях. Вы не могли с ним не соглашаться, вы не могли не восхищаться каждым его предложением, каждым его жестом, интонацией. В нем была заключена обаятельная сила заразительного режиссерского таланта.
В тот период Вахтангов, который пришел в театр с различными, многообразными интересами и замыслами, был предельно увлечен тем, чтобы на сцене добиться правды живых человеческих взаимоотношений. Подчас казалось, что он требует натуралистического правдоподобия в сценическом поведении. Но всегда вы ощущали в нем настоящего, большого художника, поэта, философа, который пытается раскрыть в произведении его глубину, человеческую суть, философию и поэзию.
Работая над Чеховым, Вахтангов как бы сам становился немного Чеховым. Во всяком случае, в мире Чехова он был другим, чем тогда, когда вместе с нами погружался в мир Мопассана, работая над "Гаванью". Когда Вахтангов искал наивность, непосредственность и чистоту Злоумышленника, своеобразную артистичность Егеря, он окружал это огромным количеством собственных наблюдений и догадок. Он как бы проникал в сущность того, что мы называем человеческой душой, народной душой.
Вахтангов подсказывал, раскрывал актёру логику его мыслей, его отношения к тому, о чем он говорит, с кем он говорит. Он помогал актеру создать внутренний мир его героя, он подсказывал и внешние особенности поведения, объясняя их биографией, привычками, ремеслом Злоумышленника; он показывал Леониду Андреевичу Волкову, каким должен быть его Злоумышленник, вернее, что ему надо в себе переменить, приобрести, выработать для того, чтобы найти новую манеру мыслить, манеру смотреть, манеру говорить, действовать, жить.
В маленькой роли следователя Юра Серов с помощью Вахтангова нашел чрезвычайно характерные черты чиновника, которому нет никакого дела до человеческой души. Ему неинтересно, необязательно, да и не пристало выслушивать всю эту горестную музыку бедняцкой печали, которая сквозит в смешном, наивном, дурашливом, хитроватом, и пусть даже где-то плутоватом Злоумышленнике.
Мы вместе с Вахтанговым и исполнителями как бы переносились в мир удивительных по своей убедительности особых человеческих отношений. Нам было и смешно, и грустно, и чуть-чуть тоскливо, и досадно. За событиями короткого рассказа, по сути комедийного, как бы возникал огромный мир чеховского понимания жизни.
Тот же Волков играл Селестена Дюкло в "Гавани" Мопассана, в варианте Л. Н. Толстого. Толстой почти дословно шел за Мопассаном, рассказывая, как пьяный матрос узнает в девке, с которой он сейчас гуляет в кабаке, свою родную сестру. Эта трагическая встреча раскрывалась Вахтанговым с огромной силой.
Репетиции шли чередуясь - удачные и неудачные, иногда очень трудные, иногда мучительные. Иногда Вахтангов становился злым. Он никогда не был вял на репетициях, не боялся быть резким, строгим, требовательным, подчас жестоким. В этой жестокости Вахтангов бывал безжалостен, через "не могу" добиваясь от актеров необходимых результатов. Евгений Богратионович не щадил ни себя, ни нас. И в результате "Гавань" Мопассана, в которой двое - Леонид Андреевич Волков и Ксения Георгиевна Семенова - становились настоящими Селестеном и Франсуазой. Мы забывали, что перед нами наши товарищи. Мы верили в них, потому что они верили в себя и друг в друга. Вахтангов рождал эту веру.
"Егерь" Чехова - не смешной рассказ. Но, как и в любом самом грустном рассказе Чехова, сквозь лирическую печаль мы ощущаем тончайший юмор. Смешное и трагическое совсем-совсем рядом, вплетены одно в другое.
Рассказ называется "Егерь". Но мы запоминали больше, пожалуй, Пелагею. Ее удивительно играла Екатерина Алексеевна Касторская. Печальная, покорная и где-то внутри непримирившаяся, она воплощала горькую долю многих и многих российских крестьянских баб, хоть и неволей венчанных, но сумевших беззаветно полюбить того, кого судьба судила ей в мужья. Вот таким мне помнится "Егерь" в вахтанговском рисунке.
Вахтангов репетировал и другие одноактные пьесы в студии. Но в тех, на которых я остановился, для меня отчетливее всего выражены особенности режиссерского мышления, методики, основные черты Вахтангова - режиссера того периода.
