Главная » Книги

Добролюбов Николай Александрович - В мире Добролюбова, Страница 8

Добролюбов Николай Александрович - В мире Добролюбова



ных учебников и методических пособий. А постановки пьес Островского конца 1940-х - начала 1950-х годов, перекочевавшие потом в залы кинотеатров? Они надолго отбили охоту у режиссеров ставить пьесы Островского, попавшего на некоторое время в разряд очень почтенных, но и очень старомодных драматургов, который все о купцах писал. Вот и до сих пор "Грозу" как-то стороной обходят. Возможно, никак не могут избавиться от школьных и студенческих кошмаров, дикой смеси из обличительных монологов Кулигина и обличительных тезисов Добролюбова.
   Статьи критика от такого многолетнего догматизирования и высушивания пострадали больше романов и пьес Гончарова, Тургенева, Островского, у которых перед ними громадное преимущество: эстетическое. Добролюбова - "властителя дум" поколения шестидесятников - весьма заботила действенность, эффективность слова. Часто он прямо обращался к читателю с просьбой рассудить его с автором и другими критиками: в финале статьи "Луч света в темном царстве", к примеру. И это не было дипломатическим маневром, заигрыванием с читателем, а принципиальной установкой, законом, непременным условием "реальной критики": "Самым лучшим способом критики мы считаем изложение самого дела так, чтобы читатель сам, на основании выставленных фактов, мог сделать свое заключение. Мы группируем данные, делаем соображения об общем смысле произведения, указываем на отношение его к действительности, в которой мы живем, выводим свое заключение и пытаемся обставить его возможно лучшим образом, но при этом всегда стараемся держаться так, чтобы читатель мог совершенно удобно произнести свой суд между нами и автором" (VI, 304).
   Речь у Добролюбова идет о демократическом, гласном суде, а не трибунале, на котором в роли прокурора-обвинителя, обладающего неограниченной властью, выступает критик. Как только свободные отношения между критиком и читателем прекращаются или даже ослабляются, происходит неизбежная догматизация и консервация. И вульгаризация - незаметное превращение Добролюбова в Пальховского, а Островского - в литератора обличительно-юридической школы, процветавшего "в то время, когда...". Но такой подход находится в вопиющем противоречии с духом и сутью "реальной критики". Изъятое из диалогических отношений, из широкого контекста "полемики идей" XIX и XX веков, слово критика теряет действенность, застывает в схоластической и неподвижной историко-литературной плоскости, становится школьным экспонатом, непременным привеском к тому или иному классическому произведению.
   Поэтому-то так отрадно видеть возрождение живого отношения к знаменитым шедеврам "реальной критики" Добролюбова, ясно, но и разно выразившееся в книгах и статьях 1960-1980-х годов В. Я. Лакшина, Б. Ф. Егорова, Ю. В. Лебедева, Н. Н. Скатова, А. И. Журавлевой и многих других. Статьи Добролюбова вновь стали предметом спора, часто выходящего за сравнительно узкие, специальные научные рамки, что лучше всего свидетельствует о их современности, в своем роде не меньшей, чем классических романов и пьес Тургенева, Гончарова, Островского. А следовательно, они снова, как и статьи современных литературоведов и публицистов, поступили на суд читателя. Вот на некоторых, но очень характерных (типичных) попытках современного осмысления (прочтения) статей "Луч света в темном царстве" и "Что такое обломовщина?" и логично остановиться здесь, не претендуя на широкие выводы и безошибочность суждений и оценок.
   Добролюбов не отделяет Катерину от мира, среды, но, разумеется, не собирается и идеализировать обстановку, в которой жила героиня в детстве и в доме Кабановой. Обстановка везде одна: "обыденная", "мертвая", "скудная", косная. Одинаковы принципы, идеи, понятия, с точки зрения Добролюбова, ложные и безобразные: "...все "идеи", внушенные ей с детства, все принципы окружающей среды - восстают против ее естественных стремлений и поступков... Всё против Катерины, даже и ее собственные понятия о добре и зле; все должно заставить ее - заглушить свои порывы и завянуть в холодном и мрачном формализме семейной безгласности и покорности, без всяких живых стремлений, без воли, без любви,- или же научиться обманывать людей и совесть" (VI, 353-354).
   Как видим, Добролюбов всячески подчеркивает внутренний и тотальный характер связей Катерины с миром. И это, по Добролюбову, "отрицательный", кабалящий тип связей. Писарев еще резче прикрепил героиню к "темному царству", застывшему миру, и пришел к пессимистическому выводу-обобщению: "Русская жизнь, в самых глубоких своих недрах, не заключает решительно никаких задатков самостоятельного обновления" {Писарев Д. И. Соч. в 4-х т., т. 2. М., 1955, с. 393.}. Добролюбов, которого напрасно упрекал Писарев в том, что он, идеализируя, отделил героиню от мира, сделал вывод буквально противоположный. Органическая, освященная традициями связь Катерины с миром придает особенный смысл ее "протесту": "страшный вызов самодурной силе", провозглашенный над бездной, в глубоких недрах, в центре "темного царства". В характере Катерины Добролюбов обнаруживает признаки "нового движения народной жизни". Даже заключает: "...русская жизнь и русская сила вызвана художником в "Грозе" на решительное дело" (VI, 363). Островский, конечно, о "решительном деле" не помышлял; его отношение к "темному царству" не было всецело отрицательно-комическим; обстановку детства Катерины драматург не считал "мертвой" и безобразной. Из реалистической картины, созданной Островским, Добролюбов сделал радикальные выводы. Они публицистичны, но вытекают из глубокого, с проникновением в поэтические законы драмы и художественный смысл образов "Грозы", идейно-эстетического анализа, мощно подкрепляющего выводы, с чем вынужден был согласиться и его постоянный оппонент А. Григорьев.
   Очевидно, однако, что целью Добролюбова было "указать общий смысл пьесы", а не разбор всех подробностей и равномерное освещение всех сторон художественной структуры "Грозы". Бесспорно, что Добролюбов уравнял традиции, в которых воспитывалась Катерина, с формализованными, авторитарными, аскетически-жестокими устоями жизни в доме Кабановой, где, как превосходно пишет Ю. В. Лебедев, "старая нравственность подвергается... полной ревизии: из нее извлекаются формы наиболее жесткие... оправдывающие необузданный деспотизм" {Лебедев Ю. В. О народности "Грозы", "русской трагедии" А. Н. Островского.- "Русская литература", 1981, No 1, с. 18.}. Наше современное отношение к культуре прошлого (в том числе и народной культуре), к древнерусской литературе, к творчеству Пушкина существенно отличается от взглядов революционных демократов, нередко слишком ригористичных, максималистских, полемически заостренных в спорах с различными "авторитетными" мнениями. В статье Ю. В. Лебедева (и в этом ее большое научное достоинство) прослежены связи Катерины с народной культурой, очерчены такие стороны народности "русской трагедии", обнаружены такие "подробности", которые практически совсем обойдены или слегка и под очень определенным углом зрения освещены Добролюбовым. Многие наблюдения автора совершенно справедливы. В частности, исключительно тонко Лебедев прослеживает эволюцию тезисов Добролюбова в литературоведческих трудах: "Объясняя причины всенародного покаяния Катерины, мы, вслед за Добролюбовым, делаем упор на суеверие и невежество, на религиозные предрассудки и трактуем "страх" Катерины как трусость, как боязнь внешнего наказания. Подобные объяснения из литературоведческих и искусствоведческих исследований переходят в школьные учебники и методические рекомендации. Такое "авторитарное" понимание "страха" низводит героиню до положения жертвы темного царства" {Там же, с. 28.}. Замечу, что такое понимание решительно противоречит и взгляду Добролюбова, подчеркивавшего кардинальное отличие Катерины от "дюжинных лиц того типа, который так уже изношен в повестях, показывавших, как "среда заедает хороших людей"" (VI, 354).
   Некоторые тезисы статьи Лебедева гипотетичны и нуждаются в дополнительных доказательствах, в частности предположение, что "мудрый" Островский в "Грозе" полемизирует с некоторыми просветительскими положениями статьи "Темное царство" и что этот "урок... не остался для чуткого Добролюбова незамеченным": "именно в статье "Луч света в темном царстве" он пришел к переоценке некоторых просветительских иллюзий" {Лебедев Ю. В. О народности "Грозы", "русской трагедии" А. Н. Островского.- "Русская литература", 1981, No 1, с. 20.}. Последнее несомненно, однако вряд ли переоценка произошла под влиянием урока "мудрого" Островского. Неясным остается, и в чем видит Лебедев переоценку некоторых просветительских иллюзий в статье Добролюбова. Г. М. Фридлендер, опираясь на содержание всей работы Лебедева, имел серьезные основания полемизировать с оценкой ученым статьи "Луч света в темном царстве": "...именно в ней Добролюбов особенно явственно преодолевает абстрактное, отвлеченно-"антропологическое" понимание природы человека. Образ героини "Грозы" Островского предстает в истолковании великого критика-демократа как отражение движения народной жизни, как качественно новое явление в истории душевного пробуждения массы. Такое - историческое по своему глубинному смыслу, а не "антропологическое - истолкование характера Катерины сохраняет и сегодня свою несомненную философскую и эстетическую значимость. Оно не позволяет целиком растворить духовный мир Катерины в мире традиционного фольклорного предания, как это предполагает... Ю. Лебедев. Ибо при подобном растворении снимается вопрос о новом историческом качестве духовной жизни героини "Грозы", т. е. тот вопрос, постановка которого как раз и определяет и революционно-гуманистический пафос знаменитой добролюбовской статьи, и историзм великой народной драмы Островского" {Фридлендер Г. М. Методологические проблемы литературоведения. Л., 1984, с. 170.}.
   Не думаю, чтобы Лебедев стремился растворить духовный мир Катерины в мире фольклорных преданий, но, увлеченный темой, он действительно в гипертрофированном виде представил одну (хотя и очень важную) сторону художественного мира "русской трагедии" Островского. Но вот точку зрения Добролюбова, его концепцию характера Катерины Лебедев явно упростил и тенденциозно истолковал. Тезис Лебедева о якобы осуществленной Добролюбовым подмене культуры натурой в корне несправедлив. Невозможно согласиться и с утверждением автора, что Добролюбов, "идеализируя свободную любовь... несколько обеднил нравственную глубину характера Катерины {Лебедев Ю. В. Указ. соч., с. 28.}. Нет в статье Добролюбова никакой идеализации свободной любви; нелогично упрекать критика, почти всю свою статью посвятившего анализу созидающего, любящего, идеального, цельного, своеобразного, крепкого, сильного русского характера, в том, что он обеднил его "нравственную глубину".