[...] Смуглый человек смеялся, жестикулировал и без конца курил. Был он начисто, до синевы выбрит. Как он ни повертывался, в профиль ли, лицом ли к нам, что он ни делал, говорил ли он отчетливым голосом, слушал ли реплики других, или просто, энергично затянувшись дымом, пускал его потом вверх, откинув голову назад,- все это выходило образцово, являлось наглядно иллюстрацией того, как должен себя вести мужественный и веселый человек.
Он говорил о театре. Речь была непоследовательна. Ее начало предполагалось где-то в прошлых разах. Как будто он швырял слушателям образцы не своей личной мудрости и опыта, а комплекты и пачки каких-то цеховых преданий, равные по смыслу мемуарам Гаррика или Дебюро, если бы эти мемуары были написаны. За иной из фраз угадывался XVIII век, за другой - Возрождение. Не культура и не цитаты создавали эту видимость.
Наоборот, смуглый человек говорил обыденно и целесообразно, как чернорабочий и ремесленник, но настолько театрально, что словам хотелось приписать стиль.
Таким я увидел Вахтангова в первый раз. Потом узнал его ближе и лучше. Видел его вялым, брюзгой, не верящим себе. Видел и в еще большем ударе, когда внезапным брызгом веселого намека он умел проламывать глухоту любого непонимания или невнимания, когда он собирал в кулак несобранную репетицию и сразу подвигал чуть ли не на половину дело постановки. Но его непринужденная, без всякой заглавной буквы, без тени напыщенности театральность - вот, кажется, главное, что делало Вахтангова - Вахтанговым.
Режиссер? Туманное и многообещающее слово! Ведь мы знаем, как много у него оттенков и смысла. На примере Евгения Богратионовича отчетливо выступает главный видовой признак режиссера, который определяет его до всякой новой мысли, оригинальности, новизны и прочего, что мы справедливо ценим.
Этим признаком Евг. Вахтангов заражал Вас до того, как вы, предположим, узнали, что Вахтангов будет ставить пьесу так, а не этак. И если Вы были заражены Вахтанговым,- вам, по чистой совести, было все равно как он поставит пьесу, лишь бы о н, потому что это само по себе залог правоты.
Этот видовой признак режиссера - умение и талант показать. Евгений Богратионович умел заразить собой - через себя - образом роли, атмосферой пьесы, автором.
Когда заткнув салфетку за воротник военного френча, выпятив живот и оттопырив нижнюю губу, он выходил из-за боковой кулисы, с тупым и хитрым недоброжелательством глядя на Завадского - Антония, то в этом зерне была вся скопидомная французская провинция, все тщеславие и вся заштатная узость кругозора мелких буржуа, теряющих наследство, почву под ногами, доверие к реальности. В этом зерне был весь революционный спектакль "Чудо св. Антония", ставший краеугольным камнем в постройке нашего метода.
Из той же боковой кулисы он выплывал, оправляя на френче воображаемые рюши, бантики, выплывал с томным полувздохом, вытягивая вперед руки и губы для приветствия, и в этом смешном, страшно-смешном гротесковом облике угадывалась приятная во всех отношениях стерва из "Мертвых душ". Этот томный вздох был камертоном для звучания всего гоголевского отрывка. И если мы заново его восстановим, то услышим, каким должен быть гоголевский театр.
Или еще, он лез под стол и нарочно фальшивым, петушиным голосом пел куплеты какого-нибудь ухажера и петиметра - бродячего героя всех французских водевилей. И опять в этом простосердечии и очаровательной чистоте и благородстве намерений вахтанговского показа было указание на то, как поднять пустяковый водевиль до высоты великого искусства, такого, которое смехом облагораживает и очищает людей.
1 Публикуется впервые (Музей Театра им. Евг. Вахтангова).
Мне хочется вспомнить, как Евгений Богратионович работал с нами в Студии. Мне посчастливилось работать с ним над четырьмя ролями. Больше всего я помню его работу над "Егерем" Чехова и гоголевским отрывком из "Мертвых душ". Каким был Евгений Богратионович во время занятий? Прежде всего он был требовательным. Эта требовательность, настойчивость сочетались с огромной терпеливостью. Мы тогда ничего не понимали, ему было очень трудно с нами работать и он был до конца терпеливым, выдержанным. Я никогда не помню, чтобы он рассердился. Я скорее помню его гневным, но ему несвойственно было чувство рассерженности, как мы иногда видим у режиссеров, которые сердятся, если у актеров что-то не выходит. Евгений Богратионович никогда за это не сердился, он огорчался, что не может всего передать.