   В статье Лебедева есть полемические издержки, несколько упрощенное понимание концепции Добролюбова - естественная реакция на вульгаризированное истолкование знаменитой статьи. Здесь имеют место неточность и приблизительность "социальных и художественных квалификаций", характерное для последнего времени вытеснение социально-критического аспекта фольклорно-этическим, культурологическим. Но "мера вещей" в статье Лебедева соблюдена в отличие от радикальных пересмотров идей Добролюбова, содержащихся в книгах М. Лобанова об Островском и Ю. Лощица о Гончарове {Эта тенденция, присущая книгам М. Лобанова и Ю. Лощица, подверглась критике в статьях В. И. Кулешова, Г. П. Бердникова, П. А. Николаева и других ученых. В новом, исправленном и дополненном, издании книги Ю. Лощиц подробнее остановился на трактовке "обломовщины" в работах В. И. Ленина и Н. А. Добролюбова (см.: Лощиц Ю. Гончаров. М., 1986, с. 172-178).}. Остановлюсь только на последней, еще, говоря относительно, более дипломатичной. На первый взгляд кажется, что Ю. Лощицу мало дела до концепции статьи "Что такое обломовщина?". Цитирует он и известные слова Гончарова: "В "Современнике" блестящую оценку роману дал Добролюбов ("Такого сочувствия и эстетического анализа... я от него не ожидал, считая его гораздо суше")" {Лощиц Юрий. Гончаров. М., 1977, с. 196.}. Цитируется письмо к П. В. Анненкову от 20 мая 1859 года, в котором есть и другие слова (они не приводятся в в книге): "Взгляните, пожалуйста, статью Добролюбова об "Обломове": мне кажется, об обломовщине, то есть о том, что она такое, уже сказать после этого ничего нельзя... После этой статьи критику остается - чтоб не повторяться - или задаться порицанием, или, оставя собственно обломовщину в стороне, говорить о женщинах" {Гончаров И. А. Собр. соч. в 8-ми т., т. 8. М., 1955, с. 323.}.
   В том, что Лощиц не случайно не привел этих слов Гончарова, убеждает одна странная и как бы между прочим (в скобках) прозвучавшая в книге фраза: "Штольц далеко не устраивал и Добролюбова, хотя знаменитое свое определение "обломовщина" критик позаимствовал именно у этого персонажа" {Лощиц Юрий. Указ. соч., с. 178.}. Странная, потому что если следовать такой логике, то и весь роман придется признать позаимствованным у Штольца: ведь именно этот ""чистый" негоциант и международный турист" {Там же, с. 177.} рассказал "литератору" историю Обломова, которую он и записал. Не только странная, но и неточная: отношение Добролюбова к деловому Штольцу отрицательное. Свою неприязнь к суетливой деятельности и философии жизни героя критик выразил недвусмысленно. Собственно, в его глазах Штольц не альтернатива Обломову, а растение, выросшее на той же почве. Штольц законный продукт "обломовщины", и, по мнению Добролюбова, он в некоторых отношениях стоит ниже Обломова: "И мы не понимаем, как мог Штольц в своей деятельности успокоиться от всех стремлений и потребностей, которые одолевали даже Обломова, как мог он удовлетвориться своим положением, успокоиться на своем одиноком, отдельном, исключительном счастье..." (IV, 341). Писарев возразил Добролюбову, но вскоре пошел на попятную: слишком уж явно было, что Штольц не "новый герой". Вопрос, кажется, предельно ясный, и пересматривать его незачем. Тем удивительнее, что в книге Лощица практически-деловой Штольц с непонятной яростью обличается как некое исчадие ада {Автор прямо пишет, что "по-настоящему от Штольца начинает попахивать серой, когда на сцену выходит... Ольга Ильинская" (там же, с. 180). Достается и Ольге Ильинской, которую Лощиц ниспровергает с помощью А. Григорьева, но куда энергичнее и последовательнее.}, соблазнитель, Мефистофель, клеветник (изобрел обидное слово "обломовщина"). Это его гипнозу поддалась "русская критическая мысль", проглядевшая Пшеницыну. И все тот же Штольц "буквально подсовывает Обломову Ольгу", подобно тому как Мефистофель "подсунул" Фаусту Гретхен согласно старинному "сценарию": "Со времен наущения Евы нечистый всегда успешней всего действует через женщину" {Там же, с. 180.}.
   Довольно, однако, цитат и "плутарховых параллелей": Лощица можно цитировать бесконечно - всегда узнаешь что-нибудь новое и оригинальное: о "мифологическом реализме", который "торжествует полную победу" в "Обломове", о стиле жизни Ильи Ильича: "Покой Ильи Ильича - это не только повадка сказочного запечного дурака, не только бесстрастие и апатия античного любомудра, не только самодисциплина отшельника, но и нирваническая застылость теплого божка с едва пульсирующей сонной артерией" {Там же, с. 169, 192.} и т. п. Спору нет - "сказочно-фольклорный пласт", о котором в статье Добролюбова ни слова, занимает важное место в художественной системе романа; очевидна и "исключительная человечность" идиллического человека Обломова и его "голубиная чистота" (М. М. Бахтин). Частично нельзя не согласиться и со словами Ю. Лощица о современном значении романа Гончарова: "Обломов умирает, но "проблема Обломова" удивительно живуча. Обломовская мечта о "полном", "целом" человеке ранит, тревожит, требует ответа" {Там же. с. 194.}. Частично - по той причине, что проблема Обломова неотделима от проблемы "обломовщины", так полно и глубоко разъясненной Добролюбовым, увидевшим в романе "новое слово нашего общественного развития", "знамение времени" (IV, 314).