Терпение у него было безграничное, какое-то особенное.
Я помню, как Евгений Богратионович целый вечер до поздней ночи добивался только одного, чтобы у Егеря правильно зазвучали слова "неволей венчанные". Он считал, что это самые важные слова. Он целый вечер добивался и добился правильной реакции.
Что касается репетиции отрывков из "Мертвых душ", наверное, каждый из нас помнит, как он показывал "зерно" гоголевской дамы. Он так показывал, что мертвый, кажется, заиграет.
Одна дама только смехом, без единого слова должна была говорить: "Знаешь, с чем я приехала?" А другая также смехом, без единого слова должна была говорить, с чем она приехала. В этом должно было выражаться любопытство.
Я помню, как Евгений Богратионович, взяв зерно гоголевской дамы, ощупывал на себе несуществующие оборочки, пелериночки, как он расправлял на себе платье. Казалось, что он был весь в оборочках.
1937.
Письма и записки в Студию
Очень хочу, чтобы все, что объявлено в репертуаре, выполнялось.
Нужно помнить, что работа в Студии -самое важное дело, и все другие частные работы нужно приспособлять к главной.
Прошу всех, ведущих занятия, вывешивать записки об опозданиях. Записки разрешите снимать только мне.
Обязаны дежурить по вторникам, четвергам и воскресеньям от 6 до 7: Тураев, Завадский, Серов, Котлубай, Орочко, Шик, Захава. Натан Осипович должен проставлять в репертуаре одного из этого списка на каждый приемный день. Прошу всех принимающих не оставлять без ответа тех, кого они принимают.
Так как H. H. Щеглова проявила большое невнимание к Студии (не выполнила своих обязанностей дежурной на исполнительных вечерах), то, естественно, она лишается права на внимание Студии по отношению к ней.
В течение месяца
прошу не занимать H. H. Щеглову в исполнительных вечерах ни в программе, ни на должности. Кроме того, Студия отказывает ей в оказании каких бы то ни было услуг. Я лично не буду с ней заниматься целый месяц.
Екатерина Алексеевна [Касторская], к Вам, как к секретарю. Немедленно пошлите письмо Елене Павловне {Артистка МХТ Е. П. Муратова преподавала в Студии.} от совета Студии. Студия есть учреждение, и Елене Павловне нужно иметь ответ учреждения, а не милых знакомых.
Кроме того, я Вам лично говорил о письме Поливановой. До сих пор лежит у меня клочок проекта письма.
Я не понимаю, где же Студия как коллектив, у которого есть своя совесть? Почему я должен беспокоиться о таких вещах?
Меня известите о том, когда и что сделано.
Мне нужно, чтобы Л. А. Волков, Ю. А. Завадский, Е. В. Шик после каждых 3-4 уроков в группе, где они мне помогают, давали мне подробный отчет о занятиях. {Л. А. Волков, Ю. А. Завадский и Е. В. Шик вели занятия на первом курсе студии.}
Мне нужно, чтобы Б. Е. Захава, Ю. А. Завадский хоть изредка рассказывали мне о работе в группе, которую я им поручил {Б. Е. Захава и Ю. А. Завадский преподавали в Мамоновской студии, которая в 1919 году влилась в Студию Вахтангова.}.
Очень прошу К. И. Котлубай и Б. Е. Захаву посвящать меня в работу Пролетарской студии {При Народном театре была организована Теамузсекцией Моссовета Пролетарская студия для рабочих Замоскворецкого района. Преподавателями были ученики Студии Вахтангова К. И. Котлубай и Б. Е. Захава.}.
Л. А. Волкову. Непременно сообщать мне о репетициях "Потопа" и вместе со мной выяснять сцену за сценой {"Потоп" Г. Бергера готовился Студией для спектакля в Народном театре. См. прим. 3 на с. 272.}.
Н. Н. Щеглову. Прошу как-нибудь зайти ко мне поговорить (лучше днем от часу).
Е. А. Касторской. Мне должно быть известно о каждом решении совета.
Б. И. Вершилову. Прошу прислать мне рапортичку со сведениями о посещаемости исполнительных вечеров этого сезона в цифрах. Сведения эти надо вывесить на доске. В будущем же (начиная с ближайшей субботы) вывешивать на доске сведения за неделю.