   Старая Обломовка давно канула в Лету и сегодня грезится больше сказочной страной, патриархальным раем с молочными реками и нескончаемым пирогом. Добролюбову она отнюдь не представлялась идиллическим краем, русской Аркадией, а ведь "Сон Обломова" он прочитал "по нескольку раз". Добролюбов видел "болото", 300 Захаров, азиатскую неподвижность и косность, Илью Ильича, в котором нравственное рабство переплелось с барством. Пафос общественно-литературной борьбы в предреформенной России для нас во многом потерял остроту. Это историческое прошлое, а в столь дальней ретроспективе светлые и тихие краски преобладают. Нас больше в прошлом влечет поэзия, красота, этические вопросы, высшая психология. Волнует и чудесная "сказка" Гончарова, у которой, правда, печальный конец. Но не обедняем ли мы себя, отгораживаясь по-обломовски от тех социально-психологических рассуждений и выводов, которые с такой зоркостью и беспощадностью изложил Добролюбов в своей исторической статье? Не убаюкиваем ли мы себя, живописуя яркими красками "покой" Ильи Ильича и с какой-то неразумной энергией клеймя "мертво-деятельных" Штольцев? Добролюбов проницательно заметил, что Обломов - "коренной, народный наш тип", с течением времени эволюционирующий, изменяющий "свои формы", приобретающий "новое значение" (IV, 314). Меняет формы и "обломовщина", сохраняя, однако, типовую и родовую общность со многими сторонами явления, проанализированного и исторически осмысленного Добролюбовым. Мысли критика резки, обобщения суровы, но это горькое и полезное лекарство. Вскрывая бессилие обломовцев, с жаром толкующих о правах человека и беззакониях, но несостоятельных в деле, Добролюбов дает блестящую характеристику этому поистине неувядающему племени мечтателей в халатах: "Они только говорят о высших стремлениях, о сознании нравственного долга, о проникновении общими интересами, а на поверку выходит, что все это - слова и слова. Самое искреннее, задушевное их стремление есть стремление к покою, к халату, и самая деятельность их есть не что иное, как почетный халат... которым прикрывают они свою пустоту и апатию. Даже наиболее образованные люди, притом люди с живою натурою, с теплым сердцем, чрезвычайно легко отступаются в практической жизни от своих идей и планов, чрезвычайно скоро мирятся с окружающей действительностью, которую, однако, на словах не перестают считать пошлою и гадкою. Это значит, что все, о чем они говорят и мечтают,- у них чужое, наносное; в глубине же души их коренится одна мечта, один идеал - возможно-невозмутимый покой, квиетизм, обломовщина" (IV, 336).
   Превращение социально-психологического романа в "сказку", освобождение его от "опеки" старой критики (вопреки мнению писателя) - вряд ли корректный и "полезный" способ приблизить Гончарова к современности. Дело, впрочем, не только в классическом романе Гончарова, но и в классической статье Добролюбова, к которой необходимо относиться бережно и исторично. Непредвзято, постигая диалектическую связь прошлого и настоящего, жизни и искусства.
   Непреходящее значение для современности и, пожалуй, особенно для современной литературной критики сохраняют теоретические идеи Добролюбова, критерии, с которыми он подходил, исследуя явления общественной и литературной жизни и определяя их значение с народной точки зрения, революционно-демократический гуманизм, неотделимый от веры в народную массу, в которой "есть дельность, серьезность, есть способность к жертвам... есть такая сила на добро, какой положительно нет в том развращенном и полупомешанном обществе, которое имеет претензию одного себя считать образованным и годным на что-нибудь дельное" (V, 284-285).
  

Ю. БУРТИН

ДЕЛО НА ВСЕ ВРЕМЕНА

ПУБЛИЦИСТ ИЛИ КРИТИК?

  
   Николай Александрович Добролюбов - великий русский критик. Привычная глазу и слуху формула, несомненная, прочно устоявшаяся истина. Но под привычным и несомненным тлеют угли старых споров, кроются недовыясненные проблемы и противоречия.
   О чем идет речь? Прежде всего о самом этом определении - "критик". Нелишне для начала напомнить о том, что в дореволюционные годы, как при жизни Добролюбова, так и много лет спустя, люди самых различных, даже противоположных убеждений рассматривали его по преимуществу как публициста. "Замечательно даровитым публицистом" называет его в 1860 г. Аполлон Григорьев {Григорьев А. Литературная критика. М., 1967, с. 316.}, "одним из замечательнейших публицистов русских" - Герцен (некролог в "Колоколе" от 15 декабря 1861 г.) {Герцен А. И. Собр. соч., т. XV. М., 1958, с. 213.}.
   Эти оценки (если брать их прямой смысл), конечно, не вызывают возражений. Можно сказать даже сильнее: он один из первых великих русских публицистов. Хотя публицистика в России существовала еще в допетровские времена, а среди многого замечательного, что дали в этой области XVIII и первая половина XIX века, есть и "Путешествие из Петербурга в Москву" Радищева, и "Философические письма" Чаадаева, и громовой ответ Белинского на публицистическую же книгу Гоголя, тем не менее только Герцен в "Колоколе", Чернышевский и Добролюбов в "Современнике" в полной мере "конституировали" русскую публицистику как род литературной и общественной деятельности, сделав для нее примерно то же, что Белинский - для русской критики. Притом к Добролюбову это относится, может быть, в большей степени, чем к Чернышевскому: безраздельно "первенствуя" во многих сферах общественной науки, революционной теории и практики, вождь "партии "Современника"" как публицист очевидно уступал Добролюбову - в частности и по стилю письма, утяжеленному то серьезной научностью, то нарочитым, нередко насмешливым наукообразием. Добролюбов же, как и Герцен (при полном несходстве их публицистического стиля и отразившихся в нем свойств таланта и личности того и другого), был публицистом, что называется, "от бога".
   Все дело, однако, в том, что публицистом в XIX и начале XX в. называли и Добролюбова-критика, даже его-то более всего и имели в виду, когда пользовались таким определением.
   Достоевский (февраль 1861 г.): "Г-н - бов не столько критик, сколько публицист" {Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч., т. 18. Л., 1978, с. 81.}.
   Варфоломей Зайцев (1864 г.): "Хотя Добролюбов писал преимущественно статьи критические {Это не совсем так. Из 36 наиболее крупных статей Добролюбова 1856-1861 гг.- на материале художественной литературы лишь 15, примерно такое же соотношение и по рецензиям.}, но критиком не был и не мог быть. ...Но зато как широка была деятельность Добролюбова как сатирика и публициста!" {Зайцев В. А. Избр. соч., т. 1. М., 1934, с. 197-199.}
   Это - современники. А вот взгляд с исторической дистанции в 40-50 лет.