А. Ф. Барышникову. Надо вывешивать на доску двухнедельные отчеты о состоянии кассы в общих чертах: цифру поступления, цифру расхода и остаток. Если возможно - чуть подробнее.
А. З. Чернову. Прошу обязательно пересылать мне репертуар занятий и вечеров.
Мне нужно переговорить о занятиях на I курсе Л. А. Волкова, Е. В. Шик. Прошу их зайти вместе.
Натану Осиповичу [Тураеву]
или
Борису Ильичу [Вершилову] - не знаю
Прошу, если возможно, ежедневно доставлять мне "рапортичку" - что делалось за день и что предполагается на следующий день (репетиции, собрания), то есть, иначе говоря, дневник, который до сих пор еще не заведен и который должен быть с первого же дня. Если возможно, прошу также давать мне прочитывать протоколы заседаний и обязательно протокольные книжки работ (самостоятельных, по возобновлению и пр.).
Студия, до меня дошел слух, что С. Г. Лопатин отказался помочь В. А. Владимирову: не захотел принести ему, больному, обед из студийной столовой, и Владимиру Андреевичу пришлось с температурой идти самому. Я прошу
сейчас же выяснить это, и, если это так,- я отказываю ему в своей помощи освобождения от воинской повинности и требую немедленно отобрать у него бумагу, о которой он недавно просил меня.
Со дня, когда я лег в больницу, до сегодня у меня перебывали 134 человека. {Вахтангов лег в больницу Игнатьевой 25 октября и находился там до 29 декабря 1918 года.} По-видимому, я устаю, ибо врачи категорически требуют уменьшения числа приемов. (Лично я этого не нахожу и душевно рад и обязан каждому, кто посещает меня.)
Покоряюсь им и прошу до 25 ноября передавать мне все, что нужно, через Юру Завадского - он живет близко - и Юру Серова, которого прошу заходить по делам театра, ибо это неотложно. Вершилова, Волкова, Шик, Барышникова, Чернова, Захаву, Тураева, Котлубай, Касторскую (извините, для краткости пишу фамилии) прошу по делам, им порученным, пока обращаться через обоих Юр. Кланяюсь всем. Верю, что у нас понемногу все наладится.
Нам необходимо закончить все работы по пьесам Антокольского {Студия работала над пьесами П. Г. Антокольского "Кукла инфавь ты" и "Обручение во сне, или Кот в сапогах". Режиссерскую работу, над этими пьесами вел Ю. А. Завадский.} ко дню моего выхода из лечебницы. Ю. А. Завадский должен сдать мне пьесы генеральной репетицией в костюмах, гриме, обстановке. Один он не сможет все это осуществить. Студия, в лице тех членов ее, к которым будет Ю. А. обращаться за помощью, обязана (так как это есть ее работа) оказывать ему эту помощь. Я прошу Ю. А. докладывать совету и мне о каждом случае неуважительного отношения к работе Студии.
В своей работе помните:
1) если к началу декабря мы не освободимся от репетиций спектаклей Антокольского, "Потопа" и "Свадьбы" {Первый спектакль "Свадьбы" А. Чехова состоялся в сентябре 1920 года в новом помещении Студии на Арбате, д. 26. "Свадьба" шла вместе с "Ворами" и "Юбилеем" ("Чеховский вечер").}.
2) если в ближайшем будущем не придем к чему-нибудь определенному в смысле нашего внутреннего устройства,
3) если сразу, с места, с сегодня не начнем требовать от самих себя дисциплины, то Студия остановится. Для Студии пропал год. Почувствуйте это крепко. Вы знаете, что это не слова.
Пока я лежу, эти три требования должны быть выполнены
во что бы то ни стало. Удвойте энергию. Вы подумайте, как легко и свободно нам станет после рождества, если мы это сделаем. Помогите же мне, помогите серьезно, дедово, мужественно. Никогда еще не было так опасно, как сейчас. {В отсутствие Вахтангова лишенная его непосредственного руководства Студия стала приходить в упадок: пала дисциплина, снизился художественный уровень спектаклей, обнаружились разногласия политического и творческого характера, начались внутренние раздоры, неполадки в административной части и т. д. Такое положение вызвало глубокую тревогу Вахтангова и он обратился в Студию с тремя письмами: к совету, к членам Студии и сотрудникам, к молодым членам.}
Борису Евгеньевичу Захаве {Записка Б. Е. Захаве была приложена к письму совету Студии (ноябрь 1918 года).}
Прошу вскрыть и прочесть 9 ноября на закрытом заседании совета при непременном присутствии следующих лиц - Алеева, Вершилов, Волков, Захава, Касторская, Котлубай, Семенова, Тураев, Шиловцева, Антокольский, Завадский, Серов, Шик.
Больше никто на этом заседании быть не может.
Дорогие мои!
Письмо это - результат долгих и мучительных раздумий. Мне никогда не было так страшно за вас, как сейчас, и никогда не было мне так больно от вас, как сейчас. То, что составляло мою большую и тайную радость,- омрачается.
То, над чем я дрожал все эти годы и что так настойчиво без колебаний растил у вас,- выветривается. То, в чем я нашел себе оправдание работы моей с вами,- готово рухнуть.
К вам, Евдокия Андреевна, Борис Ильич, Леонид Андреевич, Борис Евгеньевич, Екатерина Алексеевна, Ксения Ивановна, Ксения Георгиевна, Натан Осипович и Наталья Павловна, я обращаюсь прежде всего. Видите, как мало нас из старой гвардии.
И к вам, Павел Григорьевич, Юра Завадский, Юра Серов и Елена Владимировна,- пришедшим к нам позже и слившимся с нами совсем,- к вам обращаюсь я так же доверчиво и любовно. {Вахтангов обращается к старейшим членам совета - Е. А. Алеевой, Б. И. Вершилову, Л. А. Волкову, Б. Е. Захаве, Е. А. Касторской, К. И. Котлубай, К. Г. Семеновой, Н. О. Тураеву, Н. П. Шиловцевой, а также к П. Г. Антокольскому и Е. В. Шик-Елагиной.}
Вот нас маленькая кучка друзей, в чьих сердцах должна жить Студия, в чьих сердцах жила она до сих пор - скромная, замкнутая, строгая и скупая на ласку для новых людей.
Вот, вся она - эта кучка. Уберите ее - и другая половина не составит Студии. Вы и есть Студия. Вы и есть центр ее и основа. Вы душа ее и лицо ее.
В эту большую душу годами вкладывалась подлинная любовь к искусству, в эту душу в длинный ряд дней капля за каплей бросалось все благородное и возвышенное, что есть в театре. Облагораживалась эта душа и обогащалась. Ей прививался аристократический подход к тому, что зовется творчеством, ей сообщались тончайшие познания, ей открывались тайны художника, в ней воспитывался изящный мастер.
Эта большая молодая душа знала, что такое уважение друг к другу и уважение к тому, что добывается такой необычайной ценой, за что платится лучшим временем жизни своей - юностью. Вы были нежны и почтительны, ваше "ты" не звучало вульгарно, у вас не пахло землячеством. Вы не дышали пошлостью богемы, вы были чисты перед богом искусства, вы никогда не были циничны к дружбе и никогда не отравлялись мелкой и трусливой формулой: "Актер должен жить вовсю, и наплевать ему на этику. Только тогда он будет богат душевными изощренными красками". Вы знали, что такое горе, и были участливы. Вы знали, что такое одиночество, и были приветливы. Вы знали, что такое частная жизнь каждого, и были скромны. Вы неистово жестоко карали призрак нестудийности и в своем пуританстве походили на детей.
И были спаяны в одно тело.
Руки ваши крепко держали цепь. И вам было чем обороняться от всего, что могло коснуться вас грубым прикосновением.
И приходившим к вам дышалось легко и радостно. Они находили у вас значительное и уважали ваш фанатизм, считали за честь быть в вашей группе и мечтали об этом тайно. Вы были строги к себе и требовательны к другим.
Где все оно?
С тоской, которой еще никто из вас не видел у меня, глазами, в которых, я знаю, есть она, я смотрю сейчас на вас и требую, слышите, требую ответа.
Требую потому, что в этих стенах живут отзвуки моего голоса, покрывавшего ваш гул, потому что в этой коробке сейчас стонет клочок моей жизни, может быть, короткой, может быть, близкой к концу. Потому что в. каждом, кто сейчас сидит здесь, есть мое, и мое самое ценное во мне, если вообще во мне есть что-нибудь ценное.
Потому, что свет, который вы, опять-таки благодаря мне, несете теперь на стороне, в другие группы, принес вам я.
Нес щедро, может быть,- безрассудно.
Нес, не считая, без лжи, без кокетства, без желания господствовать, не ублажая себя завидным положением руководителя и не упиваясь перспективами.