   Скабичевский: "Что касается до самих авторов и их произведений, то, конечно, они рассматриваются крайне односторонне; многое, что Добролюбову было не нужно в его публицистических видах, он смело опускал, другое подгонял искусственно к проводимым им идеям. Все это ставилось ему неоднократно на вид и в укор, и совершенно справедливо, если смотреть на Добролюбова как на критика. Но в том именно и дело, что это был вовсе не критик, а публицист" {Скабичевский А. М. История новейшей русской литературы (1848-1890). СПб., 1891, с. 78-79.}.
   Аким Волынский: "Добролюбов... в продолжение своей четырехлетней журнальной деятельности гнел в статьях своих путем откровенной публицистики, иногда обнаруживая в случайных, мимолетных выражениях счастливую художественную или психологическую догадку, но нигде не отдаваясь всецело той задаче, которою должна заниматься настоящая литературная критика" {Волынский А. Л. Русские критики. СПб., 1896, с. 152.}.
   Д. Н. Овсянико-Куликовский: "В своих критических статьях, как и в других, он, публицист и моралист по призванию, задавался не строго-научными, а моральными и публицистическими целями. Он хотел влиять на общественное мнение и воспитывать читающую публику в духе гуманности и освободительных идей ... Но при всем том, если мы скажем, что Добролюбов в своей критической деятельности был только {Курсив в цитатах здесь и далее принадлежит цитируемым авторам.} публицист и что он был критик "тенденциозный", то мы сделаем грубую ошибку" {История русской литературы XIX века. Под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского, т. 3. М., 1909, с. 205.}.
   И, наконец, Плеханов (1911 г.): "...Смешно и... но умно утверждать, что он был только блестящим публицистом; он был также прекрасным литературным критиком. Правда, в его литературной деятельности публицист всегда преобладал над литературным критиком" {Плеханов Г. В. Избр. философские произведения, т. 5. М., 1958, с. 683.}.
   Акценты и оценки, как видим, очень различны, утверждения одних авторов категорически оспариваются и отвергаются другими, но в том, что Добролюбов "не столько критик, сколько публицист", сходятся едва ли не все.
   Логику такого взгляда проясняет тот же Зайцев: "...Чтобы хорошо выполнять свою роль, судить о литературе, критике необходимо обращать внимание на самое общество. Но критика, оставаясь критикой, не может поступать наоборот, т. е. по литературе судить об обществе. Как скоро критик делает это, он перестает быть критиком" {Зайцев В. А. Избр. соч., т. 1, с. 166.}. Изложив добролюбовское понимание вопроса ("Критика должна сказать: вот лица и явления, выводимые автором; вот сюжет пиесы; а вот смысл, какой, по нашему мнению, имеют жизненные факты, изображаемые художником, и вот степень их значения в общественной жизни"), Зайцев втолковывал читателю, что "такое определение... слишком обширно, и собственно критика определяется уже первой половиной его; с прибавлением же второй мы уже выступаем из пределов критики, потому что начинаем судить по литературе об обществе" {Там же, с. 199.}. Поскольку Добролюбов так и поступал, он был, по мнению Зайцева, "весьма плохой критик", или даже "вовсе не был критиком" {Там же, с. 197, 198.}.
   Ту же логику, с самыми незначительными модификациями, находим мы и у авторов совсем иного идейного склада. Вероятно, немало досадуя на необходимость солидаризироваться с материалистом-нигилистом, да еще таким крайним и грубым, как В, Зайцев, идеалист Волынский повторял по существу то же самое, когда протестовал против распространившегося "именно под влиянием литературных приемов Добролюбова" "смешения задачи литературной критики с задачею публицистики" {Волынский А. Л. Русские критики, с. 152.}, вследствие которого, по его словам, "русская критика как таковая сделала шаг назад" {Там же.}. В свою очередь, Плеханов, давший Волынскому решительный бой {"Рассуждения г. Волынского об "истинной критике" отличаются такою же бессодержательностью, как и все другие его философские упражнения" (Плеханов Г. В. Избр. философские произведения, т. 5, с. 169).}, собственную характеристику творчества Добролюбова (начало ее приведено выше) продолжал так: "Правда и то, что добролюбовская публицистика не мало выиграла бы, отмежевавшись от литературной критики; она еще сильнее действовала бы на читателей. То же надо сказать и об его литературной критике" {Там же, с. 683.}.
   При самом различном отношении к Добролюбову-критику (от "весьма плохой" до "прекрасный") и к предпринятому им "смешению" задач критики и публицистики (от категорического его осуждения до готовности почти полностью его извинить давлением внешних обстоятельств {Плеханов высказывал предположение, что Добролюбов "и сам ничего не имел бы против размежевания публицистики с литературной критикой", но этому мешал "некто в сером" - цензура, о которой "как будто совсем забывают те, которые недовольны смешением публицистики с литературной критикой в статьях Добролюбова" (там же).}) все три мыслителя явным образом исходят из того, что такое "смешение" во всяком случае не на пользу критике, вредит успешному выполнению ею своих основных и, так сказать, природных функций. Совпадение отнюдь не случайное: это был общепринятый взгляд, выработанный классической эстетикой, выносимый из гимназических стен, и даже люди, которые в собственной своей критической практике были от него как нельзя более далеки, сохраняли ему в теории нерушимую верность.
   Литературоведение советского времени коренным образом пересмотрит такой взгляд, переведет публицистичность в критике из разряда нарушений эстетической нормы в ранг похвальных и даже чуть ли не обязательных свойств. Уже в одной из самых первых советских монографий о Добролюбове читаем: "...Еще при жизни Добролюбова сложилось и широко распространилось мнение, что критика его носит преимущественно публицистический характер; это критика "по поводу", а не та блестящая художественная критика, образцы которой оставил нам Белинский. "Добролюбов, в сущности, был публицист, а вовсе не критик",- писал Н. Шелгунов. "Гениальный публицист, поневоле сделавшийся критиком",- повторял В. Богучарский. Этот ложный взгляд распространен не только среди врагов критика, но и среди почитателей, не только среди буржуазных литературоведов, но и среди некоторых марксистов. Эти люди не имели верного взгляда на сущность критики и ее задачи. Они не понимали, что,,, публицистический элемент всегда присущ критике, даже и тогда, когда она отстаивает так называемое чистое искусство. В известные исторические моменты он усиливается или ослабляется, но налицо он всегда. Это неизбежно и закономерно" {Полянский Вал. (Лебедев П. И.). Н. Л. Добролюбов. Мировоззрение и литературно-критическая деятельность. М.-Л., 1933, с. 236-237.}. А поскольку это так, то, говоря о Добролюбове, следует видеть в нем не публициста в литературной критике, а просто критика, чьи статьи, наряду с определенной художественно-эстетической позицией автора, естественно выражают и комплекс его социально-политических идей.
   Убедительно? Кажется, вполне убедительно. Действительно, можно ли - не в азарте спора, а объективно и трезво глядя на вещи - можно ли отрицать, что в лице Добролюбова мы имеем дело с первоклассным критиком?
   Наделенный отличным вкусом, не раз обнаруживавший способность ценить красоту формы, силу и искренность лирического самовыражения даже в произведениях авторов, идейно весьма от него далеких (Тютчев, Жадовская), он отличался тонким пониманием художественности и самого творческого процесса. "Двумя замечаниями своими,- писал Гончаров П. В. Анненкову по прочтении статьи "Что такое обломовщина?",- он меня поразил: это проницанием того, что делается в представлении художника. Да как же он, не-художник,- знает это? Этими искрами, местами рассеянными там и сям, он живо напомнил то, что целым пожаром горело в Белинском... Такого сочувствия и эстетического анализа я от него не ожидал..." {Гончаров И. А. Собр. соч. в 8-ми т., т. 8. М., 1980, с. 276.}. И действительно, стоит вспомнить хотя бы начальные страницы этой статьи, в частности сравнение особенностей таланта Гончарова и Тургенева, чтобы почувствовать изящество и силу пера Добролюбова-критика.
   "Жизнь, им (Гончаровым.- Ю. Б.) изображаемая, служит для него не средством к отвлеченной философии, а прямою целью сама по себе. ...У него нет и той горячности чувства, которая иным талантам придает наибольшую силу и прелесть. Тургенев, например, рассказывает о своих героях как о людях, близких ему, выхватывает из груди их горячее чувство и с нежным участием, с болезненным трепетом следит за ним, сам страдает и радуется вместе с лицами, им созданными, сам увлекается той поэтической обстановкой, которой любит всегда окружать их... И его увлечение заразительно: оно неотразимо овладевает симпатией читателя, с первой страницы приковывает к рассказу мысль его и чувство, заставляет и его переживать, перечувствовать те моменты, в которых являются перед ним тургеневские лица. ...У Гончарова нет ничего подобного. ...Он не запоет лирической песни при взгляде на розу и соловья; он будет поражен ими, остановится, будет долго всматриваться и вслушиваться, задумается... Какой процесс в это время произойдет в душе его, этого нам не понять хорошенько... Но вот он начинает чертить что-то... Вы холодно всматриваетесь в неясные еще черты... Вот они делаются яснее, яснее, прекраснее... и вдруг, неизвестно каким чудом, из этих черт восстают перед вами и роза и соловей, со всей своей прелестью и обаяньем. Вам рисуется не только их образ, вам чуется аромат розы, слышатся соловьиные звуки... Пойте лирическую песнь, если роза и соловей могут возбуждать ваши чувства: художник начертил их и, довольный своим делом, отходит в сторону; более он ничего не прибавит... В этом уменье охватить полный образ предмета, отчеканить, изваять его - заключается сильнейшая сторона таланта Гончарова. И ею он превосходит всех современных русских писателей" (IV, 309-310).
   И далее, далее... прекрасные, вдохновенные страницы, где критик, сам словно уподобившись тому, о ком пишет, с той же подробностью и рельефностью, с тем же даром словесной живописи создает портрет Гончарова-художника, характеристику, или лучше сказать, живой поэтический образ его творческого метода и стиля.
   Любовь к искусству, способность увлекаться, воспламеняться им, наслаждаясь и гармонией художественного целого, и каждой отдельной поэтической подробностью,- Добролюбов был в высокой степени наделен этим даром, без которого нет истинного критика. Вместе с тем и в увлечении талантом писателя, под сильным впечатлением его образов он не перестает быть строгим судьей художественных слабостей произведения.
   Вот, к примеру, разбирает он комедию А. А. Потехина "Мишура" (пример тем более подходящий, что именно данный разбор В. Зайцев привел в доказательство слабости Добролюбова-критика). Комедия эта написана словно бы прямо "по Добролюбову": в отличие от раскритикованных им пьес В. А. Соллогуба и Н. М. Львова, в которых обличаемым казнокрадам и мздоимцам противопоставлялся неподкупный блюститель закона, здесь главный герой, носитель тех же официальных добродетелей, представлен как воплощение бездушной черствости, лицемерия и эгоизма. И представлен с таким "замечательным мастерством", что "с первого явления до последнего... отвращение к нему читателя увеличивается и под конец доходит до какого-то нервического раздражения" (III, 196). Тем не менее, с блеском развернув характер Пустозерова "во всей низости его бескорыстия" (с. 197), критик вслед за тем столь же убедительно показывает, что, целиком подчиненная своему разоблачительному заданию, пьеса "вся поставлена на пружинках, которые автор произвольно приводит в движение, чтобы выказать ту или другую сторону характера своего героя. Каждая сцена, взятая отдельно, очень умно, резко и драматично составлена", однако "они плохо вяжутся между собой и не вытекают ни из какой разумной необходимости"; "все действующие лица приходят, говорят, уходят... затем лишь, чтобы дать высказаться Пустозерову" (с. 209, 210). В результате, заключает рецензент, хотя автор и достиг своей цели, но достиг ее больше "как моралист, как юридический обвинитель, но не как художник" (с. 210).