Потому что я непременно, непреложно оставлю себя в вас, и в книгах ваших жизней, более долгих, чем моя, останутся страницы, написанные мною.
Их нельзя вырвать, как бы ни сложились дни каждого из вас.
Вы, близкие мне и дорогие мне, все до единого, вы знаете, как я это говорю: я верю, что вы не слышите горделивых нот оскорбленного, зазнавшегося позера, я верю, что вы чувствуете тоску мою, которая в последние дни выросла.
И вот я требую ответа на мой заглушённый крик: куда девалось наше прекрасное? Или вы не видите, что делается?
Или вы не видите, как ушла от Студии Евдокия Андреевна? Или вы не замечаете, как Антокольский чувствует Студию только тогда, когда он вне ее, и как он отходит от дел ее? Или не чувствуете, как формален Борис Ильич и скупо точен в отношениях к ней? Или вы не видите, как эгоистичен Леонид Андреевич, не желающий поступиться ради Студии ни одной своей слабостью, а особенно слабостью держать людей в подчинении?
Разве вам не ясно, что Юра Завадский сидит меж двух стульев и ищет компромиссный выход в нейтралитете? Разве Борис Евгеньевич не беспомощен в своей стойкой студийности? Разве Ксении Георгиевне уютно в Студии, когда она приезжает к вам? Разве вы не чувствуете, что Юра Серов пренебрежителен к большим задачам Студии, как он поверхностно отдает себя ей и как легкомысленно-фамильярно обращается с тем, что называется студийным тактом? Разве вы не видите, как быстро его "ты" с новенькими наполняет с таким трудом создаваемую атмосферу деликатности - душком статистов, развлекающихся театром, милым амикошонством по отношению к вещам, которые не терпят такого, хотя бы и безобидного, легкомыслия? Разве не одинок Натан Осипович, отдающий все свои лучшие чувства Студии, но не умеющий делать что-либо толком? Разве ему кто-нибудь помогает? Все только ругают за бестолковость. А когда-то вы помогали ему. Новым людям - Барышникову, Вигелеву, Никольскому, Владимирову, а может, и Крепсу с Лопатиным - всем этим людям, ровно ничего еще не принесшим Студии, не заслужившим еще перед ней, вы так легко открываете свое сердце и позволяете им публично критиковать и осуждать действия членов вашей группы. Вы даже и не задумываетесь над тем, чтобы ставить их на свое место, не даете им почувствовать, что вы владеете большим, что вы не отдадите им этого большого до минуты, когда они заслужат.
Кто из вас видел, чтоб я занимался отрывком с теми, кто не добился права заниматься со мной? Это потому, что я слишком ценю тайну режиссера, тайну, в которую я так долго проникаю и, может быть, вместе с вами разгадываю. Почему вы так небережливы? Почему вы разомкнули цепь? Почему не защищаете святое свое от фривольных касаний милых, но еще чуждых вам - центру - людей?
Все эти "почему" позволяют мне требовать ответа. И вы мне ответите, крепко, ясно и определенно. Ибо я должен знать, кому я отдаю последнее, что имею. Чтобы знать мне, куда я отдавал все, что приобретал. Чтоб оплакать и закрыться от вас, закрыться в беспросветное одиночество.
Остановите все вечерние занятия и хорошо, как никогда, дайте себе отчет в том, куда все клонится и к чему все приведет.
Подумайте о том, что сделать, чтобы и вам и мне легко работалось.
Мне жутко будет прийти к вам, не имея вашего ответа. Совсем не говорите о работе - это мое дело, и я его поставлю, может быть, так, как никогда оно у нас не стояло.
Обяжитесь друг перед другом крепким и строгим словом. Сразу, резко дайте почувствовать, что есть в Студии совет, у которого есть свои требования и который отстраняет всех, кто не подходит к ним.
Пусть будет трудно сначала.
Мне же важно знать, хотите ли вы сами этого, есть ли в душах ваших сознание, что так нельзя жить. Хоть это мне скажите. И если есть, если вы сознаетесь в том, что живете дурно, и только не знаете, как сделать, чтобы было хорошо,- с меня уже достаточно. Для вас, для вашей группы, близкой мне кровно, я тогда стану работать. Я так взмахну, я скажу тогда таким властным словом, что не посмеют и думать о вас дурно. Я сам поставлю каждого из вас на такую высоту, которая не позволит отнестись к вам фамильярно.