   Комедия разобрана, кажется, всесторонне, и мало кто на месте Добролюбова не поставил бы здесь точку. Однако он идет дальше. Заданность, художественная неорганичность действия пьесы служат для него указанием на какой-то существенный недочет в самой идее произведения, в ее отношении к действительности. И Добролюбов тонко вскрывает эту ошибку, состоящую в том, что, изобразив своего героя как "идеальное" "соединение всех пороков и гадостей" (с. 211), драматург, по сути дела, оторвал его от реальной общественной среды. Односторонности прежней "обличительной литературы" он противопоставил собственную "односторонность наоборот", которая дурна не только своей невольной двусмысленностью (возможностью понять пьесу как косвенную реабилитацию "старого доброго взяточничества"), но, главное, тем, что ни Потехин, ни те, с кем он творчески спорил, не смогли увидеть казнимое ими зло в контексте общественного целого и духовно возвыситься над ним. В этой связи принципиальное значение имеет заключительная часть рецензии, где Добролюбов называет "еще один недостаток, касающийся сущности пьесы,- это недостаток смеха" (с. 215), вследствие чего "комедия вышла горяча, благородна, резка, но превратилась в мелодраму" (с. 216). С точки зрения критика, здесь сказалась неспособность автора обрести такую степень внутренней свободы, которая позволила бы ему, как Грибоедову, как Гоголю, "презирать и осмеивать все общество" (с. 216), принимающее и оправдывающее Пустозеровых. "Возвышение до этой нравственной степени,- заключает критик,- составляет первое и необходимое условие для комического таланта. Вез- него можно сочинить... ряд раздирательных сцен, потрясающую диссертацию в лицах, но нельзя создать истинной комедии" (с. 216 - 217).
   Так по мере развертывания мысли критика читатель, словно по ступеням, поднимается не только ко все более полному пониманию разбираемого произведения в единстве его сильных и слабых сторон, но и к той мировоззренческой позиции, с которой открывается возможность увидеть реальную связь и значение отразившихся в нем жизненных явлений.
   Итак, конечно же критик, высокоталантливый критик, выдающийся мастер критического искусства. Прежде высказывавшийся лишь отдельными авторами {В их числе должны быть обязательно названы, во-первых, П. А. Бибиков, автор брошюры "О литературной деятельности Н. А. Добролюбова" (СПб., 1862) - первой аналитической работы о нем, вышедшей через каких-нибудь три-четыре месяца после смерти критика, а во-вторых, цитированная глава из "Истории русской литературы XIX века", чрезвычайно точно и с блеском написанная редактором этого труда Д. Н. Овсянико-Куликовским.}, такой взгляд на Добролюбова в советское время быстро становится господствующим. Можно сказать, что под знаком его пройдет все дальнейшее изучение и осмысление творчества Добролюбова на протяжении последних пятидесяти лет. Определение "публицист" по отношению к нему если и не выйдет за это время вовсе из употребления, то передвинется на второе и третье места, уступив безраздельное первенство "критику". В академических курсах истории литературы и школьных учебниках, в энциклопедиях и юбилейных статьях речь и пойдет в основном о Добролюбове-критике. Помимо многих статей и диссертаций, одна за другой появятся монографии об его эстетических взглядах, о борьбе его за реализм, о добролюбовском понимании народности литературы и т. д. и т. п. {Еще тридцать лет назад Б. Ф. Егоров констатировал: "О критическом методе Добролюбова написаны сотни книг и статей" ("Ученые записки Тартуского университета. Труды по русской и славянской филологии", 1958, выл. I, с. 28). Сегодня их намного больше. Как и везде, тут много "пустой породы", но есть и серьезные, дельные труды Ю. Г. Оксмана, М. Г. Зельдовича, А. А. Демченко, самого Б. Ф. Егорова и др.}. Это - с одной стороны. А с другой - столь же обстоятельную разработку получит идейно-политическая позиция автора, его философские, социально-экономические, исторические, этические, педагогические воззрения, так что и в этом плане он будет "охвачен" едва ли не исчерпывающим образом - к разочарованию новых поколений диссертантов, которым теперь тут уже словно бы и нечем больше поживиться. Все изучено и переизучено, все перекосы выправлены, все недоразумения разрешены...
   И однако же что-то все-таки мешает признать в данном вопросе полную и окончательную победу "века нынешнего" над "веком минувшим".
   Странная вещь! Читаешь одну за другой современные работы о Добролюбове - все научно и справедливо, но чаще всего как-то не очень интересно, ничто в них - даже в лучших из них, написанных с толком и пониманием, а подчас и с ощутимой симпатией к личности и творчеству критика,- слишком сильно не трогает, не зацепляет. Берешь после них в руки хотя бы того же Зайцева или Волынского - несправедливость на несправедливости, но от этих запальчиво-односторонних и даже враждебных оценок веет жизнью и страстью, в них просверкивает какая-то истина, ускользающая от наших подробных и взвешенных описаний, и Добролюбов вдруг оживает, сходит с пьедестала, ощущается конкретнее, яснее, острее.
   В чем источник такого впечатления, не слишком выгодного для современной "литературы вопроса"? Едва ли только в том, что деформация и отрицание вообще сильнее действует на наши чувства, чем равновесие и утверждение. Нет, видно, заодно с несомненными достижениями и приобретениями что-то существенное оказалось и утраченным, по крайней мере отчасти. Что именно? Да прежде всего, пожалуй, некая доминанта добролюбовского творчества.