Только скажите мне, только скажите, что вы не удовлетворены своей свободой, что вы тайно тоскуете о торжественной и строгой деловой тишине, что вы не хотите клуба "Алатра", что вы не хотите иметь "Студию при столовой", "Студию при буфете" {В голодный 1918 год студийцы Художественного театра предполагали давать дополнительные спектакли на сцене артистического клуба "Алатр", открывшего свою столовую. Доход с этих спектаклей должен был делиться поровну между участниками, но не выдаваться на руки, а поступать в фонд столовой, где артисты могли получать питание. (См. Театральный курьер, 1918, No 3). Вахтангов считает этически недопустимым такой подход к искусству с "коммерческой" целью.}, что Вас в душе оскорбляет все, что непочтительно к искусству, что вы знаете, что искусство требует этой почтительности друг к другу.
Иначе, ради бога, скажите мне, как же мне работать у вас, ради чего? Как я могу мечтать о новых путях для вас, как я могу жить на земле и знать, что погибает то единственное, где я мог быть самим собой, и куда таким же, как я, ищущим, я тайно от всех несу, что добываю, что рождается у меня, где отдыхаю, где я поистине почтителен, где я поистине люблю, где хочу оставить себя, крепко связав себя с вами?
Ведь я еще не раскрылся. Ведь я только приготовил. Еще немножко осталось, чтобы созидать, и... вдруг я начинаю чувствовать, что все гибнет. Именно гибнет. Не улыбайтесь. Я, который вижу 6 студий вплотную, который 10 лет изо дня в день сижу перед сценой и не отрываясь смотрю в лицо учеников, я, который всегда говорю с группами, я заслуживаю доверия в этом смысле: у меня зоркий глаз, и я вижу лучше вас. Поверьте, хоть один раз поверьте, что сегодня я не ошибаюсь, и что Студия в опасности. Переругайтесь, но одни, без милых друзей.
Все ваши заседания объявите на весь год закрытыми. Не говорите ничего этим милым друзьям ни о сегодняшнем собрании, и ни о всех других, даже если они просто деловые: мне стало ясно, что публичность заседаний вредна, что Студия искусства - это монастырь. И пусть у вас будет неладно внутри, но держитесь замкнуто, пусть это тревожное "неладно" объединит вас. Как когда-то вы подписали клятву не говорить о Студии на стороне, и это скрепляло вас, так сейчас вам надо оградиться стеной от милых, чудесных, воспитанных и добрых друзей, но... не доросших еще до того, чтобы приблизиться к сердцу Студии. Не мельчите себя.
Скажите только, и я помогу вам.
Скажите, и мне станет легче.
А я, клянусь вам, я никогда больше не буду говорить в аудитории о путях наших, о мечтах наших, о скорбях наших, об ошибках наших.
Все это я буду делать или, вернее, мы будем делать - только одни. Мы выпроводим на Эти часы всех, кого мы сами не удостоили избрать в совет. И сегодня я первый прошу у вас прощения за то, что позволил себе говорить о некоторых из вас (скажем, о Натане Осиповиче, Леониде Андреевиче, Ксении Ивановне) в присутствии чужих нам, благовоспитанных и милых юношей; за то, что не умел сдержать себя; за то, что допустил их так близко к себе.
Больше я никогда этого не сделаю. И если мне нужно будет выругать Леонида Андреевича за дурной характер, за пристрастие, за неумение быть объективным,- я не сделаю этого, если рядом будет Куинджи или Барышников, или Никольский и другие наши воспитанники. И если мне нужно будет разругать Натана Осиповича за нетактичность, назойливость и излишнее любопытство к делам, его не касающимся,- я не позволю себе сделать это, если рядом будет хоть один чужой нам. Я прошу у вас прощения и часть вины беру на себя.
Группа "членов Студии" и "сотрудники" получат от меня письмо и прочтут его также на закрытом заседании.
Не спрашивайте у них, о чем я пишу им. Я сам вам скажу. Я ставлю их на их место.
Ну, я жду вашего слова. Если понадобится, устройте ряд заседаний и отмените все работы (кроме исполнительных вечеров).
Трудно вам будет - я знаю.
Вы должны помнить, что каждый из сидящих здесь сегодня стремится к лучшему и за это достоин уважения.
Поэтому вы не будете мелки и не станете копаться в обидных частностях.
Пусть не будет у вас любви, если это невозможно, но пусть будет корректность и достоинство.
Не опускайтесь так, как вы опустились в Веневе {Студия выезжала со спектаклями в г. Венев Тульской губернии.}. Разве в Веневе была Студия? Разве вы подпишетесь под протоколом вашей поездки "Студия"?
Ну, бог с ними, со старыми грехами. Давайте созидать новый путь, давайте собирать то, что расплескалось.
Все дело в совете, в спаянности его перед лицом искусства и в момент опасности для наших завоеваний. И если вы захотите, если очиститесь сейчас друг перед другом, вспомните первые дни жизни нашей, вспомните младенческую "Усадьбу", затоскуете по прекрасному и почувствуете, что вы только тогда сила, когда вы вместе,- вот тогда будут у нас впереди праздники. Не отгоняйте меня от себя, ибо никто вас больше меня любить не будет, ибо, пока вы еще не окрепли, с другими вы не найдете пути.
Любящий вас и преданный вам
Если нужно, прочтите письмо еще раз.
Членам Студии и сотрудникам
Я прошу выслушать меня делово и серьезно и отнестись ко мне так же доверчиво, как я отношусь к вам. Среди вас нет никого, к кому бы я относился недружелюбно или пристрастно, никого, кого бы я не хотел видеть у нас, никого, с кем бы я не хотел работать. Если вы мне верите, то сказанное мной должно вам гарантировать отсутствие с моей стороны какой-либо предвзятости, подозрения, намеков или недосказанности. Я скажу только то, что скажу, и ни одного из вас в отдельности я не имею в виду.
Вот вы все, одни раньше, другие позже, пришли в Студию. Студия эта существовала и до вас. Студия эта имела до вас свою историю, свои мечты, свою внутреннюю атмосферу. Жили дружно, увлекательно. Приходили в Студию отдохнуть от жизни и краешком души своей касались искусства. Много у нас перебывало народу, много имен было в наших списках, а осталось, как вы видите, мало. Студию, душу ее и хозяина составлял совет, который из года в год увеличивался в числе своем медленно и осмотрительно. Принимая в свою среду новых членов, совет был строг и требователен,- если хотите, слишком строг. До сих пор не состоят членами совета такие близкие друзья Студии, как Алексеев, Орочко и Ларгин; и после них на очереди такие близкие и преданные Студии воспитанницы ее, как Лезерсон и Берви, и такая приятельница всех членов совета, как Наташа Щеглова. Если они до сих пор не привлечены в хозяева Студии,- значит, у совета есть требования данных, в наличии которых у этих испытанных на студийной работе лиц совет все еще сомневается. Значит, у совета есть мера, которой он мерит. Значит, у совета есть признак, по которому он определяет.
И это требование, эта мера, этот признак - "студийность".
Если бы вы предложили мне определить, что это такое, я бы отказался от такой задачи. Отказался бы потому, что передо мной сейчас несколько групп с разной подготовкой для восприятия этого понятия. И каждая группа поймет различно по ощущению "студийность" в душе. Алексеев, Орочко, Ларгин поймут сразу; Берви и Лезерсон будут близки понять, ибо Студия им близка; Щегловой понятно, потому что она давно в Студии. Группе сотрудников - это почти не ощутимо; группе недавно поступивших - это чуждо.
Для того, чтобы все были равны в этом смысле, для того, чтобы это понятие возбуждало во всех одно и то же, нужно прежде всего пожить жизнью Студии; во-вторых, дать ей свое, чтоб она стала дорогой; в-третьих, ощущая ее уже как свое дорогое, защищать ее от всех опасностей.
Для всего этого нужно время и дело.
И вот, когда проходит нужное количество времени (для каждого различное по продолжительности), когда сделано нужное количество дела (для каждого различное по сумме результатных ценностей), тогда только начинает определяться степень студийности и только тогда слово "студийность" затронет сердце.
Теперешний совет Студии состоит исключительно из таких лиц. Они непременно студийны. Каждый из них жил жизнью Студии, много дал ей, приблизил ее к себе и всегда ее защищал и будет защищать.
Если вы спросите: что защищать? - я откажусь ответить вам, ибо вам это не будет понятно, вам - группе сотрудников, ибо вы еще ничего не принесли сюда, может быть, даже ничего не видите здесь ценного.
Итак, чтобы стать студийным, надо пожить жизнью нашей Студии. Чтобы стать студийным, надо дать этой Студии свое. И потом уже, чтобы быть студийным, надо защищать эту накопленную временем и делом студийность.
Значит, "студийность" есть сущность, ради котор