   В самом деле: все более разветвляясь и специализируясь, углубляясь в те или иные отдельные участки или грани творческого наследия критика, литература о нем больше "разбирала" свой предмет, нежели "собирала" его. Анализ явно превалировал над синтезом, перечисление и накопление - над осмыслением. Все, конечно, по-своему важно: и взгляд Добролюбова на реализм, и борьба его против теории "чистого искусства", и отношение к реформам Петра I, и отношение к фольклору... Но постепенно ослабло ощущение целого, живой связи и соподчиненности всех этих идей в рамках единого человеческого сознания, представление о том, что было для критика исходным и главным, а что - производным и второстепенным.
   А поскольку затуманивалась доминанта творчества Добролюбова, то вместе с нею естественно оказывалась размытой и резкая его индивидуальность, своеобразие, неповторимость.
   Когда в XIX веке о Добролюбове говорили, что он "не столько критик, сколько публицист" или даже "вовсе не критик", то в этой пусть неадекватной, пусть даже ошибочной форме находило свое выражение острое чувство новизны и необычности такой критики, резко порывавшей с установившимися представлениями о предмете, задачах, приемах и границах этого рода литературной деятельности. Форма была неточна, но мысль-то была правильной, в основе ее лежала реальность стремительного и крупного сдвига, происшедшего в истории русской критики. Мы же, вслед за П. И. Лебедевым-Полянским, напротив, слишком сильно напирали на то, что "Добролюбов был таким же (!) литературно-художественным критиком, как и Белинский" {Полянский Вал. (Лебедев П. И.). Н. А. Добролюбов, с. 237.},- и в конце концов почти потеряли из виду этот сдвиг, эту радикальную новизну. Слишком часто мы повторяли: "вслед за Белинским и вместе с Чернышевским", "следуя традициям Белинского и в духе эстетической теории Чернышевского" и т. п., слишком легко составляли из этих трех фамилий привычную обойму, стирая различия, сводя чуть ли не все, что выходило из-под именно его, Добролюбова, пера к общим позициям передовой русской критики и общей же революционно-демократической платформе. Сознательно или полусознательно в этом, конечно, сказывался дух времени, нацеленного в основном на единство и дисциплину, а потому не слишком жаловавшего индивидуальную самобытность, времени, которое, признавая главным образом "вертикальные" различия во взглядах (по высоте, по степени их прогрессивности или реакционности), "горизонтальных" же, идеологически равнозначных различий словно но понимало и не хотело знать.
   Кто спорит! - думая о Добролюбове, нельзя упускать из виду ни преемственности его по отношению к Белинскому, горячо им самим провозглашавшейся ("Идеи гениального критика и самое имя его были всегда святы для нас..." - IV, 278), ни его кровного идейного родства с Чернышевским ("С Н. Г. мы толкуем не только о литературе, но и о философии, и я вспоминаю при этом, как Станкевич и Герцен учили Белинского, Белинский - Некрасова, Грановский - Забелина и т. п." - IX, 248). Плохо, однако, что общее чаще всего выявлялось не столько через особенное (включавшее и несходство, и прямой спор), сколько поверх него, не как взаимное тяготение индивидуально различных духовных миров, но - перешагиванием через их индивидуальность. В результате все наши "передовые" оказывались почти что на одно лицо - и читателю ничего не оставалось, как отвернуться от этих постных, однообразно правильных, на все пуговицы застегнутых фигур с указками школьных наставников...
   И еще одно, может быть, самое исходное и определяющее, в чем новая литература о Добролюбове проигрывала по сравнению со старой. Она проигрывала в заинтересованности, в активности отношения к своему предмету.
   Как? - слышу я недоумение и протестующие голоса. Вы обвиняете нашу науку в недостатке интереса к творчеству Добролюбова? И это после всего, что сделано советским литературоведением в собирании, издании и изучении его наследия? После всего, что вы сами сказали о полноте, всесторонности и детальности такого изучения, после упоминания о сотнях посвященных ему книг, статей, диссертаций? Да не напротив ли? Не был ли этот интерес, в свое время усиленно стимулируемый, даже чрезмерным, захватив и тех, кто не имел сказать об авторе "Темного царства" ничего своего, нового и способен был лишь к умножению вышеупомянутой "пустой породы"? И не грех ли говорить о недостатке интереса к Добролюбову, когда рядом лежали целые области (например, критика Дружинина, Аполлона Григорьева, Страхова), куда на протяжении целых десятилетий не заглядывал почти никто?
   Dct это совершенно справедливо. Но речь о другом. Об интересе не прагматически-конъюнктурном (

Другие авторы
  • Мирэ А.
  • Берг Федор Николаевич
  • Аничков Иван Кондратьевич
  • Неизвестные А.
  • Дживелегов Алексей Карпович
  • Курицын Валентин Владимирович
  • Ремезов Митрофан Нилович
  • Стахович Михаил Александрович
  • Стурдза Александр Скарлатович
  • Успенский Николай Васильевич
  • Другие произведения
  • Неведомский М. - Неведомский М.: Биографическая справка
  • Сейфуллина Лидия Николаевна - Таня
  • Альфьери Витторио - Монолог Изабелы ("Сомненье, страх, порочную надежду...")
  • Венгеров Семен Афанасьевич - Бестужев Н. А.
  • Щеголев Павел Елисеевич - Шишков Александр Ардалионович
  • Яковенко Валентин Иванович - Богдан Хмельницкий Его жизнь и общественная деятельность
  • Мерзляков Алексей Федорович - К Фортyне
  • Булгарин Фаддей Венедиктович - Петр Великий в морском походе из Петербурга к Выборгу 1710 года
  • Тургенев Иван Сергеевич - Повести и рассказы (Варианты)
  • Булгарин Фаддей Венедиктович - Развалины Альмодаварские
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 331 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